Александр Сергеевич Пушкин: биография писателя (Лотман)

«Александр Сергеевич Пушкин: биография писателя» — книга Юрия Лотмана, впервые изданная в 1981 году.

Цитаты

править
  •  

Наиболее разительной чертой пушкинского детства следует признать то, как мало и редко он вспоминал эти годы в дальнейшем. В жизни дворянского ребёнка Дом — это целый мир, полный интимной прелести, преданий, сокровенных воспоминаний, нити от которых тянулись на всю дальнейшую жизнь. <…>
Пушкин легко покинул стены родного дома и ни разу в стихах не упомянул ни матери, ни отца. <…> И при этом он не был лишён родственных чувств: брата и сестру он нежно любил всю жизнь <…>. Да и к родителям он проявлял больше внимания, чем они к нему. Тем более бросается в глаза, что, когда в дальнейшем Пушкин хотел оглянуться на начало своей жизни, он неизменно вспоминал только Лицей — детство он вычеркнул из своей жизни. (Это особенно заметно в тех редких случаях, когда литературная традиция заставляла его вводить в поэзию тему детства <…>.) Он был человек без детства. <…>
Нелюбимый ребёнок в родной семье, равно и неравномерно развивающийся, Пушкин-юноша, видимо, был глубоко неуверен в себе. Это вызывало браваду, молодечество, стремление первенствовать. — глава первая. Годы юности

  •  

Жить в постоянном напряжении страстей было для Пушкина не уступкой темпераменту, а сознательной и программной жизненной установкой. — глава вторая. Петербург. 1817—1820

  •  

В России Жуковский, Д. Давыдов, Рылеев, каждый по-своему, связали свою жизнь сложными нитями со своей поэзией. Это романтическое жизнеощущение, которое тогда было ещё не традицией, а витающим в воздухе живым литературным (и, шире, — культурным) переживанием, послужило для Пушкина на новом этапе его художественной жизни точкой опоры. Основываясь на нём, он пошёл дальше, создав не только совершенно неповторимое искусство слова, но и совершенно неповторимое искусство жизни. <…>
Неправильно представлять себе «строительство личности» как сухо рациональный процесс: как и в искусстве, здесь задуманный план соседствует с интуитивными находками и мгновенными озарениями, подсказывающими решение. Вместе это образует ту смесь сознательного и бессознательного, которая характерна для всякого творчества. — глава третья. Юг. 1820—1824

  •  

Выработка «игры стилями» в жизни и игры стилистическими контрастами в поэзии имела общий психологический корень и общую цель — путь к простоте. <…>
Напряжённый труд, скрывавшийся под маской «лёгкого безделья», не был продиктован простым желанием самообразования — он имел отчётливую цель. В Петербурге и на юге Пушкин чувствовал себя учеником своих друзей-декабристов. Его интеллектуальные усилия были направлены на то, чтобы <…> догнать учителей и получить их признание. Однако тяжёлые размышления 1823 г. породили глубокие сомнения в идеях без народной революционности. Одновременно народ предстал как огромная загадка — сочетание силы и рабского терпения ставило в тупик. <…>
Положение его как мыслителя меняется: на юге он был в толпе друзей, и главная задача состояла в том, чтобы не отстать, теперь он сознаёт, что вырвался вперёд, идёт один и именно на него возложена тяжёлая работа познания. В этой ситуации Мысль становится главным оружием. — глава четвёртая. В Михайловском. 1824—1826

  •  

Николай I в совершенстве изучил искусство величественности. Однако на самом деле это был человек, мучимый неуверенностью, мнительный, болезненно переживавший свою посредственность и мучительно завидовавший людям ярким, весёлым, удачливым. Расправа с декабристами могла быть продиктована политическими соображениями, но в непонятной для современников мстительности, мелочном преследовании уже совершенно не опасных ему врагов крылось другое: император всё ещё завидовал этим когда-то блестящим, удачливым, ярким, насмешливым офицерам предшествующего царствования, при свете ума которых он <…> уходил в непроницаемую тень. — там же

  •  

Уважение к прошлому тесно связано с самосознанием отдельной человеческой личности, ощущающей свою принадлежность целому — единству национальной жизни. Уважение к себе воспитывает свободолюбие. Поэтому Пушкин считал русское дворянство (не как замкнутую касту, а как культурную силу) могучим источником общественного прогресса и даже резервом революционного движения.
У пушкинского отношения к истории была ещё одна существенная черта: история воспринималась им не как абстракция, не в качестве отвлечённой идеи, а как живая связь живых людей, нить от деда к отцу, а затем к сыну и его потомкам — связь людей, живущих в одних и тех же родных местах, вырастающих и умирающих в одном доме и находящих последнее успокоение на одном и том же кладбище. <…>
История проходит через Дом человека, через его частную жизнь. Не титулы, ордена или царская милость, а «самостоянье человека» превращает его в историческую личность. Чувство собственного достоинства, душевное богатство, связь с исторической жизнью народа делают его Человеком, достойным войти в Историю. Поэтому Дом, родное гнездо получает для Пушкина особенно глубокий смысл. Это святилище человеческого достоинства и звено в цепи исторической жизни. Это крепость и опора в борьбе с булгариными, это то, что недоступно (как думает Пушкин) ни царю, ни Бенкендорфу, — место, где человек встречается с любовью, трудом и историей. — глава шестая. Тысяча восемьсот тридцатый год

Глава восьмая. Новая жизнь

править
  •  

Только тот — часть истории, кто одновременно и яркое человеческое целое. Не обезличивание и подчинение, а независимость, цветение человеческой индивидуальности, яркость переживаний, вдумчивость и беззаботность — одновременно, весёлость и печаль — одновременно, вклад в культуру и приобщение к культуре.
При таком взгляде Дом становился средоточием и национальной, и исторической, и личной жизни. И это был не абстрактный «Дом вообще», а свой собственный Дом — единственный и реальный. Если помножить силу этих идей на силу подлинной страсти, которую испытывал Пушкин к своей жене, то сделается очевидным, какое место занимала в жизни Пушкина Наталья Николаевна <…>.
Для того, чтобы представить себе, какой дух хотел бы Пушкин сделать господствующим в своём доме, вчитаемся в стиль его писем к жене.
Прежде всего, они написаны по-русски.
Вопрос, по-русски или по-французски пишется то или иное письмо, в пушкинскую эпоху имел большое значение. <…>
Язык этот далеко не всегда совпадал с тем, на котором корреспонденты говорили при встрече. Так, для русского дворянина было вполне естественно при разговоре с императором пользоваться французским языком, но писать письмо царю надо было при Николае I по-русски: обращение к царю по-французски утрачивало тот верноподданнический характер, который на него накладывали обязательные формулы и штампы, и приобретало свободу обращения дворянина к дворянину. Пушкин писал Бенкендорфу только по-французски. Этим он устранял необходимость прибегать к унизительно-бюрократическому тону и устанавливал стиль светского равенства как норму общения.
Зная нормы бытового общения, принятого в том социальном кругу, к которому принадлежал и Пушкин, можно полагать, что дома он обычно разговаривал с женой по-французски. Тем более знаменательно, что письма ей он писал исключительно по-русски. <…> Но это был не простой нейтральный, стилистически никак не окрашенный русский язык. Можно быть уверенным, что таким русским языком Пушкин ни с кем в Петербурге не разговаривал — таким языком он, возможно, говорил с Ариной Родионовной. <…>
Если салонный язык отличается жеманной утончённостью, то Пушкин в письмах к жене не только подчёркнуто прост — он простонародно грубоват, называя все вещи их прямыми наименованиями. <…>
Язык пушкинских писем к жене был явлением совершенно новым: он подразумевал реализм не только в творчестве, но и в лепке собственной жизни, стремление к простоте и правде как законам ежедневного жизнеустройства. Здесь Пушкин мог опереться лишь на один опыт — литературный жизненный — опыт Ивана Андреевича Крылова. Крылов, <…> принятый запросто в домах вельмож, одинаковым тоном говорящий с солдатом на улице и царём во дворце, завоевал себе совершенно уникальное в николаевском Петербурге право — быть везде самим собой. Он <…> прослыл чудаком, но зато завоевал себе право жить, не считаясь с тем, «что будет говорить княгиня Марья Алексеевна» (Грибоедов). Ни один критик не смел обругать его басни, ни один светский щёголь — посмеяться над его манерами. В рабском Петербурге он был свободен, если приравнять свободу к личной независимости.

  •  

После разгрома декабристского движения дух свободомыслия в наибольшей мере хранили женщины. Мужчина николаевской эпохи, запугиваемый жандармами, замуштрованный на службе, развращаемый духом чинопочитания, в гораздо большей мере был подвержен уродующему влиянию государственной машины. Дворянская женщина была в значительной степени вне этого мира. В семьях с культурной традицией выработался тип гордой и независимой, свободолюбивой, тонко чувствующей и образованной женщины. Светский круг таких женщин, хранящих дух их братьев и друзей детства, загнанных Николаем в сибирские рудники, не разрушал мира независимости семейственной.

Глава девятая. Последние годы

править
  •  

Современная археология знает такой метод: аэронаблюдение и аэрофотосъёмку. При этом с объектами, которые археолог наблюдал и исследовал с земли, порой происходит чудесное превращение: то, что при наземном взгляде казалось беспорядочной грудой камней или остатками разбросанных, не связанных между собой зданий, вдруг предстает частями единого плана, приобретает ритм и смысл единого замысла.
Рассматривая завершённые и незавершённые труды Пушкина последних трёх лет его жизни, мы поражаемся, с одной стороны, их богатству, а с другой — разнообразию и даже, как может показаться, пестроте. <…> Однако стоит применить метод «аэрофотосъёмки», и все эти разрозненные фрагменты складываются в единство, объединяясь общим обдуманным планом. Это — грандиозная картина мировой цивилизации как некоего единого потока. Пушкина интересуют моменты исторических катаклизмов, трагических конфликтов, через которые властно пробивает себе путь идея гуманности. Прогресс мыслится как очеловечение истории, торжество культурного и духовного начал над насилием и грубой материальностью власти.
Идея историзма занимала Пушкина ещё с середины 1820-х гг. Но тогда история как носитель прогрессивного начала воплощалась в государственности и идеальном её представителе Петре I. Притязания отдельной личности на счастье и самостоятельное от истории бытие казались романтическим эгоизмом и безусловно отвергались. <…>
Сейчас история мыслится Пушкиным не как нечто противоположное личности, а как живая цепь живых человеческих жизней. История — это поколение простых, «неисторических» личностей, это цепочка, в которой могилы предков, хоровод взявшихся за руки живых и колыбели детей составляют единый круг бессмертия.

  •  

Однако в это же время, нарастая, в жизни Пушкина начали звучать трагические ноты. Причин было много, и все они сводились к одной. Та кипучая, наполненная разнообразными интересами, полная игры и творчества жизнь, которая была необходима Пушкину, требовала столь же «играющей», искрящейся и творческой среды и эпохи. Гениальная личность, включённая в подвижную, полную неисчерпаемых возможностей ситуацию, умножает своё богатство, обретая всё новые и новые, неожиданные грани жизни. <…> Творческое сверкание пушкинской личности не встречало отклика в среде и эпохе. В этих условиях новые связи превращались в новые цепи, каждая ситуация не умножала, а отнимала свободу, человек не плыл в кипящем море, а барахтался в застывающем цементе. Пушкин не был способен застыть в том «неучастии», которое в этих условиях единственно могло помочь сохранить хотя бы остатки внутренней свободы и которое сделалось невольным уделом М. Орлова или Чаадаева после объявления его сумасшедшим. Между тем собственная его активность лишь умножала тягостные связи, отнимала «отделённость» его от того мира, в котором он не находил ни счастья, ни покоя, ни воли.

  •  

Против Пушкина возник настоящий светский заговор, в который входили и досужие шалопаи, сплетники, разносчицы новостей, и опытные интриганы, безжалостные враги поэта: осмеянный им министр просвещения С. Уваров, ненавидевший Пушкина министр иностранных дел Нессельроде со своей женой, бывшей одним из самых упорных врагов Пушкина, и, конечно, голландский посланник барон Геккерен. У нас нет оснований считать, что Николай I был непосредственным участником этого заговора или даже сочувствовал ему. Однако он несёт прямую ответственность за другое — за создание в России атмосферы, при которой Пушкин не мог выжить, за то многолетнее унизительное положение, которое напрягло нервы поэта и сделало его болезненно чувствительным к защите своей чести, за ту несвободу, которая капля за каплей отнимала жизнь у Пушкина.
 Даже друзьям Пушкина казалось, что он ведёт себя неблагоразумно: излишне агрессивен, не склонен к примирению и уступкам. В таких упреках была доля истины, если подходить к делу с житейскими мерками. Но у Пушкина были другие критерии. <…> В любимом Пушкиным романе Бульвера Литтона «Пелэм, или Приключения джентльмена» герой — носитель высших норм дендизма — говорит: «Я неоднократно наблюдал, что отличительной чертой людей, вращающихся в свете, является ледяное, невозмутимое спокойствие, которым проникнуты все их действия и привычки, <…> тогда как люди низшего круга не могут донести до рта ложку или снести оскорбление, не поднимая при этом неистового шума». Пушкин любил подчёркивать своё 600-летнее дворянство, однако внутренне он был лишён аристократизма. Он имел возможность неоднократно убеждаться, <…> что в России «аристократизм» фатально соединяется с холопством и собственное достоинство существует лишь у тех, кто ни в одну из минут жизни не гарантирован от оскорблений. Только в тех, кто не способен сносить оскорбления, «не поднимая при этом неистового шума», живёт истинный аристократизм духа, уважение «к мысли и достоинству человека». Друзья усматривали в поведении Пушкина неоправданную ревность, даже невоспитанность, и винили африканскую кровь, которая текла в его жилах. На самом деле это была накопившаяся боль человеческого достоинства, которое не было защищено ничем, кроме гордости и готовности умереть.
Пушкин не был человеком, которого могли победить обстоятельства.

  •  

Пушкин умирал не побеждённым, а победителем. <…>
Пушкин не дал сделать из себя игрушку в чужих руках, жертву сплетен, прихотей и чужих расчётов. Он вырвал инициативу из рук своих гонителей и повёл игру по собственному плану. Быть жертвой было не в его нраве. <…>
Друзья с ужасом, враги со злорадством наблюдали, как Пушкин всё сильнее оказывался запутанным в сети интриг и сплетен, как его имя все прочнее соединялось с порочащими слухами, как грязь пересудов заливала его дом. <…> Пушкин разом разорвал все путы. Миг дуэли был его торжеством: он показал, что с ним «шутить накладно», что только жизнь и смерть по ценности соизмеримы со святыней его семейного очага. Вместо лёгкого водевиля, в котором собирались участвовать светские сплетники и молодые шалопаи из «весёлой банды» золотой молодёжи, он вытащил их на сцену трагедии, при безжалостном свете которой сделалось очевидным их ничтожество пигмеев.
Пушкин знал, что он не камер-юнкер и не некрасивый муж известной красавицы, — он первый Поэт России, и имя его принадлежит истории. Бросив на стол карту жизни и смерти, он этой страшной ценою вызвал духа Истории, который явился и всё расставил по своим местам. Пушкин ещё не испустил последнего вздоха, а уже сделалось ясно, что он родился для новой, легендарной жизни, что масштабы, которыми отныне меряются его имя и дело, таковы, что в свете их все геккерены и дантесы, уваровы и нессельроде и даже бенкендорфы и Николаи просто не существуют. <…> Даже друзья, хорошо знавшие Пушкина с детства и ещё вчера видевшие, в первую очередь, его человеческие слабости, поучавшие, бранившие, «отвращавшие лицо», вдруг почувствовали, что Пушкин в какое-то мгновение, преображённый смертью, превратился в бронзовый памятник славы России. Так его и назвал в своём дневнике 31 января Александр Иванович Тургенев

  •  

Пушкин вошёл в русскую культуру не только как Поэт, но и как гениальный мастер жизни, человек, которому был дан неслыханный дар быть счастливым даже в самых трагических обстоятельствах. <…> В этом источник бесконечного обаяния личности Пушкина, причина неиссякаемого интереса к его биографии. — конец

О книге

править
  •  

Один из смыслов замысла моей книги в том, чтобы написать биографию <…> как внутреннее психологическое единство, обусловленное единством личности, в том числе её воли, интеллекта, самосознания. Я хотел показать, что, как мифологический царь Мидас к чему ни прикасался, всё обращал в золото, Пушкин всё, к чему ни касался, превращал в творчество, в искусство (в этом и трагедия — Мидас умер от голода, пища становилась золотом). Пушкин — я убеждён и старался это показать как в этой биографии, так и в других работах — видит в жизни черты искусства <…>. А любое художественное создание — борьба замысла и исполнения, логического и вне логического. <…> Внешние обстоятельства вторгаются и оказывают «возмущающее» (иногда стимулирующее внутренне подготовленную самим же замыслом эволюцию его) воздействие. Так, Микеланджело, получив от сеньории кусок мрамора, видит, что, вопреки его замыслу, фигуру можно будет сделать лишь сидячей. Жизнь — тот твёрдый, гранитный материал, который хочет остаться бесформенным куском, сопротивляется ваятелю, грозит убить его, обрушившись на него, а Пушкин — скульптор, торжествующий над материалом и подчиняющий его себе. <…>
Щёголев со товарищи много вреда наделали: следуя в русле либеральных штампов начала века, они создали миф «поэт и царь» и представили Пушкина замученным интеллигентом. Эти идеи прочно въелись, и все (кроме Абрамович с её прекрасной книгой[1]) идут по этому лёгкому пути. И не случайно конец моей книги вызвал наибольшие возражения. Вы это приводите как доказательство правоты оппонентов, а на мой взгляд, лучше всех Пушкина понял не исследователь, а поэт — Булат Окуджава. В его стихотворении «Александру Сергеевичу хорошо, ему прекрасно…» больше понимания личности Пушкина, чем во многих академических трудах <…>.
У моей позиции есть и вненаучный пафос, много лет я слышу жалобы разных лиц на обстоятельства. Сколько молодых писателей давали понять, что если бы не цензурные трудности, не издательские препоны, то они показали бы себя. А убери эти трудности — и выясняется, что и сказать-то нечего. Я всегда считал ссылку на обстоятельства недостойной. Обстоятельства могут сломать и уничтожить большого человека, но они не могут стать определяющей логикой его жизни. Всё равно важнейшим остаётся внутренняя трагедия, а не пассивный переход от одного «обстоятельства» к другому. Юный Шуберт заражается сифилисом (случайно!) и погибает. Но не сифилис, а «Неоконченная симфония» — трагический ответ души на «обстоятельства» — становится фактом его внутренней биографии. Я же хотел сделать именно опыт того, что никогда, смею думать, не делалось применительно к Пушкину, — показать внутреннюю логику его пути. А «романтическое жизнестроительство» здесь совершенно побочный термин, который лишь затемняет сущность дела.
Видимо, замысел мне не очень удался. <…>
Пушкин мне видится победителем, счастливцем, а не мучеником. <…>
Перечтите, что он пишет о Грибоедове: «<…> Не знаю ничего завиднее последних годов бурной его жизни. Самая смерть, постигшая его посреди смелого, неравного боя, не имела для Грибоедова ничего ужасного, ничего томительного. Она была мгновенна и прекрасна». Ведь это его программа для себя, его идеальный план.[2]

  — Юрий Лотман, письмо Борису Егорову октября 1986
  •  

… о главенствующей идее Лотмана <…> о сознательном «жизнестроительстве» Пушкина <…> писали все рецензенты <…>. Если бы Ю. М. ограничился романтическим периодом жизни и творчества Пушкина, то не было бы споров: смена различных масок поведения, романтизация жизни, <…> — всё это вполне укладывается в сознательное жизнестроительство, хотя и здесь возможны выпадения.
Что же касается других периодов, да и вообще сути пушкинского характера и поведения, то здесь Ю. М. чрезмерно категоричен. <…> Между тем биография каждого человека, в том числе и гения, складывается из такой тьмы случайностей, что они далеко не всегда оставляют место для «творчества» жизни, тут очень часто вступает в силу социально-природное ядро личности как решающий регулятор поведения, вне сознательного или бессознательного замысла. Тем более не стоило бы отвергать пушкинский темперамент и отдавать его страсти в услужение выработанной программе.[2]

  Борис Егоров, «Личность и творчество Ю. М. Лотмана»

Примечания

править
  1. Абрамович С. Л. Пушкин в 1836 году (Предыстория последней дуэли). — Л.: Наука, 1984.
  2. 1 2 Лотман Ю. М. Пушкин: Биография писателя. Статьи и заметки, 1960—1990. «Евгений Онегин»: Комментарий. — СПб.: Искусство-СПБ, 1995. — 845 с.