Джонатан Свифт (Муравьёв)

«Джонатан Свифт» — монография Владимира Муравьёва о жизни и творчестве Свифта, впервые изданная в 1968 году[1].

Цитаты

править

Глава вторая. «Сказка бочки»

править
  •  

Свифту удалось обидеть всех: англиканская церковь бушевала из-за непочтительности автора; «умники» кисло попрекали его высокомерием и науськивали на него охранителей, во всеуслышание возмущаясь той же непочтительностью. <…>
«Комментатора» Уоттона можно не без основания заподозрить в том, что он старается выгородить себя и облегчить сатиру. Зато кузен Томас вообразил себя истинным автором вполне наивно. <…>
Церковникам было бы трудно чувствовать себя незатронутыми, тем более что кругом раздавались услужливые и злорадные подсказки «умников». Зато сами «умники» ухитрились не разглядеть себя в зеркале «Сказки». К истолкованиям современников, впрочем, Свифт был готов: он даже ввел эти истолкования как сопроводительную ироническую деталь в виде «комментариев» Уоттона в издании 1710 года. Любопытно другое: истолкования на уровне Уоттона или кузена Томаса прожили ещё два века. <…>
«Сказка бочки», разумеется же, пародирует историю церквей и состояние религиозного мышления в целом. <…> Но выдвигать религиозную (или антирелигиозную) тему за счёт всех остальных — значит обеднять и примитивизировать «Сказку». Эта тема — деталь общего сатирического разоблачения «нового времени». Она поясняет и дополняет общую картину кризиса сознания, который сопутствует зарождению буржуазного общества и, видоизменяясь, вновь и вновь становится очевидным при его потрясениях. <…>
Аллегория даже несколько грубовата. Она как будто нарочно приспособлена для комментариев, её просто и удобно пересказывать. Но комментаторы в пылу истолкования иногда неосторожно цитировали отступления и предисловия, сопровождая цитаты приставками вроде «говорит Свифт», «утверждает Свифт», «полагает Свифт» и т. д.
Это уже ошибка, и притом грубая: за пределами отжатой аллегории всё куда сложнее. В «Сказке бочки» (за исключением «Апологии») нет ни одной фразы, которую можно было бы с полным правом считать мнением самого Свифта. Фигура повествователя появляется в первых строках «Посвящения» и беспрерывно напоминает о себе. <…>
Автор начисто лишён нравственного чувства или здравого смысла, — ни здравому смыслу ни нравственному чувству нет оснований в самой действительности. И какими бы завиральными ни были бредни сумасшедших британских «умников», они легко подстраиваются к действительности. Самое головокружительное враньё отражает истинное положение вещей.

  •  

… пародия на логику приспособленчества, на новоявленных светских схоластов, заканчивающих свои рассуждения возгласом: «У этого парня нет души! где его аксельбант?»

  •  

Наконец в «Отступлении о безумии» перед читателем появляется долгожданная действительность, которая не только не опровергает Автора, но иллюстрирует и подкрепляет его рассуждения. Этот придурковатый утопист, оказывается, обеими ногами стоит на земле и имеет все основания претендовать на роль идеолога настоящего и предсказателя будущего. Его сумасбродство продиктовано самой действительностью; он на службе у современности, и если сегодня он ещё смешон, то это лишь недоразумение. Он вовсе не просто корёжит мышление, а приспосабливает сю к практическим нуждам нынешнего времени. <…>
Мистификации «Сказки» с начала до конца пародийны. Пародиен даже сам приём мистификации — в том смысле, что мистификация действительности — основная характеристика современного мышления, способ его существования. <…>
Жульнические изобретения Петра вполне приспособлены к запросам дня, и даже в своих россказнях он только старается не отстать от модного вранья.

  •  

Пётр изобрёл «радикальное сродство от глистов», а; именно научный способ изгонять этих животных из организма через мозг «при помощи испарины». «Покаяние» отпущение осмеяны под видом радикального средства от глистов»,— «комментирует» Уоттон. Очень может быть; но читателю явно предлагалось вспомнить и о невиданных достижениях современной медицины, к которой Свифт был весьма неблагосклонен.

  •  

Реформация у Свифта лишена всякого ореола; <…> выглядит скорее как скандал затёртых наследников по поводу нечестной делёжки. <…>
Умный брат Мартин, убедившись, что всего не сдерёшь, не повредив кафтана, отпорол наиболее вопиющие, а также непрочно пришитые украшения. Тем самым предполагается, что лютеранство ограничилось разумной чисткой догматов, сохранив целостность и авторитет христианского учения. Дальше этого аллегорического утверждения Свифт, однако, не пошел: рассудительному брату Мартину во всеобщем Бедламе места явно не нашлось, и он удаляется из повествования. <…>
Доходные изобретения Петра, его хвастливые россказни и барские причуды образовывали картину капризного самодурства богатого ловкача. Пётр заявлял своё право на сумасшествие; Джек делает сумасшествие своим правом. На смену католической мании величия приходит протестантская мания правоты. Поэтому в сумасшествии Джека больше последовательности: в нём есть замысел. <…>
«Автор бичует здесь пуритан, вменяющих себе в такую заслугу употребление текстов Писания по всякому поводу», — гласит «комментарий». Конечно; но «бичует» — это значит показывает, как благочестивое безумие пуританства приобретает все более натужный и мрачный характер; как фанатическая последовательность становится куда опаснее прихотливого самодурства; как религиозный энтузиазм закабаляет мышление.
Энтузиазм или фанатизм Джека и его последователей — это не просто падучая взбесившихся проповедников, как может показаться, если ограничиться антипуританской направленностью сатиры. Исчерпывающие разъяснения на этот счёт даются в трактате «О механической операции духа», приложенном к «Сказке». <…>
Трактат «О механической операции духа» — во-первых, комедийное снижение этого назревшего в обществе возвышенного энтузиазма; во-вторых, его «научное» обоснование. «Научность» появилась здесь не по прихоти сатирика: своего рода «научная» последовательность есть в фанатической обработке сознания и восприятия, которую проводит Джек и его последователи.

  •  

В целом очерк эолизма — это утопическое приложение к учению Джека об энтузиазме; восторженный Автор описывает, как энтузиазм, отыскав себе руководящий, «научный» принцип, создает модель общества совершенного безумия, где сливаются в идеологическом единстве религиозные и социально-философские течения современности.

  •  

Все авторские выкладки оборачиваются самопародией, т. е., казалось бы, саморазоблачением. <…> Действительно, Автор не способен угнаться за реальным смыслом слов и рассуждений; но смысл этот существует лишь постольку, поскольку здравомыслящий читатель расположен видеть реальность. Однако <…> читательское здравомыслие выглядит нелепо и непонятно на фоне безумного общества. Живописующего победу безумия Автора можно укорить разве в некоторых натяжках и преувеличениях, но в его картине явственны краски самой действительности. И раз общество в самом деле управляется и обслуживается безумием, то кому и зачем нужно здравомыслие? Уж во всяком случае не выполняющему социальный заказ Автору. А если читатель хочет быть в ладах с современностью, то и ему не нужно.
Тупость, невежество, наглость, словоблудие — все это помогает Автору идти в ногу с временем, как помогают те же свойства проповедникам, «истинным критикам», ученым, философам — вообще современным «умникам» и современным «энтузиастам». Они заняты изгнанием из действительности остатков разума; и когда его не будет — не будет и комического эффекта самопародии; разве что «поверхностный читатель» бессмысленно захохочет, и смех подействует на него как мочегонное.

  •  

… «Сказку» можно определить как идеологическую драму, в которой идейные начала нового общества овладевают современным мышлением и сцепляются между собой.
Свифт при этом не идеализирует прошлое. Оно его даже не очень интересует: он смотрит в будущее. <…>
Будущее вырастает из настоящего: оно представлено как неизбежное и естественное историческое продолжение. Свифт не просто издевается и не просто угрожает: он предсказывает.

Глава четвёртая

править
  •  

Свифт нагнетает угрозу не с тем, чтобы посеять панику, а с тем, чтобы организовать сопротивление. От возмущения до бунта — один шаг, но бунт — это только растрата возмущения, только взрыв отчаяния. «Суконщик» призывает не к отчаянию и не к бунту; он указывает реальную возможность сопротивления — всенародный бойкот вудовской монеты. Это не бунт, а целенаправленное действие; не растрата сил, а их мобилизация. <…>
Четвёртое письмо «Суконщика» было не просто выкриком, призывающим к восстанию, — это была декларация прав угнетённой нации — а за ней рано или поздно логически следует восстание.

  •  

«Скромное предложение», кроме всего прочего, было самопародией, самоосмеянием — возвращением к реальности. В роли объединяющего народ «Суконщика» можно и должно было как-то надеяться; когда всё улеглось, следовало отдать себе отчет в происшедшем, взглянуть на вещи шире. И в «Скромном предложении» будущее Ирландии видится не как частный вопрос, а в перспективе нового времени, в обрамлении нового общественного сознания. Издевательская фантасмагория на ирландские темы была одновременно по-свифтовски трезвым расчётом новых возможностей экономического благоустройства общества. Невероятное и чудовищное становится резонным и обыденным; более того, оно заявляет себя благодетельным, гуманным, единственно возможным!
Бороться надо было не с каким-нибудь вудовским полупенсовиком, не только даже с английским господством в Ирландии, — бороться надо было с новым рабским сознанием, насаждаемым в народе. А по поводу живучести рабского сознания в массах Свифт не питал иллюзий.

  •  

«Робинзон Крузо» — один из самых счастливых романов в истории мировой литературы. Человек <…> в одиночку устраивает целый остров, приобщает туземное на к благам цивилизации, <…> благополучно возвращается домой и обнаруживает, что богобоязненные партнёры за время его отсутствия удвоили, утроили, удесятерили его скромный достаток. Звоном монет, щёлканием на счётах и благодарственными молитвами кончается «Робинзон Крузо», удачно названный в своё время хрестоматией первоначального накопления[2]. В широкий мир, навстречу приключениям, удачам и обогащению, зовёт нового читателя буржуа-диссентер Даниэль Дефо. <…>
И у Дефо, и у Свифта есть разоблачения практики колониализма. Но наставительные обличения Дефо были необходимым дополнением к самой этой практике: буржуазная цивилизация уравновешивала свои дела нравственной риторикой. Дефо протестует против неприглядного осуществления идеалов нового времени; Свифт, презрительно оговорив эту неприглядность но ходу дела, перечёркивает всю эпоху с её понятиями, замыслами, надеждами. Оптимист Дефо радостно обводит взглядом земные горизонты расползающейся цивилизации, склоняя её героев и распространителей к благонравию; Свифт тычет раздетого догола современника носом в зеркало.
<…> нравственные рассуждения Дефо вынесены в набожные пассажи, которые легко отчленяются, после чего «Робинзон Крузо» становится увлекательным приключенческим романом, а мораль добродетельного приобретателя — моралью скромного и честного труженика. Моралистическое же содержание «Путешествий Гулливера» неотделимо от сюжета книги во всех его подробностях…

  •  

Книга <…> читается поныне как сатирический документ, и относится он не только к своей эпохе, по и ко всей новейшей истории человечества. «Мистификация» была рассчитана далеко вперёд. Истинность «Путешествий» оказывалась <…> в доскональном портретном сходстве мира, открытого Гулливером, и развернувшегося до своих горизонтов цивилизованного общества. Причём сходство ото не тускнело, а усиливалось, и с каждым новым носорогом истории знакомые черты на портрете проступали все яснее. Например, даже третья часть «Путешествии», много раз признанная неудачной, сейчас читается как сатирическое обобщение научных мифов XX столетия — почти как компендиум современной научной фантастики. <…>
В записках капитана Гулливера пародийная имитация жанра путешествий — только одна сторона дела. Маскирующий жанр используется всерьёз, как объективный сюжет поисков и открытия истины. И открытие это происходит независимо от рассказчика, а иногда и вопреки его воле и намерениям.

  •  

Гулливер чувствует и ведёт себя в лиллипутском мире как громадное прирученное животное.

  •  

[Во второй части] Свифт напоминает читателю, что, гордясь своим человеческим обликом, не нужно забывать о его телесности, которая необязательно изящна и благопристойна. Новейший культ «естественного человека» заключал в себе фигуру умолчания и легко вырождался в ханжеское умиление перед ангелическими картинами очищенного и приглаженного существования, где даже дикари годились если не для возвышенного геройства, то для очаровательного комизма. И вульгарно-материалистический оптимизм нового времени был вовсе не похож на раблезианский оптимизм, на восхищение человеком во всей его подчёркнутой грубости, животности, телесности. Оптимизм нового времени был бестелесным: абстрактные славословия человеку походили на опасливое самодовольство. <…>
В своей совокупности раблезианские детали создают определённый колорит — как и у Рабле, патриархально-архаический. Величина, подчёркнуто телесная, сопутствует величию — не сверхчеловеческому, а вызывающе реальному, простому и грубому. Телесен — значит реален, и в этом реальном бробдингнежском мире возможен реальный расчет нравственности и гражданственности. <…> Свифт представляет читателю не утопию, а гигантскую картину повседневной жизни, в которой материальность человеческого существования служит действительным основанием для здравого смысла.
Бробдингнег — мир особый и фантастический только потому, что там низменные детали не мешают величественным и все вместе предопределяют реалистическое управление государством под эгидой короля-гуманиста. Это напоминает общественный идеал Возрождения, и бробдингнежские описания, естественно, отсылали современников Свифта в прошлое. Ушедший общественный идеал вставал перед ними не как сентиментально-реакционная утопия, а как фантастическое, раблезианское живописание нормальной жизни.
Новейшие утопии были бестелесны, как кошмары, хотя и осуществимы в выморочной пустоте современности: пуритане требовали отменить телесный мир, либеральные оптимисты осторожно украшали «естественного человека» благородными подробностями существования. Им и адресовались гротескные напоминания о грязи и уродстве единственно возможной человеческой жизни.

  •  

Нагнетание фантастических подробностей третьего путешествия гипнотизирует так же, как теории, идеалы и открытия нового времени, — и в самом деле, таким путем, хоть и навыворот, открывается новый мир, постигаются его закономерности. Здешний мир возникает из фантазий, как современность из безумств; и у этого мира свои законы, своя общественная практика, свои способы жить и понимать друг друга. Научный жаргон, например, которым изобилуют страницы третьего путешествия, звучит здесь как туземное наречие, своего рода эсперанто одержимого прогрессом мира.

  •  

Фантастическая ситуация последнего путешествия утверждена как нравственный норматив: она реальна не только в мире гуигнгмов, по и за его пределами. Путешественник обрёл наконец для себя истину и жизненный идеал; а возгордившимся и суетным европейцам новейшей породы он привез их отражение в зеркале разума — в облике йэху. <…>
Открытие истины в «Путешествиях Гулливера» не означает изыскания некоей единственно верной формулировки или теории, произнесения единственно спасительной проповеди. Это образное открытие; Гулливер открывает не формулу, а мир — мир современных отношений, расчетов и иллюзий. В плане философском, социальном, историческом его открытия могут быть как угодно дополнены, продолжены или даже опровергнуты. Опровергать можно порознь .любое из них; по они остаются достоверными в своей совокупности. <…> Целостность означает не энциклопедическую полноту, не всеохватность, а нравственную определённость изображения.

  •  

Буржуазное общество стремилось утвердиться в умах вне времени и пространства — как конечная истина прогресса. Свифт приземлил его на почву нравственной и исторической реальности XVIII века.

  •  

Суд [лиллипутов] над Гулливером [в гл. VII] — это политический процесс. Гулливер виновен не столько злоумышлением, сколько своим существованием, которое несовместимо с существованием лиллипутского мира. Он должен быть виновен; и лиллипутское государственное правосудие не может близоруко плестись вслед за фактами.

  •  

Гулливеровская неспособность прижиться в Лиллипутии нисколько не героична. Он идёт в услужение; но одного услужения недостаточно, нужна совершенная потеря обычного человеческого, облика, полная лиллипутизация, которой препятствуют непреодолимые внешние обстоятельства: его среднеевропейский рост и соразмерное этому росту поведение. По условиям фантастической ситуации он не может впасть в пигмейство; внутренне же он к этому вполне готов.

  •  

Именно пламенный патриотизм Гулливера превращает его панегирик Англии [в гл. VII второй части] в невольное злословие; в его патриотизме слишком много гордости за своё отечество и совсем нет стыда и боли за него. Это патриотизм идолопоклоннический; он есть порождение и дополнение всеподавляющей лиллипутской государственности. Для обоснования такого патриотизма требуется абсолютная идеализация некоторого общественного правопорядка, на деле оправданного не более чем исторически. А эта идеализация, в свою очередь, диктует абстрактно-идеализированное представление о человеке. <…>
Перед нами не утопия, а повседневность крупным планом, где описание обыкновенных предметов и событий человеческой жизни сделано почти приключенческим. Несколько откровенно иронических страниц о бробдингнежском общественном устройстве лишь довершают картину исполинского быта, расчищая её задний план. Идеален скорее тот человеческий облик, которого требует для своего оправдания патриотический панегирик Гулливера. Но этот идеал лишь утверждает социальную действительность, в которой человек выглядит отвратительным и пагубным насекомым. Реального человеческого облика современность боится; и о нём напоминает фантастическая картина Бробдингнега, того раблезиански насыщенного человеческого быта, который погребен в современности под гнетом обезумевших наук, остервенелой политики и обессмысленной философии. И с этого величественного нагромождения, похоронившего человека, провозглашается абстрактный и возвышенный «новый» гуманизм.

  •  

Действительно, не на уровне первых двух путешествий — брюзгливое осмеяние оторвавшихся от жизни людей чистой науки.
Но перед нами лишь комическое вступление: эти забавные лапутяне не просто поглощены, а преображены и изуродованы наукой. Перестать быть человеком нельзя, даже помешавшись; но когда помешательство организует жизнь общества, оно создает новый социальный тип человека — тип не обязательно физического, по интеллектуального и нравственного урода. Уродство это незаметно внутри общества <…>.
Нелепица естественнонаучных проектов комична и в своем роде утешительна. Природа имеет свои законы и свою разумность: се не одолеешь даже с привлечением современных научных средств. <…> Осмеивается примитивный и скороспелый научный прогрессизм, — ведь если спародированные у Свифта опыты Королевского общества и бывали полезны, то не прямо, а косвенно, способствуя исследованию естества. Осмеивается логика буржуазного оптимизма, наспех вооружившихся наукой.

  •  

Унизительные, хлещущие подробности не зря нагнетаются к концу аналогии. Тождество человека с этими фантастическими животными должно быть не только доказано, но и прочувствовано. Йэху всё-таки не существуют, и в логике отождествления будет некоторая иллюзорность, если каждый читатель не ощутит биологическую реальность йэху в себе самом. Ты, именно ты — йэху, — упорно внушает Свифт современнику, и тот, наконец взбунтовавшись, может ехидно заметить, что автор и сам в некотором роде человек. За видимым отсутствием настоящего автора это обвинение адресуется Гулливеру: ведь, кстати, он не совсем таков, как йэху! Может быть, сходство в массе всё-таки оставляет какую-то лазейку для индивида. Может быть, дело в том, что нужно (и разумным и добродетельным (автор ведь, кстати, священник), — и вот ты уже не йэху, а человек, вместе с Гулливером.

  •  

Гулливер — открыватель истины, но совсем необязательно её правильный истолкователь. Гулливер не псевдоним и не маска, а лицо. Он самостоятелен прежде всего в роли рассказчика; это путешествующий современник Свифта, легко подлаживающийся к фантастическим формам существования новооткрытых стран, описывающий их изнутри. В трёх частях подготовлена его «измена человечеству» в стране гуигнгнмов.
Он — не подставная фигура, а социально (в меньшей степени индивидуально) определённый повествователь; поэтому так по-разному он выглядит в четырех частях. Человек различен сообразно обстоятельствам; он видим в их окружении и сквозь них.

  •  

Положительная нравственная программа [Свифта] была лишь практической программой человечности. Торжество человечности при этом не переносилось в будущее и не обставлялось утопическими подробностями. Человечность, по Свифту, не означает ни благостности, пи даже простой снисходительности во всех случаях жизни. Быть человечным значило для него относиться к каждому так, как он, лично он, того заслуживает; и по мере сил помогать ему сохранять имущественную и нравственную независимость.

  •  

Свифт презирал оптимистов, радетелей и прожектёров всех видов. И так как каждый из них стремился ни меньше чем облагодетельствовать человечество, лечил их от тщеславия и благолепных мечтаний передразниванием, пародированием, издевательством. Идеологам и реформаторам нового закала адресовалось и «разоблачение человечества», осмеяние возвышенного и лицемерного лжегуманизма.

Примечания

править
  1. Муравьёв В. С. Джонатан Свифт. — М.: Просвещение, 1968. — 304 с. — (Библиотека словесника). — 40000 экз.
  2. В этом ключе описали роман Д. П. Святополк-Мирский в предисловии (1934) и И. В. Миримский в статье «Реализм Дефо» (1936).