Лукиан

греческий писатель

Лукиан Самосатский (греч. Λουκιανὸς ὁ Σαμοσατεύς, лат. Lucianus Samosatensis; около 120—180 гг. н. э.) — греческий философ и писатель-сатирик сирийского происхождения. Сохранились 83 его произведения (приписаны сомнительно 10 и 52 эпиграммы — отмечены тут [?]) и. В некоторых диалогах автор вывел себя под греческой формой своего имени Ликин[1].

Лукиан
Вымышленный портрет Лукиана XVII века
Статья в Википедии
Произведения в Викитеке
Медиафайлы на Викискладе

Цитаты править

Диалоги и рассказы править

  •  

4. Киниск. Я вспомнил из Гомера те слова, которые ты говорил, когда держал речь в собрании богов и угрожал им, обещая повесить всю вселенную на золотую цепь. <…> Мне кажется, у Клото больше права похваляться своей силой, так как она поднимает тебя, вытягивая на своём веретене, как рыбаки добычу на удочке. <…>
Киниск. Ведь для софистов мало одного утверждения бессмертия, чтобы они вас за это считали высшими существами. Ваше положение гораздо хуже человеческого: нам хоть смерть дарует свободу, а ваше несчастье беспредельно, и ваше рабство, навитое на большое веретено, будет длиться вечно.
8. Зевс. Однако, Киниск, ведь блаженна эта вечность и беспредельность, и мы живём среди всяческих наслаждений.
Киниск. Не все, Зевс; и у вас в этом деле различия и большая путаница. Ты вот счастлив, потому что царь и можешь вздёрнуть землю и воды, словно ведро из колодца. А вот Гефест хром и должен заниматься ремеслом кузнеца, а Прометей был даже некогда распят. А что мне сказать о твоём отце, который и по сей час находится в Тартаре и закован в цепи? <…> Я уж не говорю о том, что и грабят-то вас, словно людей, и святотатцы вас обкрадывают, и в одно мгновение вы из богачей становитесь нищими. А многие из вас, золотые или серебряные, были расплавлены, кому выпала, очевидно, такая участь. — перевод: С. Э. Радлов, 1915[2]

  — «Зевс уличаемый» (Ζεὺς ἐλεγχόμενος)
  •  

12. … количеством нужд дети превосходят взрослых, женщины — мужчин, больные — здоровых, короче говоря, всегда и везде низшее нуждается в большем, чем высшее. Вот почему боги ни в чём не нуждаются, а те, кто всего ближе стоит к богам, имеют наименьшие потребности.
13. Ну, а Геракл, лучший из смертных, божественный муж, сам справедливо признанный за бога? Неужели ты думаешь, несчастная судьба заставляла его бродить по земле обнажённым, с одной лишь львиной шкурой на теле, и не знать ни одной из ваших нужд? Однако далеко не был несчастным он, сам защищавший других от бед; не был он, равно, и бедняком, ибо и суша и море были ему подвластны. <…> Геракл был силён духом и вынослив телом, хотел силы, а роскоши не желал. А Тесей, ученик Геракла? Разве он не был царем всех афинян <…> и самым доблестным мужем своего времени?
14. Но что же? И Тесей предпочитал не иметь сандалий, бродил наг и бос, и любо было ему носить бороду и длинные волосы; да и не ему одному было это приятно, но и всем мужам древности, — потому, что были они лучше вас, и не потерпел бы бритвы ни один из них, точно так же, как ни один лев не позволил бы побрить себя. Тело нежное да гладкое, думали они, приличествует женщинам, сами же они чем были на деле, тем и казаться хотели: мужчинами, считая, что борода служит украшением мужу, подобно тому как грива коню или льву клок шерсти на подбородке даны богами на красу и на гордость, — так и мужчине дана борода. Они-то, мужи древности, возбуждают мою ревность, им я хочу подражать, и нисколько не завидую удивительному счастью, которое ныне живущие люди находят в своих обедах, нарядах и в том, чтобы вылощить каждый член тела и не оставить на нём ни одного волоска, хотя бы они вырастали в самых сокровенных местах.
15. Я же молю богов, чтобы ноги мои ничуть не отличались от конских копыт, как, по преданию, ноги кентавра Хирона <…>.
18. Вы ничем не отличаетесь от людей, уносимых бурным потоком: куда устремится течение, туда люди и несутся; так и вы — куда увлекают вас страсти. С вами происходит совершенно то же, что произошло, говорят, с одним человеком, севшим на бешеного коня: конь, конечно, подхватил его и помчал, а человек этот уже не мог сойти с коня во время скачки. И вот, кто-то, встретив его, спросил, куда он мчится. «Куда ему заблагорассудится», — ответил тот, указав на коня.[3]

  — «Киник» (Κυνικός) [?]
  •  

7. Мом. <…> главная причина того, что собрание наше наполнилось незаконнорожденными, — ты, Зевс, ты, вступавший в связь со смертными, и сходивший к ним, и принимавший для этого самые различные образы; нам приходилось даже бояться, как бы кто тебя не схватил и не зарезал, пока ты был быком, или как бы не обработал тебя какой-нибудь золотых дел мастер, пока ты был золотом[4], — осталось бы у нас тогда вместо Зевса ожерелье, запястье или серьга. <…>
И уж не в чести ты больше, Аполлон, когда всякий камень и всякий алтарь дает прорицания, если он полит маслом, украшен венками и обзавелся каким-нибудь способным к обману человеком, — ведь их теперь много на земле! Уже статуи атлета Полидаманта в Олимпии и Теагена на Фасосе стали лечить больных лихорадкой, а Гектору в Илионе и Протесилаю в Херсонесе напротив совершаются возлияния. С тех пор, как нас стало столько, всё сильнее увеличиваются клятвопреступления и святотатства, и справедливо поступают люди, презирая нас. — перевод: С. Э. Радлов, 1915[2]

  — «Собрание богов» (Θεῶν Ἐκκλησία)

Менипп, или Путешествие в подземное царство править

Μένιππος ἢ Νεκυομαντεία, начало 160-х[К 1]; перевод: С. В. Лукьянов, 1915[6]
  •  

2. Менипп. Скажи, что делается на земле и что нового у вас в городе.
Филонид. Нового — ничего: всё так же грабят, лжесвидетельствуют, проценты наживают, деньги взвешивают. — все цитаты далее — Мениппа

  •  

3. Пока я был ещё ребёнком и слушал рассказы Гомера и Гесиода о войнах и возмущениях, происходящих не только между полубогами, но и между великими богами, об их прелюбодеяниях, насилиях, похищениях, тяжбах, об изгнании ими своих отцов, об их браках с сёстрами, — всё это казалось мне прекрасным и весьма глубоко задевало меня. Однако позднее, вступив в зрелый возраст, я заметил, что законы предписывают как раз обратное тому, о чём говорят поэты: они запрещают разврат, восстания и грабёж. Я оказался в большом затруднении, совершенно не зная, какой из двух противоположностей следовать. <…>
4. В своём недоумении я решил обратиться к так называемым философам <…>. Присматриваясь к ним, я чаще всего находил в них только незнание и сомнение, так что очень скоро жизнь невежд показалась мне золотой в сравнении с ними. <…> И несноснее всего было то, что каждый в защиту своего исключительного мнения приводил решающие и убедительнейшие доводы, так что нечего было возразить ни тому, кто доказывал, что данный предмет — горячий, ни тому, кто утверждал противное, а между тем ведь очевидно, что не может же одна и та же вещь быть одновременно и горячей, и холодной. Поэтому понятно, что я имел вид засыпающего человека, который то клонит голову вниз, то снова вздымает её.
5. Но ещё удивительнее у этих господ то, что они, как я заметил при своих наблюдениях, заботятся в жизни о противоположном тому, чему учат…

  •  

6. … я сблизился там с одним халдеем, человеком мудрым и глубоко изучившим своё искусство <…>.
7. Приняв на себя заботу обо мне, этот человек прежде всего в течение двадцати девяти дней, начиная с новолуния, обмывал меня по утрам при восходе солнца на берегу Евфрата. При этом всякий раз он обращался к восходящему солнцу с длинным заклинанием: <…> подобно плохим глашатаям на состязаниях, он говорил очень скоро и невнятно; впрочем, видимо, он призывал каких-то богов. Затем, после своих заклинаний, от трижды плевал мне в лицо, после чего я возвращался домой, не смотря ни на кого из встречных. Питались мы все это время плодами, пили молоко, медовую сыту и воду из Хоаспа, а ночевали на траве под открытым небом. Когда подготовительный искус был пройден, мой учитель в полночь привёл меня к реке Тигру. Там он омыл меня, вытер и совершил вокруг меня очищение дымом зажженного факела, морским луком и множеством других вещей, бормоча всё то же самое заклинание; затем, совершив надо мной заклятие и обойдя вокруг меня, чтобы я не пострадал от подземных теней, маг отвёл к себе домой, причём я должен был всю дорогу пятиться задом; дома у нас было всё нужное для нашего путешествия.

  •  

16. … я решил, что человеческая жизнь подобна какому-то длинному шествию, в котором предводительствует и указывает места Судьба, определяя каждому его платье. Выхватывая кого случится, она надевает на него царскую одежду, тиару, даёт ему копьеносцев, венчает главу диадемой; другого награждает платьем раба, третьему даёт красоту, а иного делает безобразным и смешным: ведь зрелище должно быть разнообразно! Часто во время шествия она меняет наряды некоторых участников, не позволяя закончить день в первоначальном виде. <…> Но лишь только шествие закончено — все снимают и возвращают свои одеяния вместе с телом, после чего их внешний вид делается таким, каким был до начала, ничем не отличаясь от вида соседа. И вот иные, по неведению, огорчаются, когда Судьба повелевает им возвратить одежды, и сердятся, точно их лишают какой-нибудь собственности, не понимая, что они лишь возвращают то, что им дано во временное пользование.

  •  

17. Если бы ты видел Мавзола, <…> я уверен, что тебе не удалось бы удержаться от смеха; так жалок он в своём заброшенном углу, затерянный в толпе покойников; и, мне кажется, вся радость у него от памятника в том, что он давит его всей своей тяжестью. Да, дорогой мой, после того как Эак отмерил каждому его участок — а даёт он, в лучшем случае, не больше одного фута, — приходится довольствоваться им и лежать на нём, съёжившись до установленного размера. И ещё сильнее рассмеялся бы ты при виде царей и сатрапов, нищенствующих среди мёртвых и принужденных из бедности или продавать соленье, или учить грамоте; и всякий встречный издевается над ними, ударяя по щекам, как последних рабов. Я не мог справиться с собой, когда увидел Филиппа Македонского: я заметил его в каком-то углу — он чинил за плату прогнившую обувь. Да, на перекрёстках там нетрудно видеть и многих других, собирающих милостыню, — Ксеркса, Дария, Поликрата

  •  

19. … один из народных вождей прочёл следующее постановление:
20. «Ввиду того, что богатые, совершая грабежи, насилия и всячески раздражая бедных, поступают во многом противно законам, совет и народ постановили:
Пусть после смерти тела их будут мучимы, подобно другим преступникам, а души их да будут отправлены назад, на землю, и да вселятся в ослов и пребывают в них в течение двухсот пятидесяти тысячелетий, переходя из одних ослов в других, и пусть они носят тяжести, подгоняемые ударами бедняков; и только по истечении указанного срока да будет позволено им умереть.
Данное предложение внес Черепник, сын Скелетона, Трупоградец из филы Безжизненносочных».
По прочтении этого декрета стали подавать за него голоса, сначала власти, затем народ; потом грозно заворчала Бримо[К 2] и залаял Кербер — таков у них способ придания внесённым предложениям силы закона.

Морские разговоры править

Ἐνάλιοι Διάλογοι; перевод: С. В. Лукьянов, 1915[6]
  •  

Дорида[5]. Прекрасный поклонник, Галатея[К 3], этот сицилийский пастух! <…> Если бы сын самого Зевса оказался таким волосатым дикарём и к тому же, что хуже всего, одноглазым, то неужели ты думаешь, происхождение могло бы хоть сколько-нибудь скрасить его безобразие? <…> Если пастуху с плохим зрением ты и показалась красивой, так неужели этому можно завидовать? Ведь в тебе ему нечего хвалить, разве что белизну кожи; да и это, я думаю, понравилось ему потому, что он постоянно возится с сыром и молоком. Ну и конечно, всё, что их напоминает, он считает прекрасным. <…>
Галатея. И всё же моя неподражаемая белизна дала мне хоть этого поклонника, тогда как у вас нет никого — ни пастуха, ни моряка, ни корабельщика, кому бы вы понравились. А Полифем к тому же ещё и музыкант.
Дорида. Помолчи, Галатея! Мы слышали, как он недавно пел, прославляя тебя в песенке. О милая Афродита! Казалось, будто ревёт осёл. А лира-то у него какая? Череп оленя, очищенный от мяса, оленьи рога вместо рогов лиры; связав их, он прикрепил к ним струны и, даже не настроив лиры повёртыванием колков, затянул что-то нескладное и безобразное; сам он вопил одно, другое подыгрывал на лире <…>. Сама Эхо, уж на что она болтлива, не захотела отвечать на его мычание, стыдясь подражать этой дикой и смешной песне. А этот прелестник, играя, держал на руках лохматого медвежонка, своего вылитого двойника. — I

  •  

Посейдон. Кем же ты пленён, Алфей?
Алфей. <…> она — речка <…> в Сицилии; она островитянка, а зовут её Аретусой. <…>
Посейдон. Беги к своей возлюбленной и, вынырнув из моря, слейся с ней в дружном созвучии, и пусть ваши воды смешаются воедино. — III

  •  

Нот. Что это с Гермесом? Он изменяется и вместо юноши делается похожим с лица на собаку[К 4].
Зефир. Не вмешивайся в чужие дела: он лучше нас знает, что ему надлежит делать. — VII

Нигрин, или О характере философа править

Νιγρίνου Φιλοσοφία; перевод: С. Меликова-Толстая[6]
  •  

16. В Риме все улицы и все площади полны тем, что таким людям дороже всего. Здесь можно получать наслаждение через «все ворота» — глазами и ушами, носом и ртом и органами сладострастия. Наслаждение течёт вечным грязным потоком и размывает все улицы; в нём несутся прелюбодеяние, сребролюбие, клятвопреступление и все роды наслаждений; с души, омываемой со всех сторон этим потоком, стираются стыд, добродетель и справедливость, а освобождённое ими место наполняется илом, на котором распускаются пышным цветом многочисленные грубые страсти

  •  

21. Разве не смешны богачи, показывающие пурпуровые одежды[К 5], выставляющие напоказ свои кольца и делающие ещё много других глупостей? Удивительнее всего то, что они приветствуют встречных при помощи чужого голоса[1] и требуют, чтобы все довольствовались тем, что они взглянули на них. Более высокомерные ждут даже земного поклона, но не издали и не так, как это обычно у персов: надо подойти, склониться к земле, выразить свою приниженность и свои душевные чувства соответствующим движением и поцеловать плечо или правую руку; и подобное кажется достойным зависти и восхищения тому, кому не удаётся даже это. А богач стоит, предоставляя подольше себя обманывать. Я же благодарю богачей за то, что при своём презрении к людям они, по крайней мере, не прикасаются к нам своими губами.
22. Ещё более смешны сопровождающие их и ухаживающие за ними. Они встают среди ночи, обегают кругом весь город, и рабы закрывают перед ними двери; часто им приходится слышать, как их называют собаками и льстецами. Наградой за этот тяжёлый обход служит обед, на котором проявляется столько высокомерия и который оказывается причиной стольких несчастий; сколько они на нём съедают, сколько выпивают против воли, сколько болтают такого, о чем надо было бы молчать, и, наконец, уходят или недовольные, или браня обед, или осуждая гордость и скупость. Переулки полны ими, страдающими рвотой и дерущимися у непотребных домов. На следующий день большинство из них, лёжа в постели, дают врачам повод их навещать; а у некоторых ведь, как это ни странно, нет времени даже болеть. <…>
23. Следовало бы сломить и унизить власть богачей, выставив в качестве оплота против их богатства своё презрение к нему, — теперь же бедные своим поклонением приводят их к безумной гордости.

  •  

32. … слова Нигрина, в которых он подражал Мому: тот порицал бога, создавшего быка[К 6], за то, что он не поместил рогов перед глазами. Нигрин же обвинял украшающих себя венками в том, что они не знают места венка. Если, говорил он, им доставляет наслаждение благоухание фиалок и роз, — они, чтобы получать возможно большее наслаждение, должны были бы помещать венок под носом…

  •  

36. Душа человека, одарённого хорошими природными качествами, похожа на мягкую мишень. В жизни встречается много стрелков с колчанами, полными разнообразных и всевозможных речей, но не все они одинаково метко стреляют; одни из стрелков слишком натягивают тетиву, и потому стрела летит с излишней силой; направление они берут верно, но стрела не остаётся в мишени, а в силу движения проходит насквозь и оставляет душу только с зияющей раной. Другие поступают как раз обратно: вследствие недостатка силы и напряжения их стрелы не достигают цели и часто бессильно падают на полпути, а если иногда и долетают, слегка только ранят душу[К 7], но не наносят глубокого удара, так как им вначале не было сообщено достаточной силы.

Пир, или Лапифы править

Συμπόσιον ἢ Λαπίθαι[3][2]. Время написания — 160-е годы. В «Пире…» критикуются все традиционные философские школы, пародируется распространённый в философской прозе жанр «пира» (симпосий), у истока которого стоял «Пир» Платона[1].
  •  

4. Филон[К 8]. Мне кажется, не окажись у тебя слушателей, ты с удовольствием подошёл бы к первому попавшемуся столбу или к изваянию и всё бы перед ними излил единым духом. <…>
6. Ликин. Стоит ли перечислять всех гостей? <…> Был там и эпикуреец Гермон. Едва он вошёл, как тотчас стоики насупились и отвернулись от него, и было очевидно, что они гнушаются им, точно проклятым отцеубийцей.

  •  

19. Все гости смеялись, делаясь предметом шутки, когда же скоморох бросил Алкидаманту одну из подобных острот, наименовав его «мальтийской собачкой»[К 9],— тот рассердился. Впрочем, давно уже видно было, что он завидует успеху шута, приворожившего пирующих; итак, Алкидамант сбросил с себя плащ и стал вызывать насмешника биться с ним на кулаках, в случае же отказа грозил прибить его своей дубинкой. И вот злополучный Сатирион, — так звали скомороха, — став в позицию, начал биться. Прелюбопытнейшее это было зрелище: философ, поднявшийся на скомороха и то наносящий удары, то в свой черёд получающий их. Из присутствовавших одни краснели от стыда, другие смеялись, пока наконец избиваемый противником Алкидамант не отказался от состязания, оказавшись побеждённым хорошо вышколенным человечком.

  •  

34. … уж не справедливо ли говорят люди, что тех, кто напряжённо всматривается в одни только книги и углубляется в содержащиеся в них рассуждения, образование уводит прочь от правильных мыслей. И верно. Сколько на пиру присутствовало философов, и хоть бы случайно среди них оказался один, свободный от пороков! <…>
35. Итак, всё пошло навыворот: оказалось, что обыкновенные гости пировали весьма благопристойно, не бесчинствуя, не творя безобразий, а только смеялись и порицали, я думаю, тех самых людей, которым прежде дивились, считая их, по внешнему виду, чем-то особенным. Мудрецы же держали себя необузданно, бранились, объедались сверх всякой меры, кричали и лезли в драку. А изумительный Алкидамант даже помочился посреди комнаты, не стыдясь женщин. <…>
38. В это самое время подали нам так называемый «завершающий обед» — каждому целая курица, кусок свинины, заяц, жареная рыба, кунжутные пирожки и ещё что-то на закуску. Всё это разрешалось унести с собою домой. Однако поставлено было не отдельно перед каждым гостем блюдо; Аристенету и Евкриту, возлежавшим за одним столом, подали одно на двоих, причём каждый должен был брать обращенную к нему половину. <…> Дифилу же досталась двойная доля, так как Зенона уже за столом не было.
42. <…> он уверял, что это всё положено для него одного, и со слугами вступил в сражение; ухватившись за курицу, они тащили её каждый к себе, словно труп Патрокла[К 10], вырывая друг у друга; наконец Дифил был побеждён и выпустил птицу, возбудив в гостях громкий смех, потому что негодовал так, будто подвергся тягчайшей несправедливости!
43. <…> Зенофемид лежавшую перед ним птицу не тронул, а схватил ту, что лежала перед Гермоном, более <…> откормленную. Но тот, со своей стороны, ухватился за неё, не желая отдавать своего. С криком скатившись на пол, оба принялись бить друг друга по лицу этими самыми курами и, вцепившись друг другу в бороды, призывали на помощь: Гермон — Клеодема, а Зенофемид — Алкидаманта и Дифила. И вот одни из философов стали на сторону первого, другие — на сторону второго, и только Ион осторожно занимал среднее положение.
44. А противники, сплетаясь в клубок, продолжали сражение. Зенофемид схватил со стола кубок, стоявший перед Аристенетом, и пустил им в Гермона, <…> раскроив жениху череп надвое, так что получилась знатная и глубокая рана. Тут подняли крик женщины, многие из них, повскакав с мест, кинулись в середину между сражавшимися, и прежде всех мать юноши, когда она увидела его кровь. И невеста бросилась к нему в страхе за его жизнь. Среди этого смятения Алкидамант явил свою доблесть: сражаясь на стороне Зенофемида, ударом дубинки он сокрушил Клеодему череп, а Гермону челюсть, а нескольких рабов, пытавшихся помочь им, изранил. Однако те не собирались отступить; напротив, Клеодем выколол пальцем глаз Зенофемиду и, впившись зубами, откусил ему нос <…>.
45. Можно было подумать, что видишь перед собой лапифов и кентавров: столы были опрокинуты, кровь струилась и кубки летали по воздуху.
46. В конце концов Алкидамант опрокинул светильник, всё погрузилось во мрак, и положение, естественно, сделалось ещё более тяжёлым: новый огонь достали с трудом, и много подвигов было совершено в темноте. Когда же наконец кто-то принёс светильник, то Алкидамант был захвачен на том, что, раздев флейтистку, старался насильно сочетаться с ней; Дионисодор же уличён был в совсем забавном деянии: когда он встал на ноги, у него из-за пазухи выпала чаша. Оправдываясь, он заявил, будто Ион поднял кубок во время суматохи и передал ему, чтобы не сломался; Ион тоже утверждал, что сделал это из заботливости. <…>
47. Раненых унесли на носилках. Они чувствовали себя очень плохо, в особенности старик Зенофемид, который <…> кричал, что погибает от боли, и даже Гермон, несмотря на своё бедственное положение — два зуба у него были выбиты, — выступил против него, заметив: «Запомни всё-таки, Зенофемид, что не «безразличным»[К 11] ты считаешь сегодня страдание». <…>
48. Одно только я понял: что не безопасно человеку, не бывавшему в подобных переделках, обедать вместе со столь учёными людьми!

Прометей, или Кавказ править

Προμηθεύς ή Καύκασος; перевод: Б. В. Казанский, 1915[6]
  •  

1. Гермес. Вот тот Кавказ, Гефест, к которому нужно пригвоздить этого несчастного титана, <…> чтобы он был хорошо видим всеми.
Гефест. Посмотрим, Гермес. Нужно его распять не слишком низко к земле, чтобы люди, создание его рук, не пришли ему на помощь, но и не близко к вершине, так как его не будет видно снизу; а вот, если хочешь, распнем его здесь, посредине, над пропастью, чтобы его руки были распростёрты от этого утёса до противоположного.

  •  

3. Гермес. Ничего преступного, Прометей? Но ведь когда тебе поручили раздел мяса между тобой и Зевсом, ты прежде всего поступил совершенно несправедливо и бесчестно, отобрав самому себе лучшие куски, а Зевсу отдав обманно одни кости, «жиром их белым покрывши»? Ведь, клянусь Зевсом, помнится, так говорил Гесиод[7].

  •  

4. Гермес. Твоё желание пересмотреть дело, Прометей, запоздало и совершенно излишне. Но всё-таки говори. Всё равно мне нужно подождать, пока не слетит орёл, чтобы заняться твоей печенью. Было бы хорошо воспользоваться свободным временем, для того чтобы послушать твою софистику, так как в споре ты изворотливее всех. <…>
5. Гефест. Гермес и за меня скажет. Я не создан для судебных речей, для меня всё в моей кузнице. А он ритор и основательно занимался подобными вещами.

  •  

7. Прометей. Прежде всего выслушай дело о мясе. Хотя, клянусь Ураном, и теперь, говоря об этом, мне стыдно за Зевса! Он так мелочен и злопамятен, что, найдя в своей части небольшую кость, посылает из-за этого на распятие такого древнего бога, как я, позабыв о моей помощи и не подумав, как незначительна причина его гнева. Он, как мальчик, сердится и негодует, если не получает большей части.
8. Между тем, Гермес, о подобных застольных обманах, мне кажется, не следует помнить, а если и случалась какая-нибудь погрешность, то нужно принять это за шутку и тут же на пирушке оставить свой гнев. А приберегать ненависть на завтра, злоумышлять и сохранять какой-то вчерашний гнев — это совсем богам не пристало и вообще это не царское дело.
Право, если бы лишить пирушки этих забав — обмана, шуток, поддразнивания и насмешек, то останется только пьянство, пресыщение и молчание — всё вещи мрачные и безрадостные, весьма не подходящие к пирушке. <…>
9. Смотри, чтобы это негодование не уличило Зевса в мелочности, бедности мысли и раздражительности. Действительно, что стал бы делать Зевс, потеряв целого быка, если из-за небольшой доли мяса он так сердится?

  •  

13. Прометей. Вот то великое преступление, которым я оскорбил богов: <…> из глины создал живые существа и прежде неподвижное привёл в движение! По-видимому, с этого времени боги стали в меньшей степени богами, потому что на земле появились смертные существа. Ведь Зевс негодует теперь, думая, будто богам стало хуже от появления людей. Неужели он боится, что они замыслят восстать против него и, как Гиганты, начнут войну с богами? Но, Гермес, что вы ничуть не обижены ни мной, ни моими поступками, это ясно. <…>
14. Другое дело, если бы я создал эти вещи для себя одного и извлёк из них особенную выгоду, — но я, принеся их в общее пользование, предоставил их вам самим. Больше всего везде видны храмы Зевса, Аполлона, Геры и твои собственные, Гермес, а храма Прометея нет нигде. <…>
15. Подумай также о том, Гермес, считаешь ли ты благом что-нибудь, чему нет свидетеля, будь то движимое или недвижимое имущество, которое никто не увидит и не похвалит. Доставляет ли оно, несмотря на это, радость и утеху его обладателю? Для чего это я спросил? Потому, что если бы не было людей, красота всех вещей оказалась бы без свидетеля, и нам пришлось бы стать богатыми таким богатством, которое никого бы не удивляло и для нас самих не имело никакой цены. Потому что не существовало бы ничего худшего, с чем можно было сравнить богатство, и мы не могли бы понять степени своего блаженства, если бы не видели тех, кто лишён наших преимуществ. <…>
17. Но в особенности меня сокрушает то, что, обвиняя в создании людей и, пожалуй, главным образом, женщин, вы тем не менее влюбляетесь в них и не перестаёте сходить к ним <…> и считаете смертных женщин достойными рождать вам богов. Но, может быть, ты скажешь, что нужно было создать людей в каком-нибудь другом виде, а не подобных нам? Но какой же другой образец лучше этого я мог бы себе представить, какой более прекрасный во всех отношениях? Разве следовало сотворить существо неразумное, звероподобное и дикое? Каким же образом такие существа приносили бы жертвы богам или воздавали им другие почести?
18. <…> перейду к огню и к его позорному похищению. <…> разве мы потеряли хоть сколько-нибудь огня, с тех пор как он имеется у людей? <…> Мне кажется, сама природа этого предмета такова, что он не уменьшается, если им будет пользоваться ещё кто-нибудь другой. Ведь огонь не потухает от того, что от него зажгут другой. Следовательно, это одна лишь жадность — запрещать передавать огонь тем, кто в нём нуждается, если от этого вам нет никакого ущерба. Между тем богам-то нужно быть добрыми, «подателями благ» и следует находиться вне всякой зависти. Если бы я похитил даже весь огонь и снес его на землю, ничего не оставив вам, то и этим я бы не очень вас обидел. Огонь ведь вам совсем не нужен, так как вы не зябнете, не варите амброзии и не нуждаетесь в искусственном освещении.
19. А людям огонь постоянно необходим, в особенности для жертвоприношений <…>. Ведь я вижу, как вы наслаждаетесь жертвенным дымом и считаете самым приятным угощением, когда жертвенный чад достигает неба «и вьётся кольцами дыма»[8][5]. Следовательно, самый упрёк в похищении огня был бы высшим противоречием вашим вкусам. Я удивляюсь, как это вы ещё не запретили солнцу освещать людей: ведь и оно тоже огонь, только гораздо более божественный и пламенный, чем обыкновенный. Не обвиняете ли вы и солнце в том, что оно расточает ваше достояние? <…>
20. Гермес. Нелегко, Прометей, состязаться с таким превосходным софистом. Впрочем, счастье твоё, что Зевс не слышал твоих речей! Я отлично знаю, что он шестнадцать бы коршунов приставил к тебе разрывать внутренности: так сильно ты его обвинил, делая вид, что оправдываешься.

Разговоры богов править

Θεῶν Διάλογοι; перевод: С. Сребрный, 1915[2]. Это одно из самых известных произведений Лукиана, написанное в 160-е или 170-е годы, когда он испытывал наиболее сильное влияние кинической философии. Переосмысляя мифы, боги греческого Олимпа поставлены в нарочито бытовые, сниженные ситуации, лишаясь священного ореола, их антропоморфность доведена до логического предела, продиктованного кризисом всего античного мировосприятия[1].
  •  

Эрот. Если я даже провинился в чём-нибудь, прости меня, Зевс: ведь я ещё ребёнок.
Зевс. Ты ребёнок? Ведь ты, Эрот, на много лет старше Иапета. Оттого, что у тебя нет бороды и седых волос, ты хочешь считаться ребёнком, хотя ты старик и притом негодяй? <…> ведь ты так издеваешься надо мной, что нет ничего, во что ты не заставил меня превратиться: ты делал меня сатиром, быком, золотом, лебедем, орлом[4]! А ни одной женщины не заставил влюбиться в меня, ни одной я при твоем содействии не понравился, и должен прибегать к колдовству, должен скрывать себя. Они же влюбляются в быка или в лебедя, а когда увидят меня, умирают от страха.
Эрот. <…> Если ты хочешь нравиться, то не потрясай эгидой, не носи с собой молнии, а придай себе возможно более приятный вид, прибрав с обеих сторон свои курчавые волосы и надев на голову повязку; носи пурпуровое платье, золотые сандалии, ходя изящной поступью под звуки флейты и тимпанов, и тогда ты увидишь, что у тебя будет больше спутниц, чем менад у Диониса.
Зевс. Убирайся! Не хочу нравиться, если для этого нужно сделаться таким. — II

  •  

Ганимед. Ты не можешь один спать и думаешь, что тебе будет приятнее со мной?
Зевс. Конечно, с таким красавцем, как ты.
Ганимед. Какая же может быть от красоты польза для сна?
Зевс. Красота обладает каким-то сладким очарованием и делает сон приятнее.
Ганимед. А мой отец, как раз наоборот, сердился, когда спал со мной, и утром рассказывал, что я не даю ему спать, ворочаюсь и толкаю его и что-то говорю сквозь сон; из-за этого он обыкновенно посылал меня спать к матери. <…> тебе не будет сна от моего постоянного ворочания.
Зевс. Это именно и будет мне приятнее всего; я хочу проводить с тобой ночи без сна, целуя тебя и обнимая.
Ганимед. Как знаешь! Я буду спать, а ты можешь целовать меня. — IV, 4

  •  

Гера. На днях ты, царь и отец всех богов, отложив в сторону эгиду и перун, уселся с ним играть в бабки, — ты, с твоей большой бородой!
Зевс. <…> этот женоподобный, изнеженный варвар для меня милее и желаннее, чем <…> твой хромой сын Гефест, приходящий прямо из кузницы, ещё наполненный искрами и только что оставивший щипцы, а мы должны принимать кубок из его милых ручек и целовать при этом, — а ведь даже ты, его мать, не очень-то охотно поцеловала бы его, когда всё его лицо вымазано сажей. <…> а Ганимед <…> чист, <…> и он умело подаёт кубок, и — тебя это огорчает больше всего — целует слаще нектара. — V

  •  

Гера (Зевсу). Тобой любовь действительно владеет и водит, как говорится, за нос, куда захочет, и ты идёшь, куда ни поведёт тебя, и беспрекословно превращаешься, во что она ни прикажет. Ты настоящий раб и игрушка любви[9]. — VI

  •  

Аполлон. Разве я не прав, томясь скорбью?
Гермес. Нет, Аполлон: ты знал, что сделал своим любимцем смертного; так не следует тебе жаловаться на то, что он умер. — XIV

  •  

Гера (Латоне). Аполлон притворяется всезнающим, <…> открыл себе прорицательские заведения <…> и обманывает тех, кто к нему обращается, отвечая на вопросы всегда тёмными и двусмысленными изречениями, чтобы таким образом оградить себя от ошибок. И он при этом порядочно наживается: на свете много глупых людей, которые дают обманывать себя. Зато более разумные люди прекрасно понимают, что ему нельзя верить; ведь сам прорицатель не знал, что убьёт диском своего любимца, и не предсказал себе, что Дафна от него убежит… — XVI

  •  

Афродита (Парису). Что могут дать тебе эти горы? На что пригодится твоя красота коровам? Тебе бы следовало найти себе жену, но не грубую деревенскую женщину, <…> а какую-нибудь из Эллады, <…> вот такую, как Елена: она молода, красива, совсем не хуже меня, и, что всего важнее, вся создана для любви[9]; я уверена, что ей стоит только увидеть тебя, и она бросит дом и, готовая на всё, пойдёт за тобой. — XX, 13

  •  

Гермес. … у них совсем одинаково: и шляпа в пол-яйца[К 12], и звёзды над головой, и дротик в руке, и белый конь, так что мне нередко случалось в разговоре назвать Полидевка Кастором, а Кастора Полидевком. — XXVI

Разговоры гетер править

Ἑταιρικοὶ Διάλογοι; перевод: Б. В. Казанский[6][2]
  •  

Mать. С ума ты сошла, Филинна? Что это с тобой сделалось вчера на пирушке? Ведь Дифил пришёл ко мне сегодня утром в слезах и рассказал, что он вытерпел от тебя. Будто ты напилась и, выйдя на середину, стала плясать, как он тебя ни удерживал, а потом целовала Ламприя, его приятеля, а когда Дифил рассердился на тебя, ты оставила его и пересела к Ламприю и обнимала его, а Дифил задыхался от ревности при виде этого. <…> Разве ты не понимаешь, что мы бедны, и не помнишь, сколько мы получили от него, и не представляешь себе, какую бы мы провели зиму в прошлом году, если бы нам его не послала Афродита?
Филинна. Что же? Терпеть от него оскорбления?
Mать. Сердись, пожалуй, но не оскорбляй его в ответ. Ведь известно, что любящие отходчивы и скоро начинают сами себя винить. А ты уж очень строга всегда к нему, так смотри, как бы мы, по пословице, не порвали верёвочку, слишком её натягивая. — III

  •  

Ампелида. Что же это за любовник такой, Хрисида, если он никогда не ревнует, не рассердится, не прибьёт ни разу, не отрежет косу и не разорвёт платья?
Хрисида. Разве только это — признаки влюблённого, Ампелида?
Ампелида. Да, если он человек пылкий. Потому что остальное — поцелуи, и слёзы, и клятвы, и частые посещения — это приметы лишь начинающейся любви, ещё растущей, а настоящий огонь — от ревности. <…> по-моему, любовь возрастает, если человек думает, что им пренебрегают; а если он уверен, что он единственный, то страсть как-то мало-помалу гаснет. Это говорю тебя я, которая была гетерой целых двадцать лет… — VIII

  •  

Хармид. Она ведь клялась мне, что ей исполнится двадцать два в будущем элафеболионе!
Трифена. Чему ты поверишь больше: её клятвам или собственным глазам? Погляди-ка внимательно, взгляни хоть на её виски, где только и есть у неё собственные волосы; остальные же — густая накладка. И ты увидишь, что у висков, когда выцветает краска, уже много проседи. Впрочем, это ещё что! А вот заставь её когда-нибудь показаться тебе обнажённой.
Хармид. Никогда ещё она мне этого не позволяла.
Трифена. И понятно. Ведь она знала, что тебе будут противны белые пятна у неё на теле. Она же вся, от шеи до колен, похожа на леопарда. А ты плакал из-за того, что не обладал такой женщиной! <…> Спроси мать, если она когда-нибудь мылась с нею в бане. А о годах её ещё и дед твой тебе расскажет, если только он жив.
Хармид. Ну, раз она такая, то уберём стенку между нами, обнимемся, будем целоваться и предадимся любви. А Филематии скажем прощай. — XI

  •  

Иоэсса. Что же это, Лисий, ты только играешь мною? <…> ты и несколько раз делал знаки Пираллиде и, когда пил, показывал ей чашу, а отдавая кубок рабу, приказывал ему на ухо никому не наливать, пока не попросит Пираллида. Наконец, улучив время, когда Дифил не глядел на вас — он болтал с Фрасоном, — ты надкусил яблоко и, подавшись вперёд, ловко метнул ей за пазуху, даже не стараясь сделать это незаметно от меня. А она, поцеловав яблоко, опустила его между грудей под повязку. — XII

Токсарид, или Дружба править

Τόξαρις ἢ Φιλία; перевод: Д. В. Сергеевский, 1920[2]
  •  

9. Токсарид. Когда ваши трагические поэты показывают на сцене замечательные примеры дружбы, вы восхищаетесь и рукоплещете; многие из вас проливают слезы, когда друзья подвергаются опасности ради друзей. Но ради своих друзей вы не решаетесь совершить ничего достойного похвалы. Если же друг окажется в нужде, то все эти многочисленные трагедии тотчас же покидают вас и разлетаются, как сны, а вы остаётесь похожими на пустые и немые маски, которые, широко разевая рот, тем не менее не произносят ни звука. Мы же, напротив, насколько отстаем в рассуждениях о дружбе, настолько же превосходим вас в её проявлениях

  •  

22. Мнесипп. У Евдамида, коринфянина, человека очень бедного, было двое богатых друзей — коринфянин Аретей и Хариксен из Сикиона. Умирая, Евдамид оставил завещание, которое иным, быть может, покажется смешным. <…>
В завещании было написано: «Завещаю Аретею питать мою престарелую мать и заботиться о ней. Хариксену же завещаю выдать замуж мою дочь и с самым большим приданым, какое он может дать; <…> если же кто-нибудь из них в это время умрёт, пусть другой возьмёт его часть».

  •  

43. Токсарид. Однажды во время охоты Белитт увидел, что лев стащил с коня его друга Баста и, уже подмяв его, вцепился в горло и начал разрывать когтями. Белитт соскочил с коня, бросился на льва сзади, схватил руками, желая привлечь его внимание на себя, и всунув в пасть свои пальцы, старался, как только мог, спасти Баста от зверя. Наконец лев, бросив того уже полумёртвым, обратился на Белитта иубил его. Белитт, умирая, успел, однако, ударить льва мечом в грудь, так что все трое умерли одновременно. Мы их похоронили в двух курганах, насыпанных рядом: в одном — друзей, напротив, напротив, — льва.

  •  

48. Токсарид. Обычай относительно бычьей шкуры состоит у нас в следующем. Если кто-нибудь, будучи оскорблённым, собирается отомстить обидчику, но видит, что у него не хватает сил, то приносит в жертву быка и, нарезав мясо, варит его; затем, расстелив шкуру на земле, садится на неё, заложив обе руки за спину, как если бы они были связаны в локтях. Этим выражается у нас самая сильная мольба. Когда мясо быка разложено, родственники и любой из посторонних подходят и берут каждый по куску. При этом они ставят правую ногу на шкуру и обещают доставить, кто сколько в силах: кто пять всадников на своём хлебе и жаловании, кто — десять, <…> а самый бедный только самого себя. Собирается иногда с помощью шкуры большое число воинов. Такое войско чрезвычайно стойко и непобедимо, ибо оно связано клятвой: поставить ногу на шкуру у нас значит поклясться.

  •  

61. Токсарид. Пришёл как-то Абавх в город борисфенитов, приведя с собой жену, которую любил, и двух детей: грудного ещё мальчика и семилетнюю девочку. Вместе с ним переселился и товарищ его Гиндан, страдавший от раны, которую он получил в пути во время нападения разбойников. Сражаясь с ними, он был ранен в бедро, так что не мог стоять от боли. Ночью, когда они спали (им пришлось поместиться в верхнем этаже), начался страшный пожар; пламя со всех сторон окружило дом, преградив выход. Проснувшись, Абавх бросает плачущих детей, отталкивает ухватившуюся за него жену, приказав ей спасаться самой, и, схватив на руки друга, выбегает с ним. Он с трудом успевает спастись там, где ещё не всё было объято пламенем. Жена его, неся младенца, бежала за ним, приказав девочке следовать за ней. Полуобгорелая, она выпустила из рук младенца и с трудом спаслась от огня, а за нею и дочка, тоже едва не погибшая.
Когда потом кто-то стал упрекать Абавха за то, что он, оставив жену и детей, заботился о спасении Гиндана, он возразил: «Детей мне легко вновь прижить, ещё неизвестно, будут ли они хорошими, а такого друга, как Гиндан, мне не найти и после долгих поисков; он дал мне много свидетельств своего расположения».

Эссе править

  •  

27. В Сирии тебя прозвали «олеандром», а за что, клянусь Афиной, мне стыдно рассказать[К 13], так что пусть это останется пока тайной <…>. В Палестине ты был «тернием», с намёком на щетину бороды, я думаю, которой ты колол при определённых обстоятельствах, — в то время ты ещё брился.[3]

  — «Лжец, или Что значит „Пагубный“» (Ψευδολογιστής ή Περί της αποφράδος)
  •  

2. Полёт мухи не похож <…> на подпрыгивание кузнечиков или кружение ос; плавно поворачивая, стремится муха к некоей цели, намеченной в воздухе. И к тому же летит она не безмолвно, но с песней, однако не с суровой песней комаров, не с тяжёлым жужжанием пчел или страшным и угрожающим — ос, — нет, песнь мухи настолько же звонче и слаще, насколько слаще труб и кимвалов медовые флейты.
3. Что же до других частей тела, то голова мухи соединяется с шеей наитончайшей перемычкой, легко поворачивается вокруг, а не срастается с телом, как у кузнечика; глаза у мухи выпуклые, рогообразно выступающие; грудь — прекрасно сложенная, и ноги — прорастающие свободно, без излишней связанности, как у осы. Брюшко — крепко и похоже на панцирь своими широкими поясками и чешуйками. Защищается муха не жалом, как пчелы и осы, но губами и хоботом, таким же, как у слона; им она разыскивает и хватает пищу и удерживает её, крепко прильнув напоминающим щупальце хоботком. Из него показывается зуб: им-то муха прокусывает кожу, чтобы пить кровь; пьет она и молоко, но сладка ей и кровь, а боль пострадавшего невелика. Шестиногая, ходит муха только на четырех ногах, пользуясь двумя передними как руками. И можно видеть муху, стоящую на четырех и совершенно по-человечески, по-нашему, держащую на весу в руках что-нибудь съестное.
4. Рождается же муха не сразу такой, но сначала червяком из погибших людей или животных. Немного спустя выпускает лапки, отращивает крылья, сменяет пресмыканье на полёт; беременеет, рождает маленького червячка — будущую муху. Пребывая с людьми и питаясь их кушаньями, за одним столом, она отведывает всё, кроме масла, ибо пить его для мухи смерть. И всё же она недолговечна, ибо очень скупо отмерены ей пределы жизни. Потому-то больше всего любит она свет и на свету устраивает свои общественные дела. Ночь же муха проводит мирно, не летает и не поёт, но, притаившись, сидит неподвижно.
5. И ещё я хочу сказать о немалом её уме, ибо искусно избегает она злоумышляющего и враждебного к ней паука: она высматривает севшего в засаду и глядит прямо на него, вдруг отклоняя полёт, чтобы не попасться в расставленные сети, не опутаться тенётами чудовища. О мужестве и отваге мухи не нам подобает говорить: красноречивейший из поэтов — Гомер — не со львом, не с леопардом и не с вепрем сравнивает отвагу лучшего из героев, желая его похвалить, но с дерзновением мухи, с неустрашимостью и упорством её нападения[К 14]. <…>
6. И так сильна муха, что, кусая, прокалывает не только кожу человека, но и быка, и лошади, и даже слону она причиняет боль, забираясь в его морщины и беспокоя его своим, соразмерным по величине, хоботком. В любовных же и брачных сношениях у них большая свобода. Самец, взойдя, не спрыгивает, подобно петуху, тотчас же, но долго мчится на своей подруге, она же несет возлюбленного. Так летят они вместе, и связь эта, заключенная в воздухе, не разрушается полётом. И даже если отрезать голову мухе, тело ещё долго живёт и сохраняет дыхание. <…>
7. Кажется, только об одном забыл упомянуть Платон в сочинении о душе и её бессмертии. А именно — умершая муха, посыпанная пеплом, воскресает; и происходит странное возрождение у неё и заново начинается вторая жизнь. Уж это ли не убедит с несомненностью всех, что душа мух также бессмертна: ведь, удалившись, она вновь возвращается, узнаёт и поднимает тело и заставляет муху лететь. <…>
8. Свободная, ничем не связанная, пожинает муха труды других, и всегда полны для неё столы. Ибо и козы доятся для неё, и пчелы на неё работают не меньше, чем на человека, и повара для неё услащают приправы. Пробует она их раньше царей <…>.
12. Но я прерываю мою речь, — хотя многое ещё мог бы сказать, — чтобы не подумал кто-нибудь, что я, по пословице, делаю из мухи слона[К 15]. — перевод: К. М. Колобова[6][2]

  — «Похвала мухе» (Μυίας Ἐγκώμιον)
  •  

2. … сравнивая между собой разные города, <…> никто, пожалуй, не отдаст предпочтения самому великолепному из них, пренебрегая отчизной; нет, он будет молить богов о том, чтобы родина сравнялась богатством с другими городами, но выберет только её, какой бы она ни была.
3. Так же поступают добрые сыновья и справедливые отцы. Прекрасный и благородный юноша не предпочтёт родному отцу чужого человека, а истинный отец не полюбит чужое дитя, пренебрегая родным. <…>
4. Если юноша полон должного почтения к отцу (таково повеление закона и природы), разве он тем самым не почитает и родину? Ведь и отец его — частица родины, и отец отца, и все предки, пращуры и отчие боги <…>.
5. Сами боги любят свою родину: как им и подобает, они наблюдают за людскими делами, считая всю землю и море своим владением; однако среди всех городов каждый из бессмертных больше всего почитает тот, в котором появился на свет. <…>
И если имя отчизны дорого самим богам, то как же людям не дорожить родиной особенно сильно?
6. Ведь и Солнце каждый человек увидел впервые на родине. И хотя Солнце — общий бог всех людей, каждый считает его отчим, так как в первый раз поднял на него взор с родной земли; и говорить каждый начал в отчем краю, раньше всего научившись лепетать на родном языке, и там же познал богов. <…>
8. Никому ещё не довелось увидеть человека, настолько забывшего родину, чтобы не думать о ней в чужой земле. <…> И чем большей славы достиг человек в другой стране, тем сильнее он рвется в объятия родины. <…>
10. Лишь по коренным жителям ты сможешь судить, с каким благоговением относятся к родине подлинные её уроженцы. Иноземцы же, словно незаконнорожденные, с лёгкостью переселяются, то ли не ведая слова «отечество», то ли не дорожа им, считая, что всюду они сыщут себе пропитание, они измеряют благополучие радостями желудка. Тем, кому отечество — мать, дорога сама земля, на которой они родились и возмужали, даже если земля эта не обширна, камениста <…>.
11. И дым отечества покажется ему светлее огня на чужбине.
12. Кажется, отчизна столь дорога всем людям, что законодатели повсюду высшей мерой наказания за величайшие преступления положили изгнание. И не только законодатели, но и полководцы, ободряющие войско, держатся того же мнения: ведь в сражениях самый великий призыв для стоящих в строю — призыв идти в бой за отчизну. И никто, услышав его, не захочет оказаться недостойным, ибо и в робкого вселяет мужество слово «родина». — перевод: В. Н. Чемберджи[6][2]

  — «Похвала родине» (Πατρίδος Ἐγκώμιον)
  •  

9. «Дитя моё, я — Образованность <…>. <Скульптура> торжественно заявила[К 16] о том, какие блага тебе достанутся, если ты сделаешься камнерезом. Ты станешь простым ремесленником, занятым ручным трудом и возлагающим все надежды на свою силу; ты будешь жить в неизвестности, имея небольшой и недостойный заработок. Ты будешь недалёк умом, будешь держаться простовато, друзья не станут искать твоего общества, враги не будут бояться тебя, сограждане — завидовать. Ты будешь только ремесленником, каких много среди простого народа; всегда ты будешь трепетать перед власть имущим и почитать того, кто умеет хорошо говорить; ты станешь влачить заячье существование и сделаешься лёгкой добычей более сильного. И даже если бы ты оказался Фидием или Поликлетом и создал много дивных творений, то твоё искусство все станут восхвалять, но никто из зрителей не захочет уподобиться тебе, если только он в своём уме. Какого бы ты искусства ни достиг, все будут считать тебя ремесленником, мастеровым, живущим трудом своих рук.
13. <…> склоняясь над работой и живя низменно и в высшей степени смиренно; никогда ты не поднимешь головы, и никогда не придёт тебе в голову мысль, достойная свободного мужа, и ты станешь заботиться только о том, чтобы работа была исполнена складно и имела красивым вид, а вовсе не о том, будет ли в тебе самом развита душевная гармония и стройность мыслей, точно ты ценишь себя меньше своих камней». — перевод: Э. В. Диль, 1915[2]

  — «Сновидение, или Жизнь Лукиана» (Περὶ τοῦ Ἐνυπνίου ἤτοι Βίος Λουκιανοῦ)
  •  

1. Итак, ты называешь меня Прометеем. Если за то, что мои произведения — тоже из глины, то я признаю это сравнение и согласен, что действительно схож с образцом. Я не отказываюсь прослыть глиняных дел мастером, хотя глина у меня и похуже, это почти что грязь с большой дороги. Но если ты хотел превознести сверх меры мои произведения, будто бы за их искусное построение, <…> то смотри, как бы не сказали люди, что скрываются в твоей похвале ирония и чисто аттическая насмешка. <…> Что за избыток мудрости и прометеевской прозорливости в моих писаниях? С меня довольно было бы и того, что они не показались тебе созданными из праха и вполне заслуживающими Кавказского утёса. <…>
2. Мы же, выступающие перед толпой и предлагающие слушателям наши чтения, показываем какие-то пустые призраки. Всё это — только глина, <…> куколки вроде тех, что лепят продавцы игрушек. <…> Да и сами афиняне имеют обыкновение «Прометеями» звать горшечников, печников и всех вообще глиняных дел мастеров[К 17], <…> наши творения хрупки, как горшочки у всех этих гончаров: стоит кому-нибудь бросить маленький камешек — и все горшки разлетятся вдребезги. <…>
5. Если моё произведение слагается из двух частей — диалога и комедии, которые сами по себе прекрасны, — этого ещё недостаточно для красоты целого, ибо и само оно должно быть гармоничным и соразмерным. Ведь и две прекрасные вещи могут в соединении дать нечто чудовищное — взять хотя бы <…> кентавров: вряд ли кто-нибудь назовёт эти существа привлекательными; напротив, они в высшей степени дики, если верить живописцам, изображающим их пьяные бесчинства и убийства. И обратно: разве не может произойти из сложения двух превосходных вещей прекрасное целое? Например, приятнейшая смесь, составленная из вина и мёда? <…>
6. Надо сознаться, что сначала диалог и комедия не очень были близки и дружны между собою: первый заполнял собою досуг домашнего уединения, а равно и прогулки с немногими друзьями; вторая, посвятив себя Дионису, подружилась с театром, <…> издевалась над сторонниками диалога, величая их любителями высоких материй и гуляками заоблачными и тому подобными прозвищами. <…> Таким образом, говоря языком музыки, диалог и комедия звучат как самый высокий и самый низкий тона, разделённые дважды полною гаммой. И всё же я дерзнул соединить и согласовать в едином ладе столь далёкие друг другу роды искусства, хотя они были и не очень податливы и с трудом шли на такое соглашение.
7. Итак, я боюсь, <…> что могу показаться, быть может, Прометеем, ибо обманул моих слушателей и подсунул им кости, прикрытые туком[К 18], то есть преподнёс комический смех, скрытый под философической торжественностью. Только одного — воровства, ибо Прометей, является божественным покровителем и воровства — только этого не подозревай в моих сочинениях. Да и кого бы я мог обокрасть? Разве только одно: может быть, я не заметил, что кто-то ещё до меня тоже складывал таких же чудовищ: рыбоконей и козлооленей.[3][2]

  — «Человеку, назвавшему меня „Прометеем красноречия“» (Πρὸς τὸν εἰπόντα Προμηθεὺς εἶ ἐν λόγοις)

Пьесы править

  •  

Быстроног
[125] Но как же род страданья объяснить тебе?
Страдая, знаю только, что страдаю я.

Врач
Всегда, когда с ногою приключится боль,
Больной, страдая тяжко, сочиняет вздор,
А сам, конечно, знает о свой беде. <…>
Врачей болтливых речи далеки всегда
От правды: в словопреньях те врачи сильны, —
На деле ж исцеленья ты от них не жди. — 125-9, 159-161; перевод: Ю. Ф. Шульц[2]

  — «Быстроног» (Ὠκύπους) [?]

Подагра править

Ποδάγρα; перевод: Ю. Ф. Шульц («Трагоподагра»[2])
  •  

Подагрик
Из самых недр телесных рвётся, плоть губя,
Пылая вихрем жара, огневая боль;
Как будто кратер Этны до краев в огне,
Иль это Сицилийский меж морей пролив
Стремительно несётся в свистопляске волн,
Крутя водовороты средь камней и скал.
О ты, конец болезни, недоступный нам!
Сколь глупы мы, лелея о тебе мечту:
Напрасная надежда обольщает нас. — 21-8

  •  

Хор
Ведь как только на свет появилась ты
И мойра Клото приняла тебя,
Засмеялись от радости небеса,
И эфир зазвучал, отвечая им.
А тебя на обильной своей груди
Преисполненный счастья, вскормил Плутон. — 106-11

  •  

Подагра
Из смертных кто на свете не знаком со мной,
Подагрой? Все страданья здесь подвластны мне.
Мне воскуряют ладан — не смиряюсь я;
Ни крови жертв горячей не смягчить меня,
Ни посвященьям разным, что висят всегда
В святилищах. <…>
Напрасно все дерзают свергнуть власть мою.
Лекарствами, коварно составляя их. — 138-143, 147-8

  •  

Хор
Даже молния Зевса страшится тебя,
И трепещут морские валы пред тобой,
И дрожит сам подземный владыка Аид. — 195-7

  •  

Подагрик
Жестокой болью каждый поражён сустав.
И стрелы молний Зевса не грозней её,
И волн ужасных моря не сильней напор,
И в ураганном вихре силы нет такой.
Не Кербер ли клыками тело рвёт моё?
Не яд ли то Ехидны разъедает плоть,
Иль плащ, что ядом крови напитал кентавр? — 298-304

  •  

Хор
О всенародная[К 19] наша Подагра, отныне даруй нам
Лишь нетяжёлую боль… — 322-3

Эпиграммы править

[?] — из Палатинской антологии; перевод: Ю. Ф. Шульц[2] (№№ 5, 8—19, 36, 43, 45 приведены полностью)
  •  

Всё это я, Лукиан, написал, зная глупости древних.
Глупостью людям порой кажется мудрость сама. <…>
Что восхищает тебя, то — пустяки для других. — 1

  •  

… не станет
Деньги чужие беречь, кто и своих не сберёг. — 2

  •  

Целая жизнь для счастливых — такое короткое время,
А для несчастных людей ночь бесконечна одна. — 5

  •  

… беспутные люди
Все безрассудства свои рады свалить на любовь. — 6

  •  

Быстрая радость приятна. Но если замедлит с приходом,
Станет ненужной… — 7

  •  

Всякий худой человек продырявленной бочке подобен:
Сколько в неё ни вливай — бочка всё так же пуста. — 8

  •  

Только в богатстве души настоящее наше богатство;
Всё остальное таит больше печалей в себе.
Только того справедливо назвать подобает богатым,
Кто достоянье своё с пользой сумел применить.
Если ж за счётами он изнывает и вечно стремится
Нагромоздить на добро новые горы добра, —
Я уподоблю такого пчеле, наполняющей соты:
Ей лишь работа, а мёд весь достаётся другим. — 12

  •  

Если ты скор на еду, но вял и медлителен в беге, —
Ешь ты ногами тогда, рот же для бега оставь. — 18

  •  

Моешь индуса зачем? Воздержись от работы напрасной:
Сумрак ночной озарить ты ведь не можешь лучом. — 19

  •  

Нежной своей красотой Лаида легко подчинила
Грецию ту, что смогла гордых мидян победить.
Старость теперь победила Лаиду, и ныне Киприде
Зеркало дарит она, милое лишь молодым.[К 20]33

  •  

Трезвым в компании пьяных старался остаться Акиндин.
И оттого среди них пьяным казался один. — 35

  •  

Лампу глупец погасил, терзаемый блох легионом,
И объявил им: «Теперь вам не увидеть меня». — 36

  •  

Нос величайший! И если наш Никон ручей переходит,
Носом, как будто крючком, ловит он маленьких рыб. — 40

  •  

Белую легче ворону найдёшь, черепашек крылатых,
Чем в Каппадокии всей путного ритора ты. — 43

  •  

Если ты думаешь, что с бородой вырастает учёность,
То бородатый козёл есть настоящий Платон. — 45

  •  

Нищий, богиня, противен тебе, ты смиряешь богатых;
Знаешь, всегда и везде как беспечально прожить. — 47. На подагру

  •  

врач: <…> «Собственноручно в Аид низвергаю я многие души…» — 51

Статьи о произведениях править

О Лукиане править

  •  

Лукиан из Самосаты <…> обычно очень старался посмешить…[12]

 

Λουκιανός δέ ό έκ Σαμοσάτων <…> σπουδαίος ές τό γελασθηναι…

  Евнапий, «Жизнеописания софистов» (введение), 405
  •  

Всё обращая в комедию и осмеяние, он никогда не высказывается о том, что обоготворяет.[13]

  Фотий I, «Мириобиблион» (128, 96a), IX век
  •  

Лукиан Самосатский прозван богохульником и злословцем за то, что в его диалогах содержатся насмешки и над божественным. <…> Сначала Лукиан был адвокатом в сирийском городе Антиохия, но, не добившись успеха на этом поприще, обратился к ремеслу логографа. Написано им без числа. Говорят, что умер он растерзанный собаками, ибо боролся против истины. И в самом деле, в «Жизнеописании Перегрина» он нападает на христианство <…>. За эти бешеные выпады было ему уготовано достойное наказание в этом мире, а в будущем вместе с Сатаной он получит в удел вечный огонь.[13]

  «Суда», X век
  •  

Последний фазис всемирно-исторической формы есть её комедия. Богам Греции, которые были уже раз — в трагической форме — смертельно ранены в «Прикованном Прометее» Эсхила, пришлось ещё раз — в комической форме — умереть в «Беседах» Лукиана.[13] Почему таков ход истории? Это нужно для того, чтобы человечество весело расставалось со своим прошлым.

  Карл Маркс, «К критике гегелевской философии права. Введение», 1843
  •  

Чтобы оценить действительное значение последних античных философских учений в эпоху разложения древнего мира, <…> стоило бы только обратить внимание на действительное положение их адептов при римском мировом господстве. [Можно], между прочим, найти у Лукиана подробное описание того, как народ считал их публичными скоморохами, а римские капиталисты, проконсулы и т. д. нанимали их в качестве придворных шутов[13], для того, чтобы они, поругавшись за столом с рабами, <…> забавляли вельможу и его гостей 

  — Карл Маркс, Фридрих Энгельс, «Немецкая идеология» (т. 1, гл. 3), 1846
  •  

В Лукиане изумляет и пленяет самая удивительная злободневность. Этот грек конца Эллады и сумерек Олимпа — наш современник по душе и уму. <…> Раскаты его смеха над богами, живущими на небесах, ещё слышатся на наших подмостках… Лукиан! Когда читаешь его, кажется, что читаешь дедушку Генриха Гейне: шутки грека вновь обретают жизнь у немца, и оба они увидели у женщин фиалковые глаза.

  братья Гонкуры, «Дневник», 31 декабря 1858
  •  

Одним из наших лучших источников о первых христианах является Лукиан из Самосаты, этот Вольтер классической древности, который одинаково скептически относился ко всем видам религиозных суеверий и у которого поэтому не было ни религиозно-языческих, ни политических оснований относиться к христианам иначе, чем к любому другому религиозному объединению. Напротив, он их всех осыпает насмешками за их суеверие, — почитателей Юпитера не меньше, чем почитателей Христа[12]; с его плоско-рационалистической точки зрения и тот и другой вид суеверий одинаково нелепы.

  — Фридрих Энгельс, «К истории первоначального христианства», 1894
  •  

Зрелое творчество Лукиана, составившее его славу в веках, было настолько актуальным, что даже такие крупные исследователи, как Моммзен, Виламовиц-Меллендорф, Круазе[К 21] и др., именуют его «газетчиком», «журналистом», «фельетонистом» античности. Но именно то, в чем они порой упрекают Лукиана, является одной из главных его заслуг. Нет, пожалуй, ни одного заметного явления общественной, интеллектуальной или религиозной жизни эпохи Антонинов, которого он не коснулся бы. <…>
Какие бы петли и зигзаги ни совершала мысль Лукиана на пути познания, взгляды его неизменно обращались к атеизму, здоровому скептицизму и рационализму, называемому попросту «здравым смыслом». <…> Для греческого народного духа в нём — альфа и омега, принцип, который, наряду с творческой фантазией, позволил создать великую цивилизацию. <…>
Положительный герой лукиановской сатиры — честный бедняк <…>. К положительным героям можно отнести и личность самого автора, постоянно дающую о себе знать в тексте, — образ чуткого и просвещённого художника, ироничного и свободолюбивого, имевшего свой человеческий и эстетический идеал. <…> в глубине большой сатиры всегда таится тоска по совершенству, брезжит свет надежды.[12]1-й абзац — парафраз из[13]

  Исай Нахов

Комментарии править

  1. Образцом послужило несохранившееся «Нисхождение в Аид» Мениппа[5].
  2. «Страшная» — тут эпитет Персефоны или Гекаты[5].
  3. Её имя Лукиан связал с греческим словом γάλα — молоко[4].
  4. Отражение синкретизма римской религии той эпохи[5].
  5. Тоги с пурпурной каймой обычно носили в Древнем Риме сенаторы и аристократы-всадники[1].
  6. Речь о Посейдоне, который часто выступал в облике быка или коня[1].
  7. Ср. «Илиада» (XVII, 599)[1].
  8. Филон — друг Лукиана, которому он посвятил трактат «Как следует писать историю»[4].
  9. На Мальте вывели породу маленьких собачек для забавы богатых женщин[4].
  10. После убийства Патрокла греки бились с троянцами за обладание его телом («Илиада», XVII, XVIII)[4].
  11. Термин стоицизма: всё, чем должен пренебрегать мудрец[4].
  12. Яйца Леды, из которого они вылупились[4].
  13. Олеандр — «не настоящие розы, а розы, цветущие на диком лавре», как сказано в 17 главе повести «Лукий, или Осёл», а «розой» ещё называли женский половой орган[10].
  14. Намёк на «Илиаду» (XVII, 570-572)[4].
  15. Впервые пословица упомянута здесь[11].
  16. Аллюзия на притчу «Геркулес на распутье»[1].
  17. См. Ювенал, «Сатиры» (IV, 133)[4].
  18. После победы над титанами Зевс и другие олимпийские боги договорились с людьми о жертвоприношениях. Прометей, представляя людей, решил перехитрить Зевса и подсунул ему кости, покрытые сверху жиром[4].
  19. Этот эпитет обычно относили к Афродите[4].
  20. Автор, возможно, Юлиан Египетский[10] (префект Египта VI века).
  21. Братья Мари и Морис, очевидно, в «Истории греческой литературы».

Примечания править

  1. 1 2 3 4 5 6 7 8 И. Нахов. Комментарии // Лукиан. Избранное. — М.: Художественная литература, 1987. — Библиотека античной литературы. — С. 539-584.
  2. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 Лукиан. Избранное. — М.: Гослитиздат, 1962. — 30000 экз.
  3. 1 2 3 4 Переводы Н. П. Баранова, 1935.
  4. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 И. Нахов, Ю. Шульц. Комментарии // Лукиан. — 1962.
  5. 1 2 3 4 5 И. Нахов. Комментарии // Лукиан. Избранная проза. — М.: Правда, 1991. — С. 670-680.
  6. 1 2 3 4 5 6 7 Лукиан. Собрание сочинений в 2 томах / под ред. Б. Л. Богаевского. — М.: Academia, 1935.
  7. «Теогония», 541
  8. «Илиада», I, 317
  9. 1 2 Лукиан из Самосаты // Большой словарь цитат и крылатых выражений / составитель К. В. Душенко. — М.: Эксмо, 2011.
  10. 1 2 Лукиан. Сочинения. В 2 томах / Под ред. А. И. Зайцева. — СПб.: Алетейя, 2001.
  11. Энциклопедический словарь крылатых слов и выражений / составитель В. В. Серов. — М.: Локид-Пресс, 2003.
  12. 1 2 3 И. Нахов. Лукиан из Самосаты // Лукиан. — 1987. — С. 5-32.
  13. 1 2 3 4 5 И. Нахов. Лукиан из Самосаты // Лукиан. — 1962. — С. 5-27.