Робинзон Крузо

роман Даниэля Дефо

«Жизнь и удивительные приключения Робинзо́на Кру́зо…» (англ. The Life and Strange Surprizing Adventures of Robinson Crusoe…) — роман Даниеля Дефо, впервые изданный в апреле 1719 года, принёсший ему мировую известность и положивший начало жанру робинзонады. Написан как автобиография героя на основе случая с матросом Александром Селькирком. Через 4 месяца вышло менее известное продолжение — «Дальнейшие приключения Робинзона Крузо», а через год — непопулярные «Серьёзные размышления в течение жизни и удивительные приключения Робинзона Крузо»[1].

Первое издание романа; слева — гравюра Кларка и Пайна, перерисованная Жаном Гранвилем в 1840 году

Цитаты править

  •  

… фамилия отца была <…> Крейцнер, но, по обычаю англичан коверкать иностранные слова, нас стали называть Крузо. Теперь мы и сами так произносим и пишем нашу фамилию…

 

… my father being Kreutznaer <…> but by the usual corruption of words in England, we are now called, nay we call ourselves…

  •  

шторм крепчал <…>. Теперь только я понял всю верность рассуждений [отца] насчёт золотой середины; для меня ясно стало, как мирно и приятно прожил он свою жизнь, никогда не подвергаясь бурям на море и не страдая от передряг на берегу, и я решил вернуться в родительский дом с покаянием, как истый блудный сын.
Этих трезвых и благоразумных мыслей хватило у меня на всё время, покуда продолжалась буря, и даже ещё на некоторое время; но на другое утро ветер стал стихать, волнение поулеглось, и я начал понемногу осваиваться с морем <…>.
Но моя злая судьба толкала меня всё на тот же гибельный путь с упорством, которому невозможно было противиться; и хотя в моей душе неоднократно раздавался трезвый голос рассудка, звавший меня вернуться домой, у меня не хватило для этого сил.

 

… the storm increased <…>. Now I saw plainly the goodness of his observations about the middle station of life, how easy, how comfortably he had lived all his days, and never had been exposed to tempests at sea, or troubles on shore; and I resolved that I would, like a true repenting prodigal, go home to my father.
These wise and sober thoughts continued all the while the storm continued, and indeed some time after; but the next day the wind was abated, and the sea calmer, and I began to be a little inured to it <…>.
But my ill fate pushed me on now with an obstinacy that nothing could resist; and though I had several times loud calls from my reason and my more composed judgment to go home, yet I had no power to do it.

  •  

… нас отвезли в качестве пленников в Салех, морской порт, принадлежащий маврам.
<…> передав мальчику руль, я подошёл к мавру сзади, нагнулся, словно рассматривая что то, и вдруг схватил его за туловище и бросил за борт. Он сейчас же вынырнул, потому что плавал, как пробка, и криками стал умолять, чтобы я взял его на баркас, обещая, что поедет со мной хоть на край света. <…> тогда я пошёл в каюту, взял там ружье и прицелился в него, говоря, что не желаю ему зла и не сделаю ему ничего дурного, если он оставит меня в покое; <…> тогда он поворотил к берегу и, я уверен, доплыл до него без всякого затруднения, так как был отличным пловцом.
Конечно, я мог бы бросить в море мальчика и взять с собою этого мавра, но на последнего нельзя было положиться. Когда он отплыл достаточно далеко, я повернулся к мальчику (его звали Ксури) и сказал ему: «Ксури! Если ты будешь мне верен, я сделаю тебя большим человеком, но если ты не погладишь своего лица в знак того, что не изменишь мне (то есть не поклянёшься бородой Магомета и его отца), я и тебя брошу в море». Мальчик улыбнулся, глядя мне прямо в глаза, и <…> поклялся, что будет мне верея и поедет со мной на край света. <…>
Что касается моего баркаса, то капитан, видя, что он очень хорош, сказал, что охотно купит его у меня для своего корабля, и спросил, сколько я хочу получить за него. На это я ответил, что он поступил со мной так великодушно во всех отношениях, что я ни в коем случае не стану назначать цены за свою лодку, а всецело предоставлю это ему; <…> кроме того, он предложил мне шестьдесят золотых за Ксури. Мне очень не хотелось брать эти деньги, и не потому, чтобы я боялся отдать мальчика капитану, а потому, что мне было жалко продавать свободу бедняги, который так преданно помогал мне самому добыть её. Я изложил капитану все эти соображения, и он признал их справедливость, но советовал не отказываться от сделки, говоря, что он выдаст мальчику обязательство отпустить его на волю через десять лет, если он примет христианство. Это меняло дело. А так как к тому же сам Ксури выразил желание перейти к капитану, то я и уступил его. — эпизод с Ксури отмечался многими, помимо продажи в рабство, как проявление подлой неблагодарности Робинзона

 

… were carried all prisoners into Sallee, a port belonging to the Moors.
<…> giving the boy the helm, I stepped forward to where the Moor was, and making as if I stooped for something behind him, I took him by surprise with my arm under his twist, and tossed him clear overboard into the sea; he rose immediately, for he swam like a cork, and called to me, begged to be taken in, told me he would go all over the world with me. <…> upon which I stepped into the cabin, and fetching one of the fowling-pieces, I presented it at him, and told him, I had done him no hurt, and if he would be quiet I would do him none; <…> so he turned himself about, and swam for the shore, and I make no doubt but he reached it with ease, for he was an excellent swimmer.
I could have been content to have taken this Moor with me, and have drowned the boy, but there was no venturing to trust him. When he was gone I turned to the boy, whom they called Xury, and said to him, "Xury, if you will be faithful to me I'll make you a great man; but if you will not stroke your face to be true to me," that is, swear by Mahomet and his father's beard, "I must throw you into the sea too." The boy smiled in my face, and <…> swore to be faithful to me, and go all over the world with me. <…>
As to my boat, it was a very good one, and that he saw, and told me he would buy it of me for the ship's use, and asked me what I would have for it? I told him, he had been so generous to me in everything, that I could not offer to make any price of the boat, but left it entirely to him; <…> he offered me also sixty pieces of eight more for my boy Xury, which I was loath to lake; not that I was not willing to let the captain have him, but I was very loath to sell the poor boy's liberty, who had assisted me so faithfully in procuring my own. However, when I let him know my reason, he owned it to be just, and offered me this medium, that he would give the boy an obligation to set him free in ten years, if he turned Christian. Upon this, and Xury saying he was willing to go to him, I let the captain have him.

  •  

… его плантация прилегала к моей <…>. По мере того, как земля возделывалась, мы богатели; <…> но мы оба нуждались в рабочих руках, и тут мне стало ясно, как нерасчётливо я поступил, расставшись с мальчиком Ксури.
Но увы! благоразумием я никогда не отличался…

 

… his plantation lay next to mine <…>. We began to increase, and our land began to come into order; <…> but we both wanted help; and now I found, more than before, I had done wrong in parting with my boy Xury.
But, alas! for me to do wrong, that never did right…

  •  

Дурное употребление материальных благ часто является вернейшим путём к величайшим невзгодам…

 

As abused prosperity is oftentimes made the very means of our greatest adversity…

  •  

… я завязал большие знакомства с моими соседями-плантаторами, а равно и с купцами из Сан-Сальвадора, ближайшего к нам портового города. Встречаясь с ними, я часто рассказывал им о двух моих поездках к берегам Гвинеи, о том, как ведётся торговля с тамошними неграми и как легко там за безделицу — за какие-нибудь бусы, ножи, ножницы, топоры, стекляшки и тому подобные мелочи — приобрести не только золотого песку и слоновую кость, но даже в большом количестве негров-невольников для работы в Бразилии.
<…> в то время торговля невольниками была весьма ограничена; <…> поэтому негры-невольники были редки и чрезвычайно дороги.
<…> поэтому они хотят снарядить корабль в Гвинею за неграми; но так как <…> невозможно будет открыто продавать негров по возвращении в Бразилию, то они думают ограничиться одним рейсом, привезти негров тайно, а затем поделить их между собой для своих плантаций. Вопрос был в том, соглашусь ли я поступить к ним на судно в качестве судового приказчика, то есть взять на себя закупку негров в Гвинее. Они предложили мне одинаковое с другими количество негров, причём мне не нужно было вкладывать в это предприятие ни гроша.
Нельзя отрицать заманчивости этого предложения, если бы оно было сделано человеку, не имеющему собственной плантации, за которой нужен был присмотр, в которую вложен значительный капитал и которая со временем обещала приносить большой доход. <…>
Но мне на роду было написано стать виновником собственной гибели. Как прежде я был не в силах побороть своих бродяжнических наклонностей, и добрые советы отца пропали втуне, так и теперь я не мог устоять против сделанного мне предложения. Словом, я отвечал плантаторам, что с радостью поеду в Гвинею, если в моё отсутствие они возьмут на себя присмотр за моим имуществом и распорядятся им по моим указаниям в случае, если я не вернусь..

 

… I had contracted acquaintance and friendship among my fellow-planters, as well as among the merchants at St. Salvadore, which was our port; and that in my discourse among them, I had frequently given them an account of my two voyages to the coast of Guinea, the manner of trading with the Negroes there, and how easy it was to purchase upon the coast, for trifles, such as beads, toys, knives, scissars, hatchets, bits of glass, and the like, not only gold-dust, Guinea grains, elephants teeth, &c. but Negroes for the service of the Brasils in great numbers.
<…> Negroes was a trade at that time not only not far entered into, <…> so that few Negroes were brought, and those excessive dear.
<…> that they had a mind to fit out a ship to Guinea; that <…> they could not publicly sell the Negroes when they came home, so they desired to make but one voyage, to bring the Negroes on shore privately, and divide them among their own plantations; and in a word, the question was, whether I would go their supercargo in the ship, to manage the trading part upon the coast of Guinea? and they offered me that I should have my equal share of the Negroes, without providing any part of the stock.
This was a fair proposal, it must be confessed, had it been made to any one that had not had a settlement and plantation of his own to look after, which was in a fair way of coming to be very considerable, and with a good stock upon it. <…>
But I, that was born to be my own destroyer, could no more resist the offer, than I could restrain my first rambling designs, when my father's good counsel was lost upon me. In a word, I told them I would go with all my heart, if they would undertake to look alter my plantation in my absence, and would dispose of it to such as I should direct if I miscarried.

  •  

… дождавшись отлива, я отправился на корабль. В первые разы я так основательно обшарил нашу каюту, что, мне казалось, там уж ничего невозможно было найти; но тут я заметил шифоньерку с двумя ящиками: в одном я нашёл три бритвы, большие ножницы и с дюжину хороших вилок и ножей; в другом оказались деньги, частью европейской, частью бразильской серебряной и золотой монетой, всего до тридцати шести фунтов.
Я улыбнулся при виде этих денег. «Ненужный хлам! — проговорил я, — зачем ты мне теперь? Ты и того не стоишь, чтобы нагнуться и поднять тебя с полу. Всю эту кучу золота я готов отдать за любой из этих ножей. Мне некуда тебя девать: так оставайся же, где лежишь, и отправляйся на дно морское, как существо, чью жизнь не стоят спасать!» Однако ж, поразмыслив, я решил взять их с собой и завернул все найденное в кусок парусины…

 

… at low water I went on board, and though I thought I had rummaged the cabin so effectually, as that nothing more could be found, yet I discovered a locker with drawers in it, in one of which I found two or three razors, and one pair of large scissars, with some ten or a dozen of good knives and forks; in another I found about thirty-six pounds value in money, some European coin, some Brasil, some pieces of eight, some gold, some silver.
I smiled to myself at the sight of this money. "O drug!" said I, aloud, "what art thou good for? thou art not worth to me, no not the taking off of the ground; one of those knives is worth all this heap; I have no manner of use for thee; even remain where thou art, and go to the bottom as a creature whose life is not worth saving." However, upon second thoughts, I took it away, and wrapping all this in a piece of canvass…

  •  

Я принялся серьёзно и обстоятельно обсуждать своё положение и начал записывать свои мысли — не для того, чтобы увековечить свои мысли в назидание людям, которые окажутся в моём положении (ибо таких людей едва ли нашлось бы много), а просто чтобы высказать словами всё, что меня терзало и мучило, и тем хоть сколько-нибудь облегчить свою душу;..

 

I began to consider seriously my condition, and the circumstance I was reduced to, and I drew up the state of my affairs in writing, not so much to leave them to any that were to come after me, for I was like to have but few heirs, as to deliver my thoughts from daily poring upon them, and afflicting my mind;..

  •  

Не помню, чтобы за всё это время моя мысль хоть раз воспарила к богу или чтобы хоть раз я бы оглянулся на себя, задумался над своим поведением. На меня нашло какое-то нравственное отупение: стремление к добру и сознание зла были мне равно чужды. По своей закоснелости, легкомыслию и нечестию я ничем не отличался от самого невежественного из наших матросов…

 

I do not remember that I had in all that time one thought that so much as tended either to looking upwards toward God, or inwards towards a reflection upon my own ways. But a certain stupidity of soul, without desire of good, or conscience of evil, had entirely overwhelmed me, and I was all that the most hardened, unthinking, wicked creature among our common sailors can be supposed to be…

  •  

Теперь наконец я ясно ощущал, насколько моя теперешняя жизнь, со всеми её страданиями и невзгодами, счастливее той позорной, исполненной греха, омерзительной жизни, какую я вёл прежде;..

 

It was now that I began sensibly to feel how much more happy the life I now led was, with all its miserable circumstances, than the wicked, cursed, abominable life I led all the past part of my days;..

  •  

… я ушёл от всякой мирской скверны; у меня не было ни плотских искушений, ни соблазна очей, ни гордости жизни. Мне нечего было желать, потому что я имел всё, чем мог наслаждаться. Я был господином моего острова или, если хотите, мог считать себя королём или императором всей страны, которой владел. У меня не было соперников, не было конкурентов, никто не оспаривал моей власти, я ни с кем её не делил. Я мог бы нагрузить целые корабли, но мне это было не нужно, и я сеял ровно столько, чтобы хватило для меня. <…>
Одним словом, природа, опыт и размышление научили меня понимать, что мирские блага ценны для нас лишь в той степени, в какой они способны удовлетворять наши потребности, и что сколько бы мы ни накопили богатств, мы получаем от них удовольствие лишь в той мере, в какой можем использовать их, но не больше. Самый неисправимый скряга вылечился бы от своего порока, если бы очутился на моём месте и не знал, как я, куда девать своё добро. <…> я отдал бы все деньги за шестипенсовую пачку семян репы и моркови, за горсточку гороху и бобов или за бутылку чернил. Эти деньги не давали мне ни выгод, ни удовольствия. Так и лежали они у меня в шкафу и в дождливую погоду плесневели от сырости моей пещеры.

 

… I was removed from all the wickedness of the world here: I had neither the lust of the flesh, the lust of the eye, or the pride of life: I had nothing to covet, for I had all I was now capable of enjoying; I was lord of the whole manor, or, if I pleased, I might call myself king or emperor over the whole country which I had possession of: there were no rivals: I had no competitor, none to dispute sovereignty or command with me; I might have raised ship-loadings of corn, but I had no use for it; so I let as little grow as I thought enough for my occasion <…>.
In a word, the nature and experience of things dictated to me upon just reflection, that all the good things of this world are no farther good to us, than as they are for our use: and that whatever we may heap up indeed to give to others, we enjoy as much as we can use, and no more. The most covetous griping miser in the world would have been cured of the vice of covetousness, if he had been in my case; for I possessed infinitely more than I knew what to do with. <…> I would have given it all for six-penny-worth of turnip and carrot seed out of England, or for an handful of peas and beans, and a bottle of ink: as it was, I had not the least advantage by it, or benefit from it; but there it lay in a drawer, and grew mouldy with the damp of the cave, in the wet season;..

  •  

Так я жил тихо и спокойно, всецело покорившись воле Божьей и доверившись Провидению. От этого жизнь моя стала лучше, чем если бы я был окружён человеческим обществом; каждый раз когда у меня возникали сожаления, что я не слышу человеческой речи, я спрашивал себя, разве моя беседа с собственными мыслями и <…> в молитвах и славословиях с самим богом была не лучше самого веселого времяпрепровождения в человеческом обществе?

 

Thus I lived mighty comfortably, my mind being entirely composed by resigning to the will of God, and throwing myself wholly upon the disposal of his providence: this made my life better than sociable; for when I began to regret the want of conversation, I would ask myself, whether thus conversing mutually with my own thoughts, and <…> with even my Maker, by ejaculations and petitions, was not better than the utmost enjoyment of human society in the world?

  •  

… я уже прощался с жизнью: я знал, что через несколько миль течение, в которое я попал, сольётся с другим течением, огибающим остров, и тогда я безвозвратно погиб <…>.
На свой пустынный, заброшенный остров я смотрел теперь, как на земной рай, и единственным моим желанием было вернуться в этот рай. В страстном порыве я простирал к нему руки, взывая: «О, благодатная пустыня! Я никогда больше не увижу тебя!» <…> Я упрекая себя в неблагодарности, вспоминая, как я роптал на своё одиночество. <…> Так, мы никогда не видим своего положения в истинном свете, пока не изведаем на опыте положения ещё худшего, и никогда не ценим тех благ, какими обладаем, покуда не лишимся их.

 

… now I began to give myself over for lost; for, as the current was on both sides the island, I knew in a few leagues distance they must join again, and then I was irrecoverably gone <…>.
Now I looked back upon my desolate solitary island, as the most pleasant place in the world, and all the happiness my heart could wish for, was to be there again: I stretched out my hands to it with eager wishes; "O happy desert!" said I, "I shall never see thee more!" <…> Then I reproached myself with my unthankful temper, and how I had repined at my solitary condition <…>. Thus we never see the true state of our condition, till it is illustrated to us by its contraries; nor know how to value what we enjoy, but by the want of it.

  •  

голод укрощает даже льва. Если б я тогда заставил [козла] поголодать дня три, четыре, а потом принёс бы ему поесть и напиться, он сделался бы смирным и ручным не хуже козлят. Козы вообще очень смышлёные животные, и, если с ними хорошо обращаться, их очень легко приручить.
<…> через два года моё стадо выросло до сорока трёх голов (кроме тех коз; которых я убивал на еду <…>.
Природа, питающая всякую тварь, сама учит нас, как пользоваться её дарами. Никогда в жизни я не доил корову, а тем более козу, и только в детстве видел, как делают масло и сыр, и тем не менее, когда приспела нужда, научился, — конечно, не сразу, а после многих неудачных опытов, — но всё же научился и доить и делать масло и сыр и никогда потом не испытывал недостатка в этих предметах.
Самый мрачный человек не удержался бы, я думаю, от улыбки, если б увидел меня с моим семейством за обеденным столом. Прежде всего восседал я — его величество, король и повелитель острова, полновластию распоряжавшийся жизнью всех своих подданных; я мог казнить и миловать, дарить и отнимать свободу, и никто не выражал неудовольствия. Нужно было видеть, с каким королевским достоинством я обедал один, окружённый моими слугами. Одному только Попке, как фавориту, разрешалось беседовать со мной. Моя собака, которая давно уже состарилась и одряхлела, не найдя на острове особы, с которой могла бы продолжить свой род, садилась всегда по правую мою руку; а две кошки, одна по одну сторону стола, а другая — по другую, не спускали с меня глаз в ожидании подачки, являвшейся знаком особого благоволения.
Но это были не те кошки, которых я привез с корабля: те давно околели, и я собственноручно похоронил их подле моего жилья. Одна из них уже на острове окотилась не знаю от какого животного; я оставлял у себя пару котят, и они выросли ручными, а остальные убежали в лес и одичали. С течением времени они стали настоящим наказанием для меня: забирались ко мне в кладовую, таскали провизию и оставили меня в покое, только когда я пальнул в них из ружья и убил большое количество. Так жил я с этой свитой и в этом достатке и можно сказать ни в чём не нуждался, кроме человеческого общества…

 

… hunger would tame a lion: if I had let him stay there three or four days without food, and then have carried him some water to drink, and then a little corn, he would have been as tame as one of the kids; for they are mighty sagacious tractable creatures, where they are well used.
<…> in two years more I had three-and-forty, besides several that I took and killed for my food <…>.
As nature, who gives supplies of food to every creature, dictates even naturally how to make use of it; so I, that never milked a cow, much less a goat, or saw butter or cheese made, very readily and handily, though after a great many essays and miscarriages, made me both butter and cheese at last, and never wanted it afterwards.
How mercifully can our great Creator treat his creatures, even in those conditions in which they seemed to be overwhelmed in destruction! How can he sweeten the bitterest providences, and give us cause to praise him for dungeons and prisons! What a table was here spread for me in a wilderness, where I saw nothing at first but to perish for hunger!
It would have made a stoic smile, to have seen me and my little family sit down to dinner: there was my majesty, the prince and lord of the whole island; I had the lives of all my subjects at absolute command; I could hang, draw, give life and liberty, and take it away, and no rebels among all my subjects.
Then to see how like a king I dined too, all alone, attended by my servants! Pol, as if he had been my favourite, as the only person permitted to talk to me; my dog, which was now grown very old and crazy, and found no species to multiply his kind upon, sat always at my right hand; and two cats, one on one side the table, and one on the other, expecting now and then a bit from my hand, as a mark of special favour.
But these were not the two cats which I brought on shore at first; for they were both of them dead, and had been interred near my habitation by my own hands; but one of them having multiplied by I know not what kind of creature, these were two which I preserved tame, whereas the rest ran wild into the woods, and became indeed troublesome to me at last; for they would often come into my house, and plunder me too, till at last I was obliged to shoot them, and did kill a great many: at length they left me. With this attendance, and in this plentiful manner, I lived; neither could I be said to want any thing but society…

  •  

Однажды около полудня я шёл берегом моря, направляясь к своей лодке, и вдруг увидел след голой человеческой ноги, ясно отпечатавшейся на песке. Я остановился, как громом поражённый или как если бы я увидел привидение. Я прислушивался, озирался кругом, но не услышал и не увидел ничего подозрительного <…>. В полном смятении, не слыша, как говорится, земли под собой, я поспешил домой, в свою крепость. Я был напуган до последней степени; <…> невозможно представить, в какие страшные и неожиданные формы облекались все предметы в моём возбуждённом воображении, какие дикие мысли проносились в моей голове и какие нелепые решения принимал я всё время по дороге.
Добравшись до моего замка (как я стал называть моё жильё с того дня), я моментально очутился за оградой. Я даже не помнил, перелез ли я через ограду по приставной лестнице, как делал это раньше, или вошёл через дверь, то есть через наружный ход, выкопанный мною в горе; даже на другой день я не мог этого припомнить. Никогда заяц, никогда лиса не спасалась в таком безумном ужасе в свои норы, как я в своё убежище.
Всю ночь я не сомкнул глаз; а ещё больше боялся теперь, когда не видел предмета, которым был вызван мой страх. Это как будто даже противоречило обычным проявлениям страха. Но я был до такой степени потрясён, что мне всё время мерещились ужасы, несмотря на то, что я был теперь далеко от следа ноги, перепугавшего меня. Минутами мне приходило в голову, не дьявол ли это оставил свой след, — разум укреплял меня в этой догадке. В самом деле: кто, кроме дьявола в человеческом образе, мог забраться в эти места?

 

It happened one day about noon, going towards my boat, I was exceedingly surprised with the print of a man's naked foot on the shore, which was very plain to be seen in the sand: I stood like one thunder-struck, or as if I had seen an apparition; I listened, I looked round me, I could hear nothing, nor see any thing <…>. But after innumerable fluttering thoughts, like a man perfectly confused, and out of myself, I came home to my mortification, not feeling, as we say, the ground I went on, but terrified to the last degree; <…> nor is it possible to describe how many various shapes an affrighted imagination represented things to me in; how many wild ideas were formed every moment in my fancy, and what strange unaccountable whimsies came into my thoughts by the way.
When I came to my castle, for so I think I called it ever after this, I fled into it like one pursued; whether I went over by the ladder, as first contrived, or went in at the hole in the rock, which I called a door, I cannot remember; for never frighted hare fled to cover, or fox to earth, with more terror of mind than I to this retreat.
I had no sleep that night: the farther I was from the occasion of my fright, the greater my apprehensions were; which is something contrary to the nature of such things, and especially to the usual practice of all creatures in fear. But I was so embarrassed with my own frightful ideas of the thing, that I formed nothing but dismal imaginations to myself, even though I was now a great way off it. Sometimes I fancied it must be the devil; and reason joined in with me upon this supposition. For how should any other thing in human shape come into the place?

  •  

Какое игралище судьбы человеческая жизнь! И как странно меняются с переменой обстоятельств тайные пружины, управляющие нашими влечениями! Сегодня мы любим то, что завтра будем ненавидеть; сегодня ищем то, чего завтра будем избегать. Завтра нас будет приводить в трепет одна мысль о том, чего мы жаждем сегодня. <…> я — человек, единственным несчастьем которого было то, что он изгнан из общества людей, что он — один среди безбрежного океана, обречённый на вечное безмолвие, отрезанный от мира, как преступник, признанный небом не заслуживающим общения с себе подобными, недостойным числиться среди живых, — я, которому увидеть лицо человеческое казалось, после спасения души, величайшим счастьем, какое только могло быть ниспослано ему Провидением, и как бы воскресением из мёртвых, — я дрожал от страха при мысли о том, что могу столкнуться с людьми, готов был лишиться чувств от одной только тени, от одного только следа человека, ступившего на мой остров.

 

How strange a chequer-work of Providence is the life of man! And by what secret differing springs are the affections hurried about, as differing circumstances present! To-day we love what to-morrow we hate; to-day we seek what to-morrow we shun; to-day we desire what to-morrow we fear; nay, even tremble at the apprehensions of. <…> for I, whose only affliction was, that I seemed banished from human society, that I was alone, circumscribed by the boundless ocean, cut off from mankind, and condemned to what I call a silent life; that I was as one whom Heaven thought not worthy to be numbered among the living, or to appear among the rest of his creatures; that to have seen one of my own species, would have seemed to me a raising me from death to life, and the greatest blessing that Heaven itself, next to the supreme blessing of salvation, could bestow; I say, that I should now tremble at the very apprehensions of seeing a man, and was ready to sink into the ground, at but the shadow, or silent appearance of a man's having set his foot on the island.

  •  

К каким только нелепым решениям не приходит человек под влиянием страха! Страх отнимает у нас способность распоряжаться теми средствами, какие разум предлагает нам в помощь. Если дикари, рассуждал я, найдут моих коз и увидят мои поля с растущим на них хлебом, они будут постоянно возвращаться на остров за новой добычей; а если они заметят моё жилье, то непременно примутся разыскивать его обитателей и доберутся до меня. Поэтому первой моей мыслью было переломать изгороди всех моих загонов и выпустить весь окот, затем перекопать оба поля и таким образом уничтожить всходы риса и ячменя, наконец, снести свою дачу, чтобы неприятель не мог открыть никаких признаков присутствия на острове человека. <…>
Страх опасности в десять тысяч раз страшнее опасности, уже замеченной, и ожидание зла хуже самого зла…
<…> подавленный страхом человек так же мало предрасположен к подлинно молитвенному настроению, как к раскаянию на смертном одре; страх — болезнь, расслабляющая душу, как расслабляет тело физический недуг, а как помеха молитве страх действует даже сильнее телесного недуга, ибо молитва есть акт духовный… — про страх, возможно, неоригинально

 

O what ridiculous resolutions men take, when possessed with fear! It deprives them of the use of those means which reason offers for their relief. The first thing I proposed to myself was, to throw down my enclosures, and turn all my tame cattle wild into the woods, that the enemy might not find them, and then frequent the island in prospect of the same, or the like booty; then to the simple thing of digging up my two corn fields, that they might not find such a grain there, and still to be prompted to frequent the island; then to demolish my bower and tent, that they might not see any vestiges of my habitation, and be prompted to look farther, in order to find out the persons inhabiting.
Thus fear of danger is ten thousand times more terrifying than danger itself, when apparent to the eyes; and, we find the burden of anxiety greater by much than the evil which we are anxious about…
<…> under the dread of mischief impending, a man is no more fit for a comforting performance of the duty of praying to God, than he is for repentance on a sick bed; for these discomposures affect the mind as the others do the body; and the discomposure of the mind must necessarily be as great a disability as that of the body, and much greater; praying to God being properly an act of the mind…

  •  

… я спросил себя, какое я имею право брать на себя роль судьи и палача этих людей. Пускай они преступны; но коль скоро сам бог в течение стольких веков предоставляет им творить зло безнаказанно, то, значит, на то его воля. Как знать? — быть может, истребляя друг друга, они являются лишь исполнителями его приговоров. Во всяком случае, мне эти люди не сделали зла; по какому же праву я хочу вмешаться в их племенные распри? На каком основании я должен отомстить за кровь, которую они так неразборчиво проливают? Я рассуждал следующим образом: «Почём я знаю, осудит ли их господь? Несомненно одно: в глазах каннибалов каннибализм не есть преступление, их разум не находит ничего предосудительного в этом обычае, и совесть не упрекает их за него. Они грешат по неведению и, совершая свой грех, не бросают этим вызова божественной справедливости, как делаем мы, когда грешим. Для них убить военнопленного — такая же обыкновенная вещь, как для нас зарезать быка, и человеческое мясо они едят так же спокойно, как мы баранину».
Эти размышления привели меня к неизбежному выводу, что я был неправ, произнося свой строгий приговор над дикарями-людоедами, как над убийцами. Теперь мне было ясно, что они не более убийцы, чем те христиане, которые убивают военнопленных или, — что случается ещё чаще, — предают мечу, никому не давая пощады, целые армии, даже когда неприятель положил оружие и сдался.
А потом ещё мне пришло в голову, что, каких бы зверских обычаев ни придерживались дикари, меня это не касается. Меня они ничем не обидели, так за что же мне было их убивать? <…> это было бы нисколько не лучше поведения испанцев, варварски прославившихся своими жестокостями в Америке; где они истребили миллионы людей. <…> Недаром же в наше время все христианские народы Европы и даже сами испанцы возмущаются этим истреблением <…>. С тех времён самое имя испанца внушает ужас всякой человеческой душе, исполненной человеколюбия и христианского сострадания, как будто Испания такая уж страна, которая производит людей, неспособных проникнуться христианскими правилами, чуждых всякому великодушному порыву, не знающих самой обыкновенной жалости к несчастным, свойственной благородным сердцам.

 

… what authority or call I had to pretend to be judge and executioner upon these men as criminals, whom Heaven had thought fit for so many ages to suffer, unpunished, to go on, and to be, as it were, the executioners of his judgments upon one another; also, how far these people were offenders against me, and what right I had to engage in the quarrel of that blood, which they shed promiscuously one upon another. I debated this very often with myself thus: How do I know what God himself judges in this particular case? It is certain these people do not commit this as a crime; it is not against their own consciences reproving, or their light reproaching them. They do not know it to be an offence, and then commit it in defiance of divine justice, as we do in almost all the sins we commit. They think it no more a crime to kill a captive taken in war, than we do to kill an ox; nor to eat human flesh, than we do to eat mutton.
When I had considered this a little, it followed necessarily, that I was certainly in the wrong in it; that these people were not murderers in the sense that I had before condemned them in my thoughts, any more than those Christians were murderers, who often put to death the prisoners taken in battle; or more frequently, upon many occasions, put whole troops of men to the sword, without giving quarter, though they threw down their arms and submitted.
In the next place, it occurred to me, that albeit the usage they gave one another was thus brutish and inhuman, yet it was really nothing to me: these people had done me no injury; <…> this would justify the conduct of the Spaniards, in all their barbarities practised in America, where they destroyed millions of these people; <…> the rooting them out of the country is spoken of with the utmost abhorrence and detestation, even by the Spaniards themselves, at this time, and by all other Christian nations of Europe; <…> such, as for which the very name of a Spaniard is reckoned to be frightful and terrible to all people of humanity, or of Christian compassion: as if the kingdom of Spain were particularly eminent for the product of a race of men, who were without principles of tenderness, or the common bowels of pity to the miserable, which is reckoned to be a mark of a generous temper in the mind.

  •  

Что является спасением для одного, губит другого;..

 

What is one man's safety is another man's destruction;..

  •  

Припав лицом к земле, он опять поставил себе на голову мою ногу, как уже делал это раньше, и вообще всеми доступными ему способами стирался доказать мне свою бесконечную преданность и покорность и дать мне понять, что с этого дня он будет мне слугой на всю жизнь. Я понял многое из того, что он хотел мне сказать, и в свою очередь постарался объяснять ему, что я им очень доволен. Тут же я начал говорить с ним и учить отвечать мне. Прежде всего я объявил ему, что его имя будет Пятницей, так как в этот день неделя я спас ему жизнь. Затем я научил его произносить слово «господин» и дал понять, что это мое имя;..

 

At last he lays his head flat upon the ground, close to my foot, and sets my other foot upon his head, as he had done before; and after this, made all the signs to me of subjection, servitude, and submission imaginable, to let me know how much he would serve me as long as he lived. I understood him in many things, and let him know I was very well pleased with him. In a little time I began to speak to him, and teach him to speak to me; and first, I made him know his name should be Friday, which was the day I saved his life; and I called him so for the memory of the time; I likewise taught him to say Master, and then let him know that was to be my name;..

  •  

… я учить его познавать истинного бога. <…> Он слушал с величайшим вниманием. <…> Один раз он сказал мне:
«Если ваш бог живёт выше солнца и всё-таки слышит вас, значит он больше Бенамуки, который не так далеко от нас и всё-таки слышит нас только с высоких гор, когда мы поднимаемся, чтобы разговаривать с ним». «А ты сам ходил когда-нибудь на те горы беседовать с ним?» спросил я. «Нет, — отвечал он, — молодые никогда не ходят, только старики, который; мы называем Оовокеки (насколько я мог понять из его объяснений, их племя называет так своё духовенство или жрецов). Оовокеки ходят туда и говорят там О! (на его языке это означало: молятся), а потом приходят домой и возвещают всем, что им говорил Бенамуки». Из всего этого я заключил, что обман практикуется духовенством даже среди самых невежественных язычников и что искусство облекать религию тайной, чтобы обеспечить почтение народа к духовенству, изобретено не только в Риме, но, вероятно, всеми религиями на свете…

 

… I began to instruct him in the knowledge of the true God. <…> He listened with great attention: <…> he told me one day, that if our God could hear us up beyond the sun, he must needs be a greater God than their Benamuckee, who lived but a little way off, and yet could not hear, till they went up to the great mountains, where he dwelt, to speak to him. I asked him, if ever he went thither to speak to him? He said, No, they never went that were young men; none went thither but the old men; whom he called their Oowookakee, that is, as I made him explain it to me, their religious, or clergy; and that they went to say O! (so he called saying prayers,) and then came back, and told them what Benamuckee said. By this I observed, that there is priestcraft even amongst the most blinded ignorant Pagans in the world; and the policy of making a secret religion, in order to preserve the veneration of the people to the clergy, is not only to be found in the Roman, but perhaps among all religious in the world…

  •  

… их варварские обычаи меня не касаются; это — несчастное наследие, перешедшее к ним от предков, проклятие, которым их покарал господь. Но если господь их покинул, если в своей премудрости он рассудил за благо уподобить их скотам, то во всяком случае меня он не уполномочивал быть их судьёю, а тем более палачом. И, наконец, национальные пороки не подлежат отмщению отдельных людей. Словом, с какой точки зрения ни взгляни, расправа с людоедами не моё дело. Ещё для Пятницы тут можно найти оправдание: это его исконные враги; они воюют с его соплеменниками, а на войне позволительно убивать. Ничего подобного нельзя сказать обо мне».

 

… barbarous customs were their own disaster, being in them a token indeed of God's having left them, with the other nations of that part of the world, to such stupidity and to such inhuman courses; but did not call me to take upon me to be a judge of their actions, much less an executioner of his justice; that whenever he thought fit, he would take the cause into his own hands, and by national vengeance punish them for national crimes; but that in the mean time, it was none of my business; that it was true, Friday might justify it, because he was a declared enemy, and in a state of war with those very particular people, and it was lawful for him to attack them; but I could not say the same with respect to me.

  •  

Теперь мой остров был заселён, и я считал, что у меня изобилие подданных. Часто я не мог удержаться от улыбки при мысли о том, как похож я на короля. Во первых, весь остров был неотъемлемою моей собственностью, и, таким образом, мне принадлежало несомненное право господства. Во-вторых, мой народ был весь в моей власти: я был неограниченным владыкой и законодателем. Все мои подданные были обязаны мне жизнью, и каждый из них в свою очередь, готов был, если б понадобилось, умереть за меня. Замечательно также, что все трое были разных вероисповеданий: Пятница был протестант, его отец — язычник и людоед, а испанец — католик. Я допускал в своих владениях полную свободу совести. Но это между прочим.

 

My island was now peopled, and I thought myself very rich in subjects; and it was a merry reflection which I frequently made, how like a king I looked: first of all, the whole country was my own mere property; so that I had an undoubted right of dominion: 2dly, My people were perfectly subjected: I was absolute lord and lawgiver; they all owed their lives to me, and were ready to lay down their lives, if there had been occasion for it, for me: it was remarkable too, I had but three subjects, and they were of three different religions. My man Friday was a Protestant, his father a Pagan and a cannibal; and the Spaniard was a Papist: however, I allowed liberty of conscience throughout my dominions: but this by the way.

  •  

… [моя] жизнь, полная случайностей и приключений, похожая на мозаику, подобранную самим Провидением, столь пёструю, какая редко встречается в этом мире, — жизнь, начавшаяся безрассудно и кончившаяся гораздо счастливее, чем на то позволяла надеяться какая-либо из её частей.

 

… a life of fortune and adventure, a life of Providence's chequer-work, and of a variety which the world will seldom be able to shew the like of: beginning foolishly, but closing much more happily than any part of it ever gave me leave to much as to hope for.

Перевод править

М. А. Шишмарёва, 1928 (с незначительными уточнениями)

О романе править

  •  

данная работа не просто продукт двух первых томов, но два первых тома можно скорее назвать её продуктом: фабула всегда сочинена ради морали, а не мораль ради фабулы[2]. <…>
[В] знаменитой истории «Дон Кихота» <…> персонажи живые, <…> и, следовательно, когда злобный, но глупый писатель, в избытке желчи говорил о кихотизме[1] «Р. Крузо», как он это назвал, то явно показал, что ничего не знал о том, что сказал; <…> то, что он считал насмешкой, было величайшим из панегириков.

 

… the present Work is not merely the Product of the two first Volumes, but the two first Volumes may rather be called the Product of this: The Fable is always made for the Moral, not the Moral for the Fable. <…>
[In] the famous History of Don Quixot <…> the Figures are lively <…> and therefore, when a malicious, but foolish Writer, in the abundance of his Gall, spoke of the Quixotism of R. Crusoe, as he called it, he shewed evidently, that he knew nothing of what he said; <…> what he meant for a Satyr was the greatest of Panegyricks.

  — Даниель Дефо, предисловие к «Серьёзным размышлениям <…> Робинзона Крузо»
  •  

Писатель пробуждает симпатию всего моего существа к его изображениям, <…> заставляет меня забыть о своём особом месте в жизни, характере, обстоятельствах, возвышает меня до человека вообще. <…>
Крузо восходит лишь на те вершины, на которые могут и должны подняться все люди — им можно дать это почувствовать — на вершины религии, покорности <…> и благодарственного познания божественного милосердия и доброты.[3]

  Сэмюэл Кольридж
  •  

«Робинзон» Фоэ большею частию наполнен рассказом, которого интереса и занимательности для детей ни с чем нельзя сравнить; рассуждениями он наскучает довольно редко.

  Виссарион Белинский, рецензия на переложение И. Г. Кампе, май 1842
  •  

Политическая экономия любит робинзонады <…>. Как ни скромен Робинзон в своих привычках, он всё же должен удовлетворять разнообразные потребности и потому должен выполнять разнородные полезные работы <…>. В силу необходимости он должен точно распределять своё рабочее время между различными функциями. <…> Робинзон, спасший от кораблекрушения часы, гроссбух, чернила и перо, тотчас же, как истый англичанин, начинает вести учёт самому себе. Его инвентарный список содержит перечень предметов потребления, которыми он обладает, различных операций, необходимых для их производства, наконец, там указано рабочее время, которого ему в среднем стоит изготовление определённых количеств этих различных продуктов. Все отношения между Робинзоном и вещами, составляющими его самодельное богатство, просты и прозрачны <…>. И всё же в них уже заключаются все существенные определения стоимости.

  Карл Маркс, «Капитал» (кн. 1, отдел 1, гл. 1), 1867

XX век править

  •  

Романы его, из которых только «Робинзон Крузо» привился на литературной почве всех народов, стали школой английского характера. Британский «average man», современный «человек с улицы», наделён чертами, которыми одарил своих героев автор «Робинзона Крузо» — одной из немногих подлинно бессмертных книг мировой литературы.

  Карел Чапек, «Автор Робинзона», 1931
  •  

… символическая книга всей буржуазной цивилизации, поднимающаяся, как яркая вывеска, у входа в эпоху капитализма…

  — Дмитрий Святополк-Мирский, «Смоллет и его место в истории европейского романа», 1934
  •  

«Робинзон Крузо» — один из самых счастливых романов в истории мировой литературы. Человек отправляется за своим добром на край света, в одиночку устраивает целый остров, приобщает туземное на к благам цивилизации, <…> благополучно возвращается домой и обнаруживает, что богобоязненные партнёры за время его отсутствия удвоили, утроили, удесятерили его скромный достаток. Звоном монет, щёлканием на счётах и благодарственными молитвами кончается «Робинзон Крузо», удачно названный в своё время хрестоматией первоначального накопления[4]. В широкий мир, навстречу приключениям, удачам и обогащению, зовёт нового читателя буржуа-диссентер Даниэль Дефо. <…>
У Дефо <…> есть разоблачения практики колониализма. Но его наставительные обличения были необходимым дополнением к самой этой практике: буржуазная цивилизация уравновешивала свои дела нравственной риторикой. Дефо протестует против неприглядного осуществления идеалов нового времени <…>. Оптимист Дефо радостно обводит взглядом земные горизонты расползающейся цивилизации, склоняя её героев и распространителей к благонравию.
<…> нравственные рассуждения Дефо вынесены в набожные пассажи, которые легко отчленяются, после чего «Робинзон Крузо» становится увлекательным приключенческим романом, а мораль добродетельного приобретателя — моралью скромного и честного труженика.

  Владимир Муравьёв, «Джонатан Свифт», 1968
  •  

Хотя Робинзон и проливал на Пятницу свет христианской цивилизации, но делал он это не как миссионер и не как завоеватель, а как хозяин: надо думать, что ему по доброте душевной просто хотелось видеть своего туземного слугу умытым, одетым, причёсанным и благонравным. <…>
<…> повесть Робинзона по характеру напоминает житие <…>.
Выдуманный Робинзон Крузо благополучно претерпевает выдуманные приключения на выдуманном острове.

  — Владимир Муравьёв, «Путешествие с Гулливером», 1972
  •  

История Робинзона Крузо была величайшим обманом Дефо. Но если другими своими обманами он снискал себе у современников кличку «бесстыжий Дефо», этот его обман век принял с восторгом. Матрос Александр Селкирк <…> одичал и рехнулся за несколько лет, проведённых вдали от людей. Робинзон развил свой ум и поднялся до нравственных высот. В это верили, потому что XVIII век, создавший понятие человечества в современном смысле слова, одновременно, со странной нелогичностью, открывшейся только потомкам, верил, что человек может быть один.

  Юлий Кагарлицкий, «Что такое фантастика?», 1973

Примечания править

  1. 1 2 Д. Урнов. Робинзон и Гулливер. — М.: Наука, 1973. — История Робинзона.
  2. Реализм Дефо // Миримский И. В. Статьи о классиках. — М.: Художественная литература, 1966. — С. 21, 61.
  3. Муравьёв В. С. Путешествие с Гулливером. — М.: Книга, 1972. — С. 152.
  4. Д. Святополк-Мирский и И. Миримский в указанных статьях в этом ключе описали роман.