Ясность (Барбюс)

«Ясность» (фр. Clarté) — роман Анри Барбюса о Первой мировой войне, законченный в сентябре 1918 года и опубликованный в следующем.

Цитаты править

  •  

Он говорит: «Я здесь, я здесь, это сущая правда, но, знаешь, старина, не будем заблуждаться: если бы у меня не было жены, детей, всех моих дел, если бы я был не французом, а американцем, я жил бы в Америке».[1]черновик

  •  

— Потолкайтесь среди рабочих, поговорите с ними. <…>
Я думаю об усилиях незаметных людей, о безвестных героях долга. Они нужны, эти множества человеческих существ, так похожих друг на друга; города построены на смиренном братстве мостовых. — V. Дни (Les jours)

 

— Voyez les ouvriers, causez-y. <…>
Je pense aux oboles d’efforts des petites gens, aux devoirs anonymes qui s’amassent. Il en faut, de ces multitudes d’êtres ressemblant étroitement les uns aux autres ; les villes sont bâties sur la pauvre fraternité des pavés.

  •  

В комнате сохранились остатки роскоши <…>. Камин раскололся пополам, но над ним уцелело зеркало в узкой раме — светлое, без единой царапинки.
И вдруг девственная чистота этого длинного зеркала заворожила нас, меня и Марга, одинаково. Совершенная нетронутость стекла напоминала живое тело. Схватив по кирпичу, мы что было сил швырнули в зеркало и разбили его, неизвестно зачем. Затем побежали по шаткой винтовой лестнице; ступени тонули в щебне. У двери переглянулись, ещё взбудораженные, но уже стыдясь своего варварства, внезапно проснувшегося в нас и подтолкнувшего наши руки.
— Ну, что поделаешь!.. Невтерпёж человеку! — говорил Марга. — XI. На краю света (Au bout du monde)

 

La pièce laissait voir des restes de luxe <…>. Sur la cheminée partagée en deux, seule une glace était intacte et pure, debout dans son cadre.
Alors, tous les deux, devenus soudain profondément pareils l’un à l’autre, nous avons été fascinés par la virginité de cette longue glace. Son intégrité parfaite lui faisait comme un corps. Nous avons chacun ramassé une brique et, de toute notre force, nous l’avons brisée, sans savoir pôurquoi. Nous nous sommes enfuis dans la spirale oscillante de l’escalier où l’épaisseur des gravats dissimulait les marches. En bas, on s’est regardés, agités encore et déjà honteux de l’accès de barbarie qui si brusquement était monté en nous et nous avait poussé le bras.
— Qu’est-c’que tu veux ! On r’devient homme, c’est humain, fit Margat.

  •  

… осколками снаряда искалечены лбы и виски, сорваны мышечные покровы, и на чудовищном поле сражения из канавы торчат изуродованные, страшные головы: одна вся разбита, обезображена; другая похожа на мотыгу — половину черепа снесло. В конце шеренги разрушение не так ужасно, только глаза полопались. Мраморные головы смотрят чёрными впадинами пустых глазниц. Глубокие тёмные раны на лицах напоминают гроты и воронки, развороченные ямы, пятна на луне; и грязь звёздами прилипла вокруг этих ран. — XIII. Куда идёшь ты? (Où vas-tu ?)

 

… la foudre a défoncé les fronts et les tempes, ôté les chairs de la face, et il ne reste, au-dessus du niveau du monstrueux cliamp de bataille, que des têtes effroyablement asymétriques ; l’une est cassée et brouillée ; l’autre émerge comme un pic, toute une moitié écroulée dans le néant. A la fin de la rangée, le ravage a été moindre, les yeux seulement sont crevés. Les têtes de marbre aux orbites creuses regardent devant elles avec de l’ombre desséchée. Les plaies profondes et ténébreuses des faces font des effets de grottes et d’entonnoirs, de grands trous de terre bouleversés, des effets lunaires et des étoiles de boue sont plaquées sur les figures aux endroits où elles rayonnaient.

  •  

Отсутствие Бога бесконечно, оно подтверждается каждым коленопреклонённым просителем, жаждущим какого-либо жалкого личного чуда, и каждым изыскателем, который, склонясь над рукописями, заостряет доказательства, как некий творец, и ненавистническим, чудовищным и кровавым антагонизмом религий, ополчившихся одна против другой. <…> Пустота! Пустота! За сто тысяч лет, с тех пор как жизнь пытается отсрочить смерть, не было на земле ничего более напрасного, чем крик человека, взывающего к божеству, ничего, что давало бы такое совершенное представление о молчании. <…>
Бог — это не бог, это имя всего того, чего нам недостаёт. Это наше желание, достигшее неба. Бог — это мольба, а не кто-то. — XVIII. Глаза (Les yeux)

 

L’absence de Dieu entoure infiniment et comme réellement chaque suppliant agenouillé, assoiffé de quelque humble miracle personnel, et chaque chercheur accoudé sur des papiers, à l’affût des preuves comme un créateur, et l’antagonisme haineux, énorme et sanglant de toutes les religions armées les unes contre les autres. <…> L’absence ! l’absence ! Depuis cent mille ans que la vie essaye de reculer la mort, il n’y a rien eu, ici-bas, de plus vain, que le cri de l’homme vers la divinité, rien qui donne une idée aussi parfaite du silence. <…>
Dieu n’est pas Dieu, c’est le nom de tout ce qui nous manque. C’est notre rêve porté au ciel. Dieu, c’est une prière, ce n’est pas quelqu’un.

I. Я править

Moi
  •  

Морщины избороздили её лицо, кожа у подбородка и на шее в глубоких складках, извилистых, точно кишки…

 

Ses rides font des moulures épaisses sur sa figure, et la peau est, autour du menton et au cou, si plissée qu'on dirait des intestins…

  •  

… я чувствую, что глубоко врос в эту старую комнату, неряшливую, как запущенный сад, где в ласковой тени вы тихонько покрываетесь пылью.

 

… je me sens implanté profondément où je suis, dans cette vieille chambre désordonnée comme un jardin, usée, que l’obscurité amollit, où la poussière vous effleure doucement.

  •  

Миную кузницу мерзкого Брисбиля. <…> Он раскачивается — направо, налево, — точно плывёт в какой-то адской ладье. Чем он пьянее; тем яростнее сражается с железом и огнём.

 

Je côtoie la forgede cet ignoble Brisbille. <…> Il chancelle et semble plonger de droite et de gauche, comme le passager d’une barque d’enfer. Plus il est ivre, plus il s’acharne contre le fer et le feu.

XII. Тени править

Les ombres
  •  

Каждый пытался разжалобить, показывая свои набухшие багровые вены, руку в обрывке грязного бинта, разъедаемую какой-нибудь упорной раной, чахоточную грудь с выступающими ребрами. Врач был прекрасный человек и, видимо, хороший медик. Но теперь он едва бросал рассеянный взгляд на обнаженные язвы, и до нас долетал его однообразный вердикт:
— Здоров. Годен в строй. Консультация без наказания. <…>
Никто не был освобождён от окопов, и никто не смел протестовать. Один только раз повысился хриплый и жалобный голос какого-то солдата, натягивавшего свои лохмотья. Врач поднял голову: <…>
— Что ж делать, голубчик, я не могу тебя освободить. Мне даны инструкции. Потерпи. Ведь ты ещё в силах.

 

Devant lui, quelque indigent à demi dénudé, le képi à la main, la veste sur le bras, ou la culotte sur les pieds, montrait piteusement l’homme à travers le soldat, et essayait de faire valoir les fils de fer saignants de ses varices, ou son bras d’où pendait le bandage défait et cadavéreux et que creusait quelque plaie opiniâtre, ou sa hernie, ou, à travers ses côtes, son inusable bronchite. Le major était un brave homme, et, paraît-il, un bon médecin. Mais cette fois, il examinait à peine les parties du corps qui i se présentaient, et son verdict monotone s’envolait dans la rue
— Peut marcher. — Bon. — Consultation sans punition. <…>
Personne n’était exempté de marche. A un moment, la voix enrouée et miséreuse d’un bonhomme qui se rhabillait, récrimina. Le médecin discuta : <…>
— Que veux-tu, mon brave, je ne peux pas te dispenser de marche. J’ai des instructions. Fais un effort. Tu le peux encore.

  •  

Железнодорожная насыпь была близко, и в сети проволочных заграждений, отделявших нас от полотна дороги, как мухи, запутались трупы.
Дожди сгноили их, время разрушило. В неестественных позах, голова с кулачок, болтались они на проволоке. Часами не отводили мы глаз от этой страны, ограждённой колючей изгородью и населённой людьми, не касавшимися земли. Один был виден особенно отчётливо, он покачивался на ветру, как щит, насквозь пробитый сотнями пуль, и там, где было сердце, зияла дыра. Другой призрак, совсем близко от нас, должно быть, давно истлел, и сберегала его только одежда. И когда вечерняя тень начала подавлять нас своим величием, поднялся ветер; ветер встряхнул мумию, и она рассыпалась трухой перегноя и пыли. И на том месте, где был человек, пространство потемнело, взъерошилось, и вихрь разметал останки солдата и похоронил их в небе.
К концу дня пронзительный свист пуль усилился. Свист этот хлестал, сверлил нас. Предосторожности, которые мы принимали, наблюдая за окрестностью, подстерегавшей нас, явно раздражали Маркасена. Он что-то замышлял. Вдруг он решился и победоносно крикнул:
— Смотрите!
Он взобрался на бруствер, выпрямился, в слепом безрассудстве, с простодушием апостола, который показывает людям пример и отдаёт им своё сердце; он погрозил кулаком в пространство и крикнул:
— Смерть бошам!
Он соскочил с насыпи, ещё возбуждённый порывом самопожертвования и веры.
— Это уж лишнее, — ворчали солдаты в траншее; они остолбенели: редкое зрелище — живой человек среди белого дня стоит, неизвестно зачем, на бруствере, на линии огня. И эта отвага была непонятна им, но восхищала.
— Лишнее? Так вот же!
Маркасен снова вскочил на насыпь, вытянулся, худой, длинный, как жердь, и, подняв руки, закричал:
— Я верю только в славу Франции!
Ничего другого для него уже не существовало: он весь был убеждение. Едва успев крикнуть эти слова в невидимый ураган, он раскинул руки, вычертив крест в синеве неба, перекувырнулся и грузно свалился в траншею. Он упал на живот. Мы окружили его. Он вздрогнул, перевернулся на спину; руки его вяло дёргались, глаза закатились. Вокруг него расплывалось кровавое пятно, и мы отступили, чтобы наша грубая обувь не коснулась его крови.
— Он умер, как идиот, — сказал Марга сдавленным голосом. — А хорошо, чёрт возьми!

 

Le talus de la voie était proche, et dans le réseau de fils de fer qui s’étendait entre cette voie et nous, de nombreux corps étaient pris comme des mouches.
Peu à peu, les intempéries avaient dissous ces corps, et le temps les avait usés. Avec leurs gesticulements disloqués et le point de leur tête, ils étaient accrochés légèrement sur les fils. Pendant des heures, nous fixâmes des yeux ce pays barré d’une machinerie de fils, et plein d’hommes qui ne posaient pas par terre. L’un émergeait et se balançait à la brise plus nettement que les autres comme un écran troué cent fois de part en part, avec du vide à la place de son cœur. Un autre spectre, tout près, se désagrégeait sans doute depuis longtemps, soutenu par ses vêtements. Au moment où l’ombre du soir commençait à nous saisir avec sa grandeur, le vent s’éleva, le vent secoua l’être desséché, et il se vida d’une masse de terreau et de poussière. L’on vit le tourbillon de l’espace s’assombrir et s’écheveler à l’endroit où l’homme avait été le soldat fut emporté par le vent en fragments immenses, enterré dans le ciel.
Vers la fin de l’après-midi, les sifflements pénétrants des balles redoublèrent. On était criblés et battus par ce bruit. Les précautions avec lesquelles on épiait le paysage qui nous épiait semblèrent exaspérer Marcassin. Il ruminait une idée. Tout d’un coup, il prit une décision et s’écria victorieusement :
— Regardez !
Il monta sur le parapet, s’y dressa debout dans un geste aveugle et simplifié d’apôtre -qui offre son exemple et son cœur, et il tendit le poing à l’espace en criant :
— Mort aux Boches !
Il redescendit, palpitant de don de soi-même et de foi.
— Faudrait pas r’commencer, grommelèrent les quelques soldats qui s’alignaient dans la tranchée, médusés par le spectacle extraordinaire d’un vivant debout en plein jour, sans raison, sur un parapet de première ligne; par cette témérité qu’ils admiraient, bien qu’elle les dépassât. Pas recommencer ? Tiens !
Marcassin s’élança à nouveau, et maigre, et tout droit et levant ses bras tout droits en l’air comme un peuplier, il hurla :
— Je ne crois qu’à la gloire de la France !
Riend’autre n’existait plus pour lui il n’était qu’une conviction. A peine avait-il parlé ainsi en plein ouragan invisible, qu’if ou vritles bras, eut sur lecieîuneformedecroix, pirouetta et tomba avec bruit au milieu de la tranchée et de nos cris. Il avait roulé sur le ventre. On l’entoura. D’un sursaut, il se retourna sur le dos, et, ses bras s’amollirent, son regard se noya dans son œil. Son sang se mit à s’étendre autour de lui, et nous écartâmes nos gros souliers pour ne pas marcher sur ce sang.
— Il est mort comme un idiot, dit Margat d’une voix étranglée. Ah nom de Dieu, c’est beau !

  •  

Во время коротких остановок, таких коротких, что кажется, будто люди просто запнулись, опираешься на насыпь, бросаешься на неё. Обнимешь землю, — ведь только её и можешь обнять!

 

Pendant les pauvres arrêts si courts qu’amène le flottement de la marche battue de chaque côté, on s’appuie sur le talus, on s’y jette. On embrasse la terre puisqu’on n’a plus qu’elle à embrasser.

  •  

Несчастный солдат-пехотинец, осуждённый на вечную ходьбу. Вечный жид! Вот идёт он единицей математической четырёхзначной шеренги или в цепи по окопам, квадратный, обвешанный железом, одинокий-одинокий. Вот идёт он рядом с другими, сгорбившись, почти падая ничком, волоча ноги, натыкаясь на трупы. Медленно, изо дня в день, ранит его тягучесть времени, бесконечная повторность движений, огромность событий. Его давит тяжесть собственных костей и мышц, человеческий вес. Привал на десять минут — солдат валится на землю.

 

Les soldats d’infanterie, les pauvres qui marchent toujours, les juifs-errants ! Ils marchent mathématiquement par rangées de quatre chiffres, ou bien en file dans les boyaux, carrés, pleins de fer, mais séparés, séparés. Ils vont, penchés en avant, presque prosternés, traînant la jambe, donnant des coups de pied aux morts. Ils sont lentement blessés, petit à petit, par la longueur du temps, la répétition incalculable des gestes, la grandeur des choses. Ils sont écrasés par leurs os et leurs muscles, par leurs poids d’humanité. Aux haltes de dix minutes, ils s’effondrent.

  •  

Можно передохнуть, пожить ещё немного, посидеть спокойно; ведь мы наделены способностью не видеть ни прошлого, ни будущего.

 

On reste là à respirer, à vivre un peu, à être tranquilles, grâce à cette faculté qu’on a de ne jamais voir le passé ni l’avenir.

XVI. De profundis clamavi править

  •  

Когда их спрашивают, зачем они дерутся, они говорят:
— Чтобы спасти свою родину. <…>
Два ответа совпали, схожие между собою, как голоса орудий, схожие, как похоронный звон. <…>
Люди не носят одинаковых одежд, но каждое тело — мишень, они говорят на разных языках, но в каждом из них — человечность <…>. У них одни и те же обиды, одно и то же исступление, порождённое одними и теми же причинами. Слова их похожи, как стоны, которые боль вырывает у них, похожи, как та страшная немота, которую скоро выдохнут их израненные губы. Они похожи друг на друга, как похожи и будут похожи их раны. Они дерутся лишь потому, что поставлены лицом к лицу. Они идут, один против другого, к одной общей цели. Во мраке они убивают друг друга, потому что они подобны.
Эти две половины войны продолжают ночью и днём подстерегать издали друг друга и у своих ног рыть себе могилы.

 

Quand on leur demande pourquoi ils se battent, ils disent :
— Pour sauver mon pays. <…>
Les deux réponses sont tombées pareilles dans la distance comme les deux notes d’un glas, pareilles comme les voix du canon. <…>
Ils ne portent pas des vêtements semblables sur les cibles de leurs corps, ils parlent des langues différentes, mais au fond de ce qui en eux, est humain <…>. Ils ont les mêmes griefs, les mêmes fureurs, autour des mêmes raisons. Ils se ressemblent comme leurs plaies se ressemblent et se ressembleront. Leurs paroles sont aussi pareilles que les cris que la douleur leur arrache, aussi pareilles que l’affreux silence qui s’exhalera bientôt de leurs lèvres massacrées. Ils ne se battent que parce qu’ils sont face à face. Ils poursuivent les uns contre les autres un but commun. Obscurement, ils se tuent parce qu’ils sont pareils.
Et ces deux moitiés de la guerre continuent, le jour et la nuit, sans que j’y puisse rien, à se guetter au loin, et, à leurs pieds, à creuser leur fosse.

  •  

Когда наступает война, <…> тебя реквизируют. <…> Тебя раздевают донага и наново облекают в мундир, который тебя обезличивает; тебе на шею вешают номер. Мундир въедается тебе в шкуру; муштра тебя обтёсывает и откровенно перекраивает. <…> Каждую минуту насильственно низвергают тебя в твою ограниченность, за малейшую попытку протеста тебя наказывают или убивают, по приказанию твоих хозяев. Тебе запрещено говорить, чтобы ты не сблизился с твоим братом, стоящим рядом с тобою. Вокруг тебя царит железное молчание. Твоя мысль — одна глубокая боль, дисциплина необходима для того, чтобы перековать толпу в армию, и механизированный порядок, невзирая на смутное родство, возникающее порой между тобою и твоим ближайшим начальником, тебя парализует, чтобы твоё тело лучше двигалось в такт шеренге и полку, куда, уничтожив всё, что ты есть, ты входишь уже подобием мертвеца.
— Они нас собирают, но они нас разъединяют! <…>
Если некоторые и проскальзывают сквозь ячеи невода, значит, эти трусы всё же люди сильные. Они редки, невзирая на очевидность, как редки сильные. <…>
Даже избранником чудесной удачи, даже уцелев при победе, ты будешь побеждён. Когда ты снова впряжёшься в ненасытную машину рабочих часов, в кругу своих, из которых торгаши, в одержимости наживы, успели высосать последние соки, работа станет тяжелее прежнего, потому что ты будешь расплачиваться за все неисчислимые последствия войны. <…> Оплачивай славу — не твою или разрушения, которые твоими руками произвели другие.

 

Quand vient la guerre <…> on réquisitionne ta personne. <…> On te met nu comme un ver et on te rhabille avec un uniforme qui t’efface ; on marque ton cou d’un numéro. L’uniforme t’entre dans la peau ; les exercices te façonnent et te taillent à l’emporte-pièce. <…> A chaque minute, tu es rejeté violemment dans ton étroitesse, tu es châtié au moindre geste qui en sort, ou tué par ordre de tes maîtres. Il t’est défendu de parler pour t’unir à ton frère qui te touche. Autour de toi règne un silence d’acier. Ta pensée ne doit être qu’une souffrance profonde. La discipline est indispensable pour fondre la foule en une seule armée, et nonobstant la vague parenté qui se fait parfois entre toi et ton chef proche, l’ordre mécanique te paralyse pour mieux faire remuer ton corps au gré de la cadence de la file et du régiment — où, annulant tout ce qui est toi, tu pénètres déjà comme une espèce de mort.
— Ils nous réunissent, mais ils nous séparent ! <…>
S’il en est quelques-uns qui fuient à travers les mailles, c’est que ces lâches sont en même temps des puissants. Ils sont rares, malgré l’apparence, comme le sont les puissants. <…> Même élu par le miracle de la chance, même indemne dans la victoire, toi, tu seras vaincu. Quand tu rentreras dansla machine insatiable des heures de travail, parmi les tiens, dont les vendeurs, en leur rage de gain, auront sucé la misère, la tâche sera plus dure qu’avant, à cause de la guerre qu’il faudra payer danstoutes ses incalculables conséquences. <…> Paye une gloire qui n’est pas la tienne ou des ruines que d’autres ont faites par tes mains.

  •  

Блеск ослепляет, мрак также. Ложь царит среди тех, что царят, стирая всюду Сходство и создавая Различие.
Нигде не укрыться от лжи. Где её нет? Сцепление лжи, цепь невидимая, цепь!
Бормотание и стоны скрещиваются. Здесь и там, справа, слева — обман. Истина никогда не доходит до людей. Вести просачиваются искажёнными или бессодержательными. Здесь всё прекрасно и бескорыстно; там всё прекрасное и бескорыстное — подлость. «Французский милитаризм не одно и то же, что милитаризм прусский, потому что один — французский, а другой — прусский». Газеты, крупные, влиятельные газеты, чёрными тучами обрушиваются на умы и туманят их. Ежедневное пережёвывание одного и того же притупляет и мешает смотреть вдаль. А честные газеты выходят с пробелами на месте тех строк, где истина была высказана слишком ясно. Но чего никогда не узна́ют дети убитых и калеки, оставшиеся в живых, это истинной цели, во имя которой правители начали войну.
Народ внезапно ставят перед совершившимся фактом, подготовленным в тайне монарших дворов, ему говорят: «Теперь уже возврата нет. Твоё спасенье в одном: убивай, чтобы не быть убитым».
И когда вооружения, притязания и дипломатия уже подготовили войну, раздувают какой-нибудь вздорный инцидент как предлог для неё и говорят: «Вот единственная причина войны». Неправда! Единственная причина войны рабство тех, кто ведет её своими телами, и расчёты финансовых королей.
Солдатам говорят: «Вот одержим победу по воле наших хозяев, и тирания сразу же исчезнет, как по волшебству, и наступит мир на земле». Неправда: мир не наступит до тех пор, пока не придёт царство человеческое.
Но придёт ли оно когда-нибудь? Будет ли время ему прийти, ослеплённое человечество так спешит умереть! Вся эта сверкающая на солнце реклама, все эти легковесные доводы, лживые, глупо или искусно сфабрикованные, из которых ни один не касается благородных глубин общего блага, все эти недостаточные доводы достаточны, чтобы держать простодушного человека в скотском невежестве, вооружить его железом и заковать его.

 

Les éblouissements qui aveuglent ; et aussi, les ténèbres. Le mensonge règne avec ceux qui règnent, effaçant partout la Ressemblance et créant partout la Différence.
Nulle part on ne peut se détourner du mensonge. Où donc n’est-il pas ! L’enchaînement des mensonges, la chaîne invisible, la chaîne !
Les murmures et les clameurs se croisent confusément. Ici et là-bas, à droite et à gauche, on dissimule. La vérité n’arrive jamais jusqu’aux hommes. Les nouvelles filtrent, fausses ou atrophiées. Ici, tout est beau et désintéressé ; là-bas, les mêmes choses sont infâmes. « Le militarisme français, ce n’est pas la même chose que le militarisme prussien, puisque l’un est français et l’autre prussien. » Les journaux, la sombre nuée des grands journaux régnants, s’abattent sur les esprits et les enveloppent. Le ressassement quotidien attache, enchaîne, et défend de voir loin. Et les journaux pauvres montrent des vides aux places où la vérité était trop clairement inscrite. La dernière chose que sauront à la fin d’une guerre les enfants des tués et les survivants mutilés et usés, ce seront tous les buts de guerre des dirigeants.
On met brusquement les peuples en présence d’un fait accompli qui s’est élaboré dans l’inconnu des cours, et on leur dit : « Maintenant qu’il est trop tard, tu n’as plus qu’un recours : Tuer pour n’être pas tué. »
On agite l’incident superficiel qui, à la dernière heure, a fait déborder en guerre les armements et les ressentiments et les intrigues accumulés, et on leur dit : « Voilà la seule cause de la guerre. » Ce n’est pas vrai la seule cause de la guerre, c’est l’esclavage de ceux qui la font avec leur chair.
On leur dit : « Une fois la victoire obtenue au gré de tes maîtres, toute tyrannie aura disparu comme par enchantement, et il y aura la paix sur la terre. » Ce n’est pas vrai : il n’y aura de paix ici-bas que lorsque le règne des hommes sera venu.
Mais viendra-t-il jamais ? Aura-t-il le temps de venir, tant l’humanité aux yeux crevés se hâte de mourir ! Car toute cette réclame rayonnante au soleil, car toutes ces raisons provisoires, mensongères, bêtement ou habilement raccourcies, dont aucune n’atteint les nobles profondeurs de l’intérêt général, toutes ces raisons insuffisantes suffisent pour plier l’homme simple dans l’ignorance bestiale, pour le garnir de fer et le forger.

  •  

После этой войны снова начнётся война. И война будет повторяться до тех пор, пока вопрос о ней будет решаться не теми, кто умирает на полях сражений, не теми, кто тёмными толпами одушевляет штыки, когда они уже выкованы. <…>
Нельзя знать, какие исторические комбинации породят великие бури, какие имена собственные будут в то время олицетворять изменчивые идеалы, навязанные человечеству. Причиной, быть может, всюду будет страх перед действительной свободой народов. Ясно только то, что бури будут.
Вооружения будут год от году расти с головокружительной быстротой. Неистовая пытка точности овладевает мною. Мы отбывали три года воинской повинности, дети наши будут отбывать пять, будут отбывать десять лет. Мы платим два миллиарда в год на подготовку войны. Заплатим двадцать, заплатим пятьдесят. Всё, что у нас есть, отнимут; это будет грабёж, разорение, банкротство. Благосостояние будет убито войной, как и люди; оно исчезнет под обломками и в дыму, а золото нельзя изобрести, как и солдат. Разучились считать; не знают больше ничего. Триллион — миллион миллионов… Слово кажется мне начертанным на волнах событий. <…>
На земле не будет ничего иного, кроме подготовки к войне. Она поглотит все живые силы, завладеет всеми открытиями, всей наукой, всеми идеями. <…>
Другие расходы иссякнут раньше расходов на истребительные войны, как и другие устремления, как и сама цель жизни. Вот смысл последнего века человечества.

 

La guerre recommencera après celle-ci. Elle recommencera tant qu’elle pourra être décidée par d’autres que ceux qui la font. <…>
On ne peut pas savoir de quelles combinaisons historiques sortiront les tempêtes suprêmes, quels noms propres auront à ce moment du temps les idéals interchangeables imposés aux hommes. La cause, ce sera peut-être partout, la peur de la liberté réelle des peuples. Ce qu’on peut savoir, c’est qu’elles seront.
Les armements croîtront avec, chaque année, des élans vertigineux. L’acharné supplice de la précision me reprend. Nous faisions trois ans de service militaire ; nos enfants en feront cinq, en feront dix. Nous payons deux milliards par an pour la préparation à la guerre. Nous en paierons vingt, nous en paierons cinquante. Tout ce que nous avons sera pris ; ce sera la spoliation, la faillite, la banqueroute. La richesse est tuée par la guerre comme les hommes ; elle s’en va en débris et en fumée, et on n’invente pas plus de l’or que des soldats. On ne sait plus compter ; on ne sait plus rien. Un trillion — un million de millions… Le mot m’apparatt imprimé sur le vague des choses. <…>
Il n’y aura plus sur la terre que la préparation à la guerre. Toutes les forces vivantes seront absorbées par elle, elle accaparera toutes les découvertes, toute la science, toutes les idées. <…>
Les autres dépenses se tariront avant celles de la destruction, et aussi les autres aspirations, et toutes les raisons de vivre. Tel sera le sens du dernier âge de l’humanité.

  •  

Вся химия сгорает фейерверком в облаках или стелется отравленными полотнищами, равными по площади большим городам; против них не убережёт никакая стена, никакие окопы, и убийство подкрадывается так же незаметно, как и сама смерть. Промышленность множит свои феерии. Электричество разнуздало свои молнии и громы — и своё чудодейственное могущество, позволяющее метать энергию, как снаряд.
Кто знает, не изменит ли уже одна эта необычайная мощь электричества лицо войны: централизованный пучок волн побежит по непреложным орбитам сжигать и уничтожать все взрывчатые вещества и срывать с земли её панцири, загромождать подземные пучины грузом обгоревших людей, перекатывающихся, как ненужный шлак, и даже, быть может, разбудит землетрясения, вырвет из глубин, как руду, центральный огонь!
Увидят это ещё люди, живущие сегодня, и всё же это провидение такого близкого будущего — лишь бледная тень того, что будет на самом деле. Страшно сознавать, что наука совсем ещё недавно стала методической и работает производительно. И к тому же разрушение — самая лёгкая вещь на земле. Кто знает, какие ещё средства есть в запасе, кто знает, не используют ли эпидемии, как используют цветущие армии (или не возникнут ли они, непобедимые и педантичные, из армий мертвецов). Кто знает, после какого катаклизма будет забыта нынешняя война, которая бросала на землю лишь двадцать тысяч человек в день <…>.
Но предугадываемые потрясения, изобразить которые могут лишь цифры, окажутся сильнее жизни. Остервенелому, свирепому уничтожению армий будет положен предел. Мы разучились считать, но фатальность событий подсчитывает. В какой-нибудь день будут убиты все мужчины, женщины и дети. Исчезнут также и те, которые держатся на бесславной смерти солдат, они исчезнут вместе с необъятным и трепещущим цоколем, который они попирают. Но они живут настоящим и думают, что ничто не изменится, пока существуют они. И каждый из них в свой черёд говорит: «После нас хоть потоп…» <…>
Картина будущего — картина агонии. Учёные прилагают смехотворные усилия, чтобы установить в тысячелетиях причины конца населенного мира. Комета ли уничтожит людей, недостаток воды или угасание Солнца? Они забыли причину самую вероятную и самую близкую: самоубийство. <…>
Хаотическая борьба первоэлементов стихий снова начнётся на сожжённой Земле, где люди перебили друг друга, потому что они были рабами…

 

Toute la chimie brûle en feu d’artifice dam les nues, ou s’étend en nappes empoisonnées aussi vastes exactement que les vastes villes ; contre lesquelles aucun mur, aucun enfouissement ne cuirasse, et où le meurtre-passe aussi invisible que la mort elle-même. L’industrie-multiplie ses féeries. L’électricité déchaîne ses éclairs et sa foudre — et sa puissance miraculeuse qui lance la force comme un projectile.
Qui sait si ce pouvoir extraordinaire de l’électricité ne changera pas à elle seule la face de la guerre : le faisceau des ondes centralisé, les orbes irrésistibles allant à l’infini allumer et détruire tous les explosifs, déclouer du sol ses carapaces avec leurs racines, obstruer par des chargements d’hommes calciné. roulant comme du charbon stérile, les gouffres souterrains, et même peut-être réveiller les tremblements de terre, arracher des profondeurs le feu central comme un minerai !
Cela sera vu par des gens qui vivent aujourd’hui et, pourtant, cette vision de l’avenir si proche n’est qu’un pauvre grossissement qui passe par la tête. Il est terrifiant de savoir combien il y a peu de temps que la science est méthodique et travaillé utilement. Et d’ailleursla destruction est ce qu’il y a de plus merveilleusement facile ici-bas. Qui sait les moyens nouveaux qu’elle réserve, qui sait jusqu’où pourra sévir l’art du poison, qui sait si on n’asservira pas les épidémies comme on asservit les armées florissantes (ou si elles ne sortiront pas, invincibles et méticuleuses, de l’armée des morts.) Qui sait par quoi on fera oublier cette guerre-ci qui ne jetait par terre que vingt mille hommes par jour <…>.
Mais les bouleversements entrevus, et qu’on ne peut guère dessiner qu’avec des chiffres, seront plus forts que la vie. Les disparitions acharnées et furieuses des soldats auront un terme. Nous ne savons plus compter, mais la fatalité des choses comptera. Un jour les hommes seront tués, et les femmes et les enfants. Ils disparaîtront aussi, ceux qui se tiennent debout sur la mort ignominieuse des soldats, ils disparaîtront avec le socle immense et pantelant qu’ils foulaient. Mais ils profitent du présent, ils croient qu’il durera autant qu’eux et en se succédant, ils disent « Après nous le déluge. » <…>
Le spectacle de demain est un spectacle d’agonie. Les savants font des efforts dérisoires pour déterminer quelle peut être dans les millénaires à venir la cause de la fin du monde habité. Sera-ce une comète, la raréfaction de l’eau, ou l’extinction du soleil qui anéantiront les hommes ? Ils ont oublié la cause la plus vraisemblable et la plus proche : le suicide. <…>
La lutte informe des éléments recommencera sur la terre cautérisée où les hommes se seront tués parce qu’ils étaient esclaves…

XX. Культ править

Le culte
  •  

Я думал, что покорность — добродетель; теперь я вижу, что она — порок. Оптимист — вечный сообщник преступников.

 

Je croyais alors que la résignation était une vertu ; je vois maintenant que c’est un vice. L’optimiste est le perpétuel complice de tous les malfaiteurs.

  •  

… пусть он пьяница и скотина, но всё же он прав; он заикается, он выблёвывает истину, но она создана не им, она неприкосновенна и чиста. Он — опустившийся глашатай, но в обрывках его прозрений — голос истины…

 

… bien que ce soit un ivrogne et une brute, il a raison dans ce qu’il pense. Il bégaie, il hoquette la vérité.mais ce n’est pas lui qui l’a faite,et elleestintacte et pure. C’est un crieur dégradé, mais dont les restes de rêves sont demeurés justes…

  •  

Ведь это во имя родины, как некогда во имя бога, человечество обкрадывает себя и старается задушить себя собственными руками, и скоро оно этого добьётся. Ведь это во имя родины крупные, более полнокровные страны поработили малые страны.

 

Mais c’est en son nom comme jadis au nom de Dieu tou t seul que l’humanité se vole elle-même et essaye de s’étouffer de ses propres mains, et que bientôt elle y parviendra. C’est à cause de la patrie que les gros pays, plus riches de sang, ont subjugué les petits.

  •  

Народы, стиснутые границами и соприкасающиеся с внешним миром, живут неограниченными мечтаниями. Территориальные притязания наций перекрывают друг друга на карте вселенной, притязания экономические и финансовые с математической непреложностью взаимно уничтожают друг друга. Значит, в целом, они неосуществимы.
Над этой схваткой истин, не признающих одна другую, не существует никакого высшего контроля, и поэтому каждый народ осуществляет свою истину всеми доступными ему средствами, всей верой, всем законом, гневом и всей грубой силой, какую он только может извлечь из себя. По милости мировой анархии существует лишь хрупкая перегородка между понятиями: патриотизм, империализм, милитаризм; эту перегородку попирают, топчут, переступают по всей линии, и быть иначе не может.

 

Toutes les populations qui selimitent étroitement et se coudoiert dans le monde, sont peuplées de rêves plus vastes que chacune d’elles. Les ambitions territoriales des nations se recouvrent sur la carte de l’univers, les ambitions économiques et financières s’annulent mathématiquement. Elles sont donc, dans l’ensemble, irréalisables.
Et comme il n’y a aucun contrôle supérieur sur cette mêlée de vérités -qui ne s’admettent pas, chaque nation réalise la sienne par tous les moyens possibles, par tout ce qu’elle peut tirer d’elle-même, de foi, de colère et de force brutale. A la faveur de cet état d’anarchie mondiale, la séparation vague et légère qu’il y a entre le patriotisme, et l’impérialisme, et le militarisme, est, sur toute la ligne, violée, piétinée et franchie, et il ne, peut pas en être différemment.

  •  

… я ставлю Республику выше Франции. Франция — это мы; Республика — это мы и другие.

 

… je place la République avant la France : la France, c’est nous; la République, c’est nous et les autres.

XXI. Нет! править

Non !
  •  

Кто-то говорит брезгливо:
— Германский милитаризм…
Это высший аргумент, это формула. Германский милитаризм гнусен и должен исчезнуть. С этим согласны все: сапог юнкеров, кронпринцев, кайзера, и камарилья интеллигентов и дельцов, и пангерманизм, жаждущий окрасить Европу в чёрное и красное, и чуть ли не скотское рабство народа германского должны исчезнуть. Германия — оплот самого остервенелого милитаризма. С этим согласны все.
Но те, которые создают общественное мнение, злоупотребляют этой солидарностью, ибо они отлично знают, что как только простодушные сказали: «Германский милитаризм», — они сказали всё. Они ограничиваются этим. Они смешивают два слова, отождествляют милитаризм с Германией: если Германия потерпит поражение, этим всё будет сказано. Так сочетают ложь с истиной и мешают нам разглядеть, что в действительности милитаризм существует всюду, более или менее лицемерный, либо неосознанный, но готовый пожрать всё, что можно пожрать. Подстрекают общественное мнение, утверждая: «Преступление думать о чём-либо, кроме победы над врагом — Германией». Но беспристрастный должен ответить: преступление думать об этом, потому что враг не Германия, а милитаризм.

 

Quelqu’un dit avec exécration :
— Le militarisme allemand…
C’est l’argument suprême, c’est la formule. Oui, le militarisme allemand est odieux et doit disparaître. Tout le monde est d’accord là-dessus La botte des hobereaux, des kronprinz, du kaiser, et leurs cours d’intellectuels et d’hommes d’affaires, et le pangermanisme qui veut teindre l’Europe en noir et en rouge, et la servilité quasi-animale du peuple allemand. L’Allemagne est la forteresse la plus acharnée du militarisme. Oui, tout le monde est d’accord là-dessus.
Mais ceux qui gouvernent la pensée abusent de cet accord, car ils savent bien que lorsque les simples ont dit « Le militarisme allemand », ils ont tout dit. Ils s’arrêtent là. Ils amalgament les deux mots, ils confondent le militarisme avec l’Allemagne une fois l’Allemagne abattue, tout sera dit. Ainsi, on attache le mensonge à la vérité et on nous empêche de voir que le militarisme est en réalité partout, plus ou moins hypocrite et inconscient, mais prêt à tout prendre, s’il le peut. On force l’opinion à ajouter « C’est un crime de penser à autre chose qu’à abattre l’ennemi allemand. » Mais le juste doit répondre que c’est un crime de ne penser qu’à cela, parce que l’ennemi, c’est le militarisme et non pas l’Allemagne.

  •  

Я замешкался, чтобы посмотреть на разукрашенное флагами здание Музея войны при закате солнца. Это храм. Придаток церкви и её подобие. Я думаю о крестах, которые с куполов церквей сгибают шею живым, связывают им руки и закрывают им глаза, и о тех крестах, которые белеют на могилах фронтовых кладбищ. По вине этих храмов народы в сомнамбулизме снова начнут в будущем разыгрывать огромную и мрачную трагедию повиновения. По вине этих храмов тирания финансистов и промышленников, самодержцев и королей <…> завтра снова начнёт расцветать на фанатизме штатских, на усталости вернувшихся, на молчании убитых. (Когда войска будут проходить под Триумфальной аркой, кто увидит, — а это всё же будет отчётливо видно, — что французские гробы, растянувшись на десять тысяч километров, проходят тоже!) И флаг по-старому будет реять над своей добычей, вот этот самый флаг, который торчит над фронтоном и от дыхания ветра извивается, принимая в сумерках то форму креста, то форму косы в руках смерти!
Это несомненно. Но видение будущего волнует меня до отчаяния, до дрожи священного гнева.
Бывают минуты смятения, когда спрашиваешь себя, не заслуживают ли люди обрушивающихся на них катастроф! Я беру себя в руки: нет, не заслуживают. Но мы не должны говорить: «Я хотел бы», — мы должны говорить: «Я хочу». И то, что мы хотим, надо строить организованно, методически, начав с самого начала, раз мы дошли до начала. Надо раскрыть не только глаза, надо раскрыть руки, надо раскрыть крылья.
Это деревянное, стоящее особняком, здание одной стороной примыкает к дровяному сараю, в стенах его уже никого нет…
Сжечь, уничтожить… Я подумал об этом.
Бросить свет в лицо зыбкой ночи, которая топталась здесь в сумерках, копошилась и ушла, чтобы раствориться в городе, чахнуть в каменных мешках комнат, вынашивать во мраке ещё большее забвение, ещё большее зло и несчастье или рождать бесполезное потомство, которое проживёт всего лишь двадцать лет!

 

Je m’attardi à regarder la façade pavoisée du musée de la guerre, tandis que tombe le soir. C’est le Temple. Il s’est ajouté à l’Église et il lui ressemble. Je pense aux croix qui, du faîte desféglises, pèsent sur la nuque des vivants, leur attachent les deux mains ensemble et leur ferment les yeux, et qui, dans les cimetières du front, sont accroupies sur les tombes. C’est à cause de tous ces temples que, dans l’avenir, les peuples somnambules recommenceront à accomplir l’immense et lugubre tragédie de l’obéissance. C’est à cause de ces temples que, demain, la tyrannie financière et industrielle, impériale et royale <…> recommencera à prospérer, sur le fanatisme des civils, la lassitude des revenants, et le silence des tués. (Quand les troupes défilèrent sous l’Arc de Triomphe, qui verra et ce sera pourtant bien visible — que dix mille kilomètres de cercueils français défilent aussi !) Et le drapeau continuera à flotter sur sa proie, ce drapeau-là planté au fronton dans la pénombre, et qui, tout tordu au souffle du vent, prend tantôt la forme d’une croix, tantôt la forme d’une faux !
Cette cause est jugée. Mais la vision de l’avenir m’agite d’une sorte de désespoir, et d’un frissonnement sacré de colère.
Ah ! il y a des moments troubles où l’on se demande si les hommes ne méritent pas toutes, les catastrophes où ils se ruent ! Je me ressaisis non, ils ne les méritent pas. Mais nous, au lieu de dire je voudrais, il faudrait que nous disions je veux. Et ce qu’on veut, il faut vouloir l’édifier, avec ordre, avec méthode, en commençant par le commencement, une fois qu’on a été jusqu’à ce commencement. Il ne faut pas seulement ouvrir les yeux, il faut ouvrir les bras, il faut ouvrir les ailes.
Ce bâtiment isolé, en bois, adossé justement à un bûcher, et qui ne contient plus-personne.
Le brûler, le détruire. J’y ai songé.
Jeter cette clarté à la face de cette nuit mouvante, qui piétinait là, dans le crépuscule, qui grouillait, et est partie s’enfoncer dans la ville, s’obscurcir parmi les oubliettes des chambres, pour couver dans l’ombre plus d’oubli, plus de mal et de malheur, ou procréer des générations inutiles qui avorteront à vingt ans !

  •  

Я так ценю жизнь, что жалею убитую мною муху. Глядя на крошечный трупик, едва различимый с гигантской высоты моих глаз, я не могу не думать о том, как прекрасно создана эта организованная крупица праха: крылышки её, как две капли пространства, <…> и я думаю об этой мухе целую секунду, для неё это — вечность.

 

J’ai tellement le respect de la vie que j’ai pitié d’une mouche que j’ai tuée. En observant le minuscule cadavre, presque imperceptible à la hauteur gigantesque de mes yeux, je ne puis m’empêcher de songer combien ce grain de poussière organisé est bien fait, avec ses ailes qui ne sont presque que deux gouttes d’espace, <…> et je songe à cette mouche pendant un instant, qui est grand pour elle.

XXII. Ясность править

  •  

партии <…> кишат, их так же много, как и близоруких людей, но их, в сущности, только две: революционеры и консерваторы; каждый политический акт неизбежно приводит к одной или другой, и все правители склонны действовать в духе реакции.

 

… les partis <…> pullulent, aussi nombreux que les courtes-vues, mais, il n’y eri a que deux les démocrates et les conservateurs; tout acte politique aboutit fatalement soit à l’un soit à l’autre, et tous les dirigeants ont toujours tendance à agir dans le sens de la réaction.

  •  

Неполное освобождение 1789 года пострадало от королей. От полного освобождения пострадают короли.

 

La libération incomplète de 1789 a été attaquée par les rois. La libération complète attaquera les rois.

  •  

Только величие интернационала позволит наконец вырвать с корнем закоснелые заблуждения, умноженные, запутанные и упроченные национальными перегородками. Будущая хартия — приметы которой смутно намечаются, и предпосылками которой служат великие моральные принципы, поставленные на своё место, и опора которой коренится в массах, тоже поставленных наконец на своё место, — принудит газеты использовать все свои возможности. Говоря языком юным, простым и скромным, она объединит народы — пленников самих себя. <…> Надо выработать новую иерархию ошибок, проступков и преступлений: истинную.
Никто не подозревает, какую можно создать красоту. Никто не подозревает, какую пользу могли бы извлечь из расточаемых сокровищ, каких высот может достичь возрождённая человеческая мысль, заблудшая, подавленная, постепенно удушаемая постыдным рабством, проклятием заразительной необходимости вооружённых нападений и оборон и привилегиями, унижающими человеческое достоинство <…>. При верховной власти народа литература и искусство, симфоническая форма которых едва ещё намечается, приобретут неслыханное величие[1], как, впрочем, и всё остальное. Националистические группировки культивируют узость и невежество и убивают самобытность, а национальные академии, авторитет которых покоится на неизжитых суевериях, — лишь пышное обрамление развалин: куполы Институтов, вблизи как будто величественные, просто смешны, как колпаки, которыми гасили свечи. Надо разрушить преграды, пусть люди увидят яркий свет, великолепные просторы; надо терпеливо, героически расчистить путь от человека к человечеству: он завален трупами идей, и каменные изваяния заслоняют дугу далёкого горизонта. Да будет всё это преобразовано по законам простоты. Существует только один народ, только один народ!

 

Seule, la grandeur internationale permettra enfin d’extirper des abus invétérés que multiplient, qu’enchevêtrent et que solidifient les cloisonnements nationaux. La charte future dont on entrevoit confusément quelques signes, et qui a pour prémisses les grands principes moraux remis à leur place, et la multitude mise enfin à la sienne, forcera les journaux à avouer toutes leucs ressources. Par une langue jeune, simple et modeste, au-dessous des autres, elle réunira les étrangers, qui sont prisonniers d’eux-mêmes. <…> Il y a une nouvelle hiérarchie à faire des fautes, des délits et des crimes la vraie.
On ne se doute pas de la beauté possible. On ne se doute pas de ce que peuvent donner tous les trésors gaspillés de ce que peut amener la résurrection de l’intelligence humaine dévoyée, écrasée et tuée jusqu’ici à mesure, par l’esclavage infâme, par les basses nécessités contagieuses des attaques et des défenses à main armée, et par les privilèges qui dégradent le mérite <…>. Le règne absolu du peuple donnera aux lettres et aux arts, dont la forme symphonique est à peine ébauchée encore, une splendeur sans bornes comme le reste. Les coteries nationales cultivent l’étroitesse et l’ignorance, et atrophient l’originalité, et les académies nationales, qu’un reste de superstition fait respecter, ne sont que des moyens pompeux de maintenir des ruines : les dômes des Instituts qui, de tout près, ont l’air grands, sont ridicules comme des éteignoirs. Il faut élargir, internationaliser sans arrêt, sans limitation, tout ce qui peut l’être. Il faut remplir la société de barrières écroulées, de plein jour et d’espaces magnifiques, libérer avec patience, avec héroïsme, la voie qui conduit de l’individu à l’humanité et qui était obstruée par les cadavres d’idées et les images de pierre, sur les grands horizons courbes. Que tout soit refait selon la simplicité. Il n’y a qu’un peuple, il n’y a qu’un peuple !

  •  

Общественное мнение, переменчивое и покорное воле ветров, скользит по поверхности народов и наделяет гибкими убеждениями и гибкой совестью большинство людей. Оно обрушивается на глашатаев и кричит о святотатстве, потому что ему открывают, в его же собственных смутных мыслях, то, что оно не сумело в них разглядеть; оно кричит, что мысль его искажают, но нет мысль расшифровывают.

 

L’opinion publique qui flotte, incertaine et soumise au vent sur la surface des peuples, et qui prête une conviction et une conscience passagères à la plupart des hommes, crie sus aux inventeurs elle crie au sacrilège parce qu’on lui montré dans sa vague pensée ce qu’elle ne savait pas y voir, elle. Elle crie qu’on la déforme, mais non, on l’agrandit.

  •  

Истина революционна лишь потому, что заблуждение беспорядочно. Революция — это порядок.

 

La vérité n’est révolutionnaire qu’à cause du désordre de l’erreur. La révolution, c’est l’ordre.

XXIII. Лицом к лицу править

Face à face
  •  

Ничего нет общего между раем ожидаемым и потерянным раем. Ничего нет, потому что всегда жаждут того, чего не имеют. Надеешься, потом жалеешь. Надеешься на будущее, потом бежишь в прошлое и, украдкой, страстно начинаешь сожалеть о прошлом! Два чувства, самые сильные и самые живучие, надежда и сожаление, оба опираются на небытие. Просить, просить, не получать! Человечество точь-в-точь как нищета. Счастью нет времени жить; действительно, нет времени, чтобы исчерпать то, что есть.

 

Il n’y a rien entre le paradis rêvé et le paradis perdu. Il n’y a rien, puisqu’on veut toujours ce qu’on n’a pas. On espère, puis on regrette. On espère l’avenir, puis on se tourne vers le passé, et on se met doucement, éperdument, à espérer le passé Les deux sentiments les plus intenses et les plus durables, l’espoir et le regret, s’appuient tous deux sur du néant. Demander, demander, n’avoir pas L’humanité est la même chose, exactement, que la pauvreté. Le bonheur n’a pas le temps de vivre;
on n’a vraiment pas le temps de profiter de ce qu’on est.

  •  

Раньше мы испытывали перед небытием животный страх любовников; но теперь для нас умереть прежде всего значит расстаться, и это — самое простое и самое торжественное доказательство нашей любви.

 

Avant, nous avions pour le néant l’horreur animale des amants; mais maintenant la plus simple et la plus somptueuse preuve de notre amour, c’est que pour nous, mourir, c’est surtout nous quitter.

  •  

Понять жизнь и полюбить её в другом существе — в этом задача человека и в этом его талант; и каждый может посвятить себя, полностью, только одному человеку; только один у нас истинный сосед на земле.

 

Comprendre la vie et l’aimer jusqu’au fond dans un être, voilà la tâche d'un être, et voilà son chef-d’œuvre; et chacun ne peut guère s’occuper aussi grandement que d’un seul on n’a qu’un vrai voisin ici-bas.

Перевод править

Н. Е. Яковлева, 1930-е

О романе править

  •  

Одним из особенно наглядных подтверждений повсюду наблюдаемого, массового явления роста революционного сознания в массах можно признать романы Анри Барбюса: «Le feu» («В огне») и «Clarté» («Ясность»). <…> Превращение совершенно невежественного, целиком подавленного идеями и предрассудками обывателя и массовика в революционера именно под влиянием войны показано необычайно сильно, талантливо, правдиво.[1]

  Владимир Ленин, «О задачах III Интернационала», 14 июля 1919
  •  

Этот роман сшит из трёх различных лоскутов. В начале это история скромного приказчика, лирические отрывки среднего качества, в которых чувствуется влияние русских романистов, воспринятых через очки Мельхиора де Вогюэ и сентиментального социализма <…>. Можно заметить и влияние Горького (например, образ «тётушки», напоминающей горьковскую «Мать» и бабушку из «Детства»). Затем <…> символическая картина современного капиталистического общества переходит в сцены войны. Третья же часть <…> это чистая публицистика, популярное изложение социалистических доктрин, <…> напоминающее самые плохие нелегальные брошюры для народа. <…> Может быть, автору и брезжит свет, ясное небо после кошмаров «Ада» и бойни «Огня». Но художественного света нет и в этом романе. Меньше кошмаров, но также душная атмосфера, творчески не искуплённая и не преображённая.[2]

  Михаил Цетлин, «Анри Барбюс»
  •  

Единые для «Огня» и «Ясности» эстетические принципы получают в обоих романах различное художественное воплощение. В «Ясности» Барбюс ставил перед собой не столько изобразительные, сколько публицистические задачи.
<…> «Ясность» читается как роман-манифест, как страстная, обращённая ко всем и к каждому речь агитатора. Книга звучала и продолжает звучать призывом к революционной борьбе.[1]

  Фёдор Наркирьер, «Трилогия о войне и революции»

См. также править

Примечания править

  1. 1 2 3 4 Анри Барбюс. Огонь. Ясность. Правдивые повести. — М.: Художественная литература, 1967. — С. 12-16. — (Библиотека всемирной литературы). — 300000 экз.
  2. Современные записки. — 1920. — Кн. I. — С. 243.

Оригинал править