Константин Георгиевич Паустовский
Константи́н Гео́ргиевич Паусто́вский (19 (31) мая 1892 — 14 июля 1968) — русский писатель.
Константин Георгиевич Паустовский | |
Статья в Википедии | |
Произведения в Викитеке | |
Медиафайлы на Викискладе |
Цитаты
правитьГлубочайшим образом люблю природу, силу человеческого духа и настоящую человеческую мечту. А она никогда не бывает крикливой… Никогда! Чем больше её любишь, тем глубже прячешь в сердце, тем сильнее её бережешь. |
Если отнять у человека способность мечтать, то отпадёт одна из самых мощных побудительных причин, рождающих культуру, искусство, науку и желание борьбы во имя прекрасного будущего. |
Не будем говорить о любви, потому что мы до сих пор не знаем, что это такое. Может быть это густой снег, падающий всю ночь, или зимние ручьи, где плещется форель. Или это смех, и пение, и запах старой смолы перед рассветом, когда догорают свечи и звёзды прижимаются к стёклам, чтобы блестеть в глазах. Кто знает? Может быть, это мужские слёзы о том, чего некогда ожидало сердце: о нежности, о ласке, несвязном шёпоте среди лесных ночей. Может быть, это возвращение детства. Кто знает? | |
— Ручьи, где плещется форель |
Нет великих и малых дел, если человек всем сердцем стремится к великому и справедливому, ибо в этом случае все дела имеют великие вес и последствия. |
Нет таких звуков, красок, образов и мыслей — сложных и простых, — для которых не нашлось бы в нашем языке точного выражения. |
Ожидание счастливых дней бывает иногда гораздо лучше этих самых дней. |
Писателем может быть только тот, у кого есть что сказать людям нового, значительного и интересного, тот человек, который видит многое, чего остальные не замечают. | |
— Первый рассказ |
По отношению каждого человека к своему языку можно совершенно точно судить не только о его культурном уровне, но и о его гражданской ценности. |
Истинное счастье – прежде всего удел знающих, а не невежд. Невежество делает человека равнодушным к миру, а равнодушие растет медленно, но необратимо… Жизнь в сознании равнодушного быстро вянет, сереет, огромные пласты её отмирают и в конце концов равнодушный человек остается наедине со своим невежеством и своим жалким благополучием»[1] |
Первую половину лета мы ходили все в крови и опухолях от комариных укусов. В безветренные жаркие дни, когда в небе сутками стояли на одном месте всё те же пухлые, похожие на вату облака, в заводях и озёрах появлялась мелкая водоросль, похожая на плесень, ― ряска. Вода затягивалась липкой зелёной плёнкой, такой толстой, что даже грузило её не могло пробить. Перед грозой рыба переставала клевать. Она боялась грозы, затишья, когда земля глухо дрожит от далёкого грома.[2] | |
— «Золотой линь», 1936 |
Мальчику, видимо, понравилась эта игра. Он, посапывая, добросовестно повторял за Клавой названия цветов. А она так ими и сыпала: | |
— «Золотая роза», 1955 |
Я заходил отдохнуть к знакомому часовщику. Со всех сторон осторожно тикали часы, на окне цвела пеларгония, и часовщик, глядя в чёрную лупу, рассказывал мне местечковые новости.[3] | |
— «Повесть о жизни. Беспокойная юность», 1954 |
Вельяминов увлекался фотографией и краеведением. Подоконники были тесно заставлены мензурками, склянками с проявителями, рамками для печатанья снимков. Пахло кислым фиксажем. На круглом столе под филодендроном, на бархатной вытертой скатерти лежали фотографии. Это были виды провинциальных городов ― Порхова, Гдова, Валдая, Лоева, Рославля и многих других. В каждом городе Вельяминов находил что-нибудь любопытное. Дымя зажатой во рту папиросой, он снисходительно, но с видимым удовольствием рассказывал мне об этих находках и показывал их фотографии. Иногда это были деревянные ворота петровских времен или просто затейливые перильца на балконе, иногда гостиные ряды или гоголевская каланча. Каждый свой отпуск Вельяминов проводил в местах глухих и далёких от столиц. В разорённых помещичьих усадьбах он фотографировал картины, изразцовые печи, сохранившуюся в комнатах и садах скульптуру, привозил снимки в Петроград и показывал друзьям ― знатокам искусства. Со сдержанной гордостью он рассказывал мне, как ему удалось найти могилу пушкинской няни Арины Родионовны в селе Суйда под Лугой, а кроме того ― бюст работы известного скульптора Козловского и две картины французского художника Пуссена в заколоченном доме около Череповца. Я подолгу засиживался у Вельяминова, рассматривая фотографии. Он поил меня чаем из термоса и угощал бутербродами с вареной колбасой.[3] | |
— «Повесть о жизни. Беспокойная юность», 1954 |
А налево ― красный камень в траве. Смотри выше. Видишь жёлтый венчик? Это азалия. Чуть правее азалии, на поваленном буке, около самого корня. Вон, видишь, такой мохнатый рыжий корень в сухой земле и каких-то крошечных синих цветах? Так вот рядом с ним. Я увидел ящерицу. Но пока я её нашёл, я проделал чудесное путешествие по орешнику, красному камню, цветку азалии и поваленному буку. «Так вот он какой, Кавказ!» ― подумал я. ― Тут рай![3] | |
— «Книга о жизни. Далёкие годы», 1946 |
Мы выходили из дому очень рано и осторожно шагали по тяжёлой мокрой траве. Тихими золотеющими пятнами светились среди тёмной, ещё ночной листвы ветки ив, озарённые первым солнцем. В глухой воде плескались караси. Заросли кувшинок, рдеста, стрелолиста и водяной гречихи висели, казалось, над чёрной бездной. Таинственный мир воды и растений раскрывался передо мной. Очарование этого мира было так велико, что я мог просиживать на берегу пруда с восхода до захода солнца.[3] | |
— «Книга о жизни. Далёкие годы», 1946 |
Лес поредел. В лицо дохнуло сыростью, и мы подъехали к чёрной корчме. Она стояла на самом берегу Брагинки, под ивами. Позади корчмы берег зарос крапивой и высокими зонтичными цветами болиголова. Из этих пахучих зарослей слышался тревожный писк ― там, очевидно, прятались испуганные грозой цыплята. На кривое крылечко вышел пожилой тучный еврей ― хозяин корчмы Лейзер. Он был в сапогах.[3] | |
— «Книга о жизни. Далёкие годы», 1946 |
Затряслись от аплодисментов подвески на люстрах. Бальмонт поднял руку. Все стихли. ― Я прочту вам «Во́рона» Эдгара По, ― сказал Бальмонт, ― Но перед этим я хочу рассказать, как судьба всё же бывает милостива к нам, поэтам. Когда Эдгар По умер и его хоронили в Балтиморе, родственники поэта положили на его могилу каменную плиту необыкновенной тяжести. Эти набожные квакеры, очевидно, боялись, чтобы мятежный дух поэта не вырвался из могильных оков и не начал снова смущать покой деловых американцев. И вот, когда плиту опускали на могилу Эдгара, она раскололась. Эта расколотая плита лежит над ним до сих пор, и в трещинах её каждую весну распускается троицын цвет. Этим именем, между прочим, Эдгар По звал свою рано умершую прелестную жену Вирджинию.[3] | |
— «Книга о жизни. Далёкие годы», 1946 |
Внезапно, вырвавшись из тесного города, прокатился над головой гром. Ливень зашумел в деревьях. Я спрятался в пустой оранжерее. На полке стоял единственный газон цветущей пеларгонии, покрытой болезненным румянцем. Я потрогал этот забытый или нарочно оставленный здесь цветок. Он тянулся всеми листочками и венчиками к озону, к благодатным струям дождя, что лились на другие цветы-счастливцы, выставленные наружу. Я вынес цветок под дождь.[3] | |
— «Начало неведомого века», 1954 |