Цензура в СССР

Здесь представлены цитаты о цензуре в СССР. Её главным органон был Главлит.

ЦитатыПравить

  •  

Авторы наши в отношении к цензуре перешли всякие границы робости и послушания. <…> Все их «исправления» бессмысленны, продиктованы отвратительным вкусом и политически не нужны и смехотворны.

  Исаак Бабель, письмо Т. В. Кашириной 6 октября 1927
  •  

глуповатая [царская] цензура. Эта цензура, усматривающая непристойность в слове ночь, государственную измену в выражении «мой ангел» — эта цензура кажется нам теперь жеманством классной дамы по сравнению с безобразной потехой над живым словом, которая ныне имеет место в России.

  Владимир Набоков, «Моя русская лекция», 1936 или 37
  •  

Инструкции устные и письменные предписывают редакторам и цензорам выискивать не только обыкновенный, но и «неконтролируемый подтекст». Кроме того, они должны бороться с так называемыми аллюзиями, то есть с возможностью возникновения у читателя мыслей, вообще никак не связанных ни с текстом, ни с подтекстом. На вопрос, что такое аллюзии, один известный советский режиссёр сказал так: «Это когда вы, например, сидите в кино, смотрите какой-нибудь видовой фильм и глядя на, скажем, Кавказские горы думаете: «А всё-таки Брежнев сволочь».

  Владимир Войнович, «Главный цензор», 1985
  •  

… разнообразные и зачастую совершенно непредсказуемые требования Великой и Могучей Цензурирующей машины.
«Что есть телеграфный столб? Это хорошо отредактированная сосна».

  Борис Стругацкий, «Комментарии к пройденному», 1999
  •  

… рухнул «железный занавес», российские режиссёры получили возможность познакомиться со всем мировым репертуаром, партийные цензоры из «саблезубых тигров» превратились либо в мирных, улыбчивых соглядатаев либо попросту разбежались и так называемая современная советская пьеса перестала быть обязательным репертуарным довеском, без которого нельзя было прикасаться к Шекспиру.

  Марк Захаров, «Контакты на разных уровнях», 2000

1960-еПравить

  •  

Мне показалось, если бы цензорами стали мы, писатели, то, наверно, мы были бы хуже профессиональных цензоров-нелитераторов, наверно, школьники лишились бы многих книг, которые они в школах изучают…[1]

  Александр Борщаговский, речь на заседании бюро творческого объединения прозы московской писательской организации Союза писателей РСФСР 16 ноября 1966
  •  

Не предусмотренная конституцией и потому незаконная, нигде публично не называемая, цензура под затуманенным именем Главлита тяготеет над нашей художественной литературой и осуществляет произвол литературно-неграмотных людей над писателями. Пережиток средневековья, цензура доволакивает свои мафусаиловы сроки едва ли не в XXI век! Тленная, она тянется присвоить себе удел нетленного времени: отбирать достойные книги от недостойных.
За нашими писателями не предполагается, не признаётся права высказывать опережающие суждения о нравственной жизни человека и общества, по-своему изъяснять социальные проблемы или исторический опыт, так глубоко выстраданный в нашей стране. Произведения, которые могли бы выразить назревшую народную мысль, своевременно и целительно повлиять в области духовной или на развитие общественного сознания, — запрещаются либо уродуются цензурой по соображениям мелочным, эгоистическим, а для народной жизни недальновидным. <…>
А между тем сами цензурные ярлыки («идеологически вредный», «порочный» и т. д.) недолговечны, текучи, меняются на наших глазах. <…> Тут есть разрешающий момент — смерть неугодного писателя, после которой, вскоре или невскоре, его возвращают нам, сопровождая «объяснением ошибок». <…>
Воистину сбываются пушкинские слова:
Они любить умеют только мёртвых!

  Александр Солженицын, Письмо IV Всесоюзному съезду Союза советских писателей, 1967
  •  

… долголетнее общение с цензурой уравняло его обоняние с обонянием цензуры. Как внутри военного бинокля уже содержится угломерная шкала и накладывается на всё видимое, так и глаза <…> постоянно видели отсчёты от красной линии опасности.

  — Александр Солженицын, «Бодался телёнок с дубом», 1967
  •  

Цензура наша есть вопиющее нарушение нашей Конституции. Она не подконтрольна обществу, конъюнктурна и не несёт никакой ответственности за изуродованные и погубленные художественные ценности. Писатель лишён даже такого элементарного права, как лично встретиться с цензором и в диалоге защищать свою точку зрения и истинность своих положений. Явным признаком цензурного произвола является зависимость от географии места. Чем дальше от Москвы, тем ужаснее условия литературной жизни.
С презрением к самому себе должен заявить, что эта «цензура», это угнетение ею художественного сознания уже оказали на меня, на мой разум и творчество, вероятно, необратимое влияние. Внутренний цензор говорит знаменитое «не пройдёт» ещё до того, как приступаешь к работе. Таким образом, цензура, имея беспредельную власть, нравственно развращает писателей с первого дня их появления на литературный свет. Потери от этого для общества невосполнимы и трагичны.[1]в поддержку письма Солженицына

  Виктор Конецкий, письмо в президиум IV Всесоюзного съезда Советских писателей, 20 мая 1967[2]
  •  

1. Нынешняя цензура, кроме исполнения традиционных цензорских функций (изъятие публикаций, наносящих ущерб обороне, выпадов против власти, пресечение порнографии и агитации войны), бесконтрольно вмешивается решительно во все художественные компоненты произведения. О компетенции такого вмешательства приведу только один факт из многих сотен. В картине «Знойный июль», которая, к несчастью, была закончена съёмками в тот месяц, когда сняли т. Хрущёва, — были вырезаны все эпизоды, где было видно кукурузу.
2. Произвол цензуры усугубляется тем, что по некоему положению служащие «Главлита» входить в контакты с авторами не имеют права, а мы, писатели, должны делать вид, будто этой цензуры не существует. <…>
3. Произвол цензуры поощряется и тем, что она действует анонимно, а потому и безнаказанно. <…>
4. Непоправимый ущерб от беззаконной цензуры терпит не только литература. До сих пор «лежат на полке», то есть, попросту говоря, запрещены Комитетом по делам кинематографии, который, по существу, давно выродился в одно из цензурных ведомств, <…> картины, которые получили подавляющим большинством голосов аттестационной комиссии высшую категорию по качеству. <…>
О том, что творится в смысле отбора творений на выставки у художников и скульпторов, — и говорить противно.
5. В результате того, что функции цензуры беспредельно расширялись, и каждый рядовой служащий под видом «бдительности» может эти функции бесконтрольно и безответственно присваивать, судьбами советского искусства ведают не творцы этого искусства, а мало смыслящие в этом деле чиновники или бесталанные деятели искусств, выродившиеся в чиновников.[1]

  Сергей Антонов, письмо туда же мая 1967[2]
  •  

Едва ли найдётся хоть один серьёзный писатель, у которого не лежала бы в столе рукопись, выношенная, обдуманная и запрещённая по необъяснимым, выходящим за пределы здравого смысла причинам.

  Вениамин Каверин, письмо К. А. Федину 25 января 1968

2010-еПравить

  •  

Помню, после работы, сидя в кинотеатре на каком-нибудь западном фильме, я возмущался тем, что наша цензура вырезает из их фильмов те самые места, из-за которых я пришёл смотреть их фильм.

  Михаил Задорнов, «Я никогда не думал… Избранное», 2006
  •  

О цензуре и в моё время, и тем более сегодня у большинства читателей сложилось совершенно неправильное представление. Задача цензуры (Главлита) состояла вовсе не в том, чтобы уродовать тексты и наводить идеологический глянец. Цензура следила за сохранением государственной и военной тайны. Прежде всего и, фактически, только. Если автор имел неосторожность написать: «Мы разожгли на берегу моря костер, жарили свежевыловленную молодую треску и с наслаждением поедали её», — наступало Время Цензуры: цензор с наслаждением вычеркивал эту фразу и мог даже сделать замечание редактору насчёт потери бдительности. ИБО В ПРОШЛОМ ГОДУ СССР ПОДПИСАЛ КОНВЕНЦИЮ, ЗАПРЕЩАЮЩУЮ ОТЛОВ МОЛОДОЙ ТРЕСКИ, а значит, сцена, описанная автором, не могла иметь место, а если имела, значит, автор допустил утечку государственной тайны. <…> В начале 60-х много шороху произвело появление в цензурных книгах запрещение упоминать любые распадающиеся материалы, например, уран. Шла компания по охране ядерных секретов, но жертвой этой компании пали в первую очередь писатели-фантасты: пуганые редакторы принялись вычёркивать из текстов ПЛАНЕТУ УРАН! Впрочем, в некоторых (редких, исключительных) случаях цензура принимала на себя не свойственные ей функции — идеологической редактуры. <…>
Тем, за что мы привыкли ругать цензуру, занимались редакторы. Именно они отвечали за всё. Именно их песочили и выгоняли, если книжка выходила, отягощённая идеологическими ошибками, аллюзиями и ненужными ассоциациями. Своя рубашка ближе к телу: большинство редакторов было или притворялось дураками.

  — Борис Стругацкий, Off-line интервью, 8 апреля 2011

Некоторые типичные примерыПравить

  •  

Перед самой [теле]передачей к нам подошла какая-то озабоченная девица и сказала: «Вы знаете, руководство просило только об одном: ни в коем случае не поднимать вопроса о том, может ли машина мыслить или нет…» — «Почему?» — спросили философы. И она сказала: «Потому что у философов по этому вопросу нет ещё единой точки зрения…» — «Вот и хорошо!» — воскликнул я. «Нет, это плохо! — грустно сказала девица.— Дискуссию можно устраивать только по уже решённым вопросам».
Мне кажется, некоторые товарищи утратили ощущение, что слово «дискуссия» и «дидактика» происходят не от одного корня…

  Илья Варшавский, интервью «Вся правда о Колумбе», 1973 или 1974
  •  

Осенью 1968 года <…> в Южно-Сахалинском книжном издательстве должна была выйти моя первая книга — стихи, объединённые под весьма оригинальным названием «Звездопад». В книжку вошёл и цикл, посвящённый Болгарии — стране мною любимой и почитаемой. К сожалению, <…> книжку я не увидел. «У цензуры возникли вопросы», — сказал мне перепуганный редактор и как это ни фантастично сейчас звучит, я сумел встретиться с цензором. Фантастично — это потому, что в Советском Союзе цензуры официально не существовало. И цензоров, понятно, тоже не существовало. Были сотрудники Лито, некие безликие невидимки, общаться с которыми имели право только редакторы. Но я сумел добраться до цензора и это дало мне, наконец, возможность понять, с какой машиной (власти) я имею дело. В вашей книге, сказала мне цензор (женщина) есть детали весьма сомнительные. Она имела в виду стихи о князе Святославе, в девятьсот шестьдесят восьмом году (то есть, ровно тысячу лет назад) захватившем Сухиндол, выжегшем многие города и сёла. По мнению цензора (разумеется, она придерживалась официального взгляда на историю), князь Святослав не должен был так жестоко действовать в «братской» славянской стране. Представленный мною том весьма авторитетного болгароведа академика Н. С. Державина ни в чём цензора не убедил. <…>
Отложив книгу, женщина-цензор долго глядела на меня с непонятной грустью, а потом объяснила мою неправоту. С её точки зрения (понятно, что это была официальная точки зрения того времени) в одна тысяча девятьсот сорок седьмом году, когда вышел в свет том академика Державина, мои стихи вполне могли появиться в печати, но в одна тысяча девятьсот шестьдесят восьмом году, когда существующая власть утверждала нерушимую дружбу СССР и Болгарии, такие стихи были уже неуместны. Поэтому набор книги был рассыпан.[3]

  Геннадий Прашкевич, интервью, 2003

См. такжеПравить

ПримечанияПравить

  1. 1 2 3 Слово пробивает себе дорогу: Сб. статей и документов об А. И. Солженицыне. 1962–1974 / Сост. В. И. Глоцер, Е. Ц. Чуковская. — М.: Русский путь, 1998. — С. 220-7, 247. — 2000 экз.
  2. 1 2 В поддержку письма Солженицына съезду.
  3. Что думают о власти писатели-фантасты? // Государственная служба. — 2003. — №10 (октябрь).