Тут представлены рассказы Тэффи, не вошедшие в авторские сборники, а также из коротких и частично компилятивных. Некоторые близки к фельетонам.

Цитаты

править
  •  

— Я человек свободный! Захочу — завтра всё брошу и пойду милостыню просить.

  — «Утконос», 1905
  •  

— Вы знаете, у нас скоро устраивается литературный вечер. Дина будет читать стихи. <…>
— Я буду читать стихи в профиль. Когда я встану в профиль, у меня получится линия. Я не могу читать стихи без линии. Вы же сами понимаете.
— Да, гм… действительно… — поспешила я согласиться. — Как же так — стихи, и вдруг без линии… Неудобно. <…>
— Только для этого мне нужно надеть платье подлиннее, иначе не получиться линия.
Она вышла.
— Как она читает! — восторженно шептала мать. — Ах, вы себе представить не можете, как она читает! Она в чтении всё равно что прерафаэлит в живописи. Такая какая-то плоскость… Даже трудно подумать, что это живой человек… Вот вы увидите.
Вошла Дина, путаясь в трёхаршинной юбке. Встала на скамеечку, Повернулась в профиль. <…>
— Диночка очень устала. Она так много обдумывает… Она ещё не успела как следует проштудировать это стихотворение. Она всё время штудировала линию. Ох, уж нынешняя молодёжь! В третьем годе с крестом ходила. Я про Дину говорю. Надела крест поверх платья, ходит, как архиерей. Я ей и так и сяк. Приехал сюда наш брат, помещик. «Давно ли, — спрашивает, — вас рукоположили?». Потом приходит раз домой — сердится. «Мережковский, — говорит, — уехал». Взяла крест — шварк в комод. И по сю пору там. Теперь вот линией донимает. Ну, Бог с ней! Лишь бы меня не трепала. А то весной проходу не давала… «Вы, — говорит, — совершенно на оргийное действо не способны!» А куда мне ещё! И так всё для неё делаю. Имение под вторую закладную…

  — «Круги», 1907
  •  

Старая малайка, хозяйка хижины, где ютился молодой доктор, попробовала было покурить из этой странной машинки, но, видимо, осталась опытом недовольна, так как не утащила стетоскопа и не спрятала в солому крыши, как проделала уже со многими докторскими вещами.
<…> он завёл с туземцами меновую торговлю <…>. Его анатомическим атласом завладела местная красавица. Кокетка вырезывала из него картинки и наклеивала себе на грудь. Смолнэк видел однажды, как она плясала на празднике с великолепно раскрашенным кишечником зародыша на груди. Картинка выделялась голубоватым пятном на чёрной коже и производила весьма эстетическое впечатление на туземных донжуанов.

  — «Остров», 1910
  •  

— Три года тому назад про каждого юмориста кричали, что он Чехов. Так уж принято было.

  — «Как это делается?», 1915
  •  

— Здравствуйте, добрейший!
Из-под бороды протянулись щупальца и облепили руку директора. <…>
— Принёс я вам свою пьеску. Штучка небольшая, четырёхактная.
— Простите, но ведь у нас жанр миниатюры.
— Ну, вот она и пойдёт у вас вместо четырех миниатюр. Называется она «Жизнь проклята», драма.
— Простите, но у нас жанр с уклоном юмористическим.
— Так вы напечатайте «драма» с четырьмя «р». «Дррррама». Вот вам и будет юмористический уклон. <…> Пьеса моя… бытовая, но с преобладанием густо комических мест. Например, в третьем акте, там один безработный юноша хочет застрелиться, но так как у него нет средств на покупку револьвера, то ему приходится повеситься. Ха-ха-ха! <…>
Автор обмакнул перо, написал что-то вроде «Бря» и расписался.[1][2]

  — «Автор», 1919
  •  

Петербургские весенние сумерки. <…>
Моя приятельница Вера Томилина закинула голову и с поэтически тоскующим видом разглядывает свои свеженалакированные ногти. <…>
— Барыня, — сказала, входя, горничная, — Анисья не хочет тетерьку жарить.
— Почему? Что за история? Пять лет служила...
— Она говорит, что больше не может. Стыдится. Душа, говорит, у ней не такая. Душа другого просит. Душа, значит, горит.
— Да что она, в монастырь собралась, что ли? — удивилась Вера.
— Не-ет. Зачем? Она в монашки не хочет. Монашки Богу о своей душе молятся, только и всего. <…> В мясную она хочет. Куды-нибудь в мясную полы мыть. Унижение себе ищет. Я и то отговариваю, да где там!.. Её не отговоришь. Гордая! <…>
Вера вздохнула. <…> И вдруг улыбнулась жалостно задрожавшими губами.
— Мыть полы в мясной... Знаешь, я её отчасти... понимаю. В этом есть нечто. Да, да. Может быть, мне именно этого и хочется. А?
— Вера! Да ты, кажется, плачешь? — шепчу я.— Подожди. Подумаем. Может быть, есть что-нибудь ещё хуже, то есть ещё лучше, то есть духовно чище, чем мытьё полов. <…> Ухаживать за прокажёнными... Что? Слишком красивая поза? Но подожди, не торопись, мы ещё найдём что-нибудь безобразное. Главное, не плачь.
Вера сидит с растопыренными пальцами, на которых сохнет лак, и мы молча ищем подвига — унижения.
Лилия в гранёном бокале чуть-чуть нагнула головку, такая благовещенски-чистая на потемневшем фоне окна.
— Милая, — говорит мне Вера.— Пусть переменят воду в бокале. Я сама не могу распорядиться. Ты видишь — я совсем разбита.[3][4]

  — «А-л-ч-у-щ-и-е»
  •  

Это было в Одессе, в 19-м году.
Суды районные были упразднены, и дела решались по районам. Судьями были иногда студенты, иногда подпольные адвокаты, а иногда и совсем случайные люди. В одном районе долго был председателем суда студент, только что окончивший юридический факультет. Одновременно с этим являлся он и преступником, отбывающим наказание за какие-то буржуазные преступления в местной тюрьме. Его ценили как очень дельного судью и отказываться от его сотрудничества ни за что не хотели. Отпустить его на волю тоже не полагалось. Так вот днём он судил, а на ночь — ничего не поделаешь — отводили его назад в тюрьму отсиживать.[5][4]

  — «Соломонов суд»
  •  

Он обожал свою бабушку. <…>
Как-то повели его в зоологический сад. Очень сильное впечатление произвела на него жирафа. Схватился двумя руками за решётку и долго молча любовался. Потом пошли расспросы:
— Она очень приличная, правда?
— Она русская?
— А где она спит?
— Кладёт голову на подушку?
— Пьёт ли кофе?
И главный вопрос:
— Есть ли у неё бабушка?
Чувствовалось, что именно это обстоятельство волновало его больше всего. Ему понравилось это необыкновенное существо и захотелось, чтобы жилось ему вполне счастливо. А какое же счастье без бабушки! Пришлось его успокоить. Бабушка есть, но живет в деревне, и жирафа ездит к ней по праздникам пить шоколад со сдобными булочками.
— А к знакомым она в гости не ходит?
Вопрос был неудобный. Знакомые — это, конечно, мы. Если сказать, что ходит, так можно было бы ждать просьбы — «А нельзя ли пригласить её к нам?»
Но не успели мы придумать ответ, как уже услышали:
— А к нам ей не позволят прийти?[6]

  — «Маленький мальчик», около 1950

День прошёл (1905)

править
  •  

На диване, перед круглым столом — <…> уездный член суда. Он тихо колышет огромным круглым животом в белом жилете, словно готовит для будущего ужина уютную и просторную колыбель.

  •  

— Я и сама никогда на них до шести недель не смотрю. Они до шести недель всё помнят, что с ними на том свете было, и все знают, что на этом будет. И личики у них печальные, серьёзные, как у старушки. А к шести неделям всё забудут и станут глупенькими и молоденькими, настоящими детками. К тому времени и смеяться станут. А пока помнят, никогда не засмеются. К ним и подходить надо всегда с молитвою… — вероятно, неоригинально

  •  

— Да, да! Учиться надо! — резонёрствует громада [тюремного смотрителя]. — Что в детстве выучишь, то потом всю жизнь помнить будешь. Нас ведь тоже… и-их! как школили! Зато всё помню. Жэ… ву-завон, помню, ву-завон, ильзавон… Всё помню! Хорошо в моё время учили. Ильзавон!.. Эх, не по той дороге я пошёл, а то бы… — и он, прищёлкнув языком, выразил, какую он мог бы сделать карьеру.
— <…> Про него родная дочь рассказывает, будто он посадил в землю свиную кость и поливал её каждый день — думал, что поросёнок вырастет.
Вошла нянька, маленькая, вросшая в землю, сморщенная старушонка и стала обносить всех языком с горошком.

  •  

— … я хотела вас попросить — принесите мне когда-нибудь какой-нибудь роман писателя Тургенева. Я давно мужа прошу, да он всё забывает. <…> Он, говорят, про любовь пишет очень интересно. Я никогда про любовь не читала. Где ж мне! Я шестнадцати лет уж замужем была…
— С большим удовольствием принесу.
— Мерси! Только не теперь. Лучше весною. Теперь мне некогда. У меня маленький…

Сборник рассказов о Первой мировой войне[7].
  •  

— Лесных-то людей, небось, не видала? А я увижу. Наши-то видали. В тайгу надо подальше да поглыбже, низком, ползком по подкорью, топориком врубаться, векшей продираться, гадючкой прошныривать. А там полянка, а на полянке они и бывают. Сидят, лапти плетут. Как выскочишь на них, сразу гони, пугай, не давай им друг к дружке прицепиться, потому лесной человек кажный об одной ноге. У одного правая, у другого левая. Обнимутся вместе и побегут. — вошёл в сб. «Неживой зверь», 1916

  — «Ваня Щеголёк»
  •  

В тот страшный день, когда налетала немецкая артиллерия, деревушка была пуста. Жители успели вовремя скрыться, <…> остался только один житель, ни за что не пожелавший покинуть своей хаты. Это был Игнатий Сливка. <…>
Нам о нём ещё на станции рассказывали.
— Подумать только! <…> перелетали и наши и немецкие снаряды. А потом туда же пришли немцы, и он один видел их, и они видели, что он один в целой деревне. Подумать жутко! Чего только он не
перечувствовал! Как с ума не сошёл! <…>
Очевидно, любопытствующие уже приучили его к расспросам. <…>
— Ну, Сливка, расскажите нам, пожалуйста, как немцы тут были.
Он прокашлялся.
— А вот спустили они пруд у помещика, воду всю выпустили, а там, в пруду, караси были. Так они всех карасей переловили. Два ведра полных. Во какие караси!
Он показал ладонями величину карася, и так как был, по-видимому, человек честный, то долго сдвигал и раздвигал руки, чтобы быть точным. <…>
— Во какие! Жир-р-рные! Потом побежали немцы и карасей побросали, — мне полведра осталось. Га! Во какие!
Он опять нашёл точную величину карася и долго тряс руками:
— Во какие! Караси! Во!
— Ну, расскажите нам, Сливка, страшно вам было, когда снаряды в деревню полетели?
— А, страшно! — нехотя ответил он, задумался, усмехнулся:
— Во какие, ей-богу!
— Что?
— Да караси. Полведра оставили. <…>
— А сами немцы боялись всё-таки, чувствовали, что наши их прогонять?
— Жиррные!
— Что?
— Караси. Во! С тарелку будут.

  — «Впечатлительная натура»
  •  

Чувствовала себя, как купеческая невеста, не играющая на рояле.
Приходил Вово Бэк и шепелявил, неумело затыкая под бровь монокль:
— Неужели вы ещё не работаете в лазарете? Теперь необходимо работать в лазарете. Все дамы из высшего общества… C’est tres bien vu. И вам, наверное, очень пойдёт костюм сестры.
Дэзи хлопотала, нажимала все пружины, и, наконец, дело её устроилось. <…>
Волновалась страшно: какая косынка больше идёт — круглая или прямая? Выпускать чёлку или только локончики у висков? — вошёл в «Неживого зверя»

  — «Дэзи»
  •  

Есть врали политические. Честнейший человек во всех отношениях, он, рад не рад, должен врать, лишь только разговор коснётся политики. Он объявляет войны, да не какие-нибудь, а между малороссами и южногвинейцами или между Парагваем и Ватиканом. Он сам удивляется, может быть, даже больше и искреннее, чем все его собеседники, но ничего не поделаешь. Врёт. Словно в нём два человека: один исполняет тяжёлую, возложенную на него судьбой обязанность, то есть врёт, а другой удивляется, волнуется, верить с трудом. Лицо у него в такие моменты напряжённое, глаза выпученные, в позе отчаяние. <…>
В этот год <…> врали стараются, по мере сил и возможности, служить интересам общества.
Тут они разделяются только по настроению: на бодрых и зловещих.
— Война? Ужасы? Да полноте, какие там ужасы!— недоумеваешь бодрый. — <…> Эпидемий никаких нет, раненых нет.
— Ну, как так нет! Смотрите — сколько лазаретов. Конечно, есть раненые.
— Да, но очень легко!
— А <…> убитые-то ведь есть?
— Да... по очень легко. А знаете, кто очень помогаешь нашим казакам? <…> Особый вид блохи <…>. Это ещё покойный Менделеев изобрёл. Понимаете? Блохе впрыскивают её собственное бешенство. Такая блоха, укусив человека в пятом поколении, развивает в нём неистовое мужество. И вот, по счастливой случайности, блохи эти водятся преимущественно на нашей западной окраине.
— А почему же они немцев не кусают? <…>
— Ещё недавно производились опыты над насекомыми. Взяли каких-то паразитов и подставляли им по очереди разные руки. Руку чернокожего, руку китайца, семита, арийца и ещё нескольких человек. Чернокожего ни один паразит не тронул. Наоборот, бежали с ужасом и по дороге хворали (под микроскопом все было видно). И представьте себе, итальянца тоже сначала не хотели. Он пошёл в соседнюю комнату, переменил подданство, вернулся уже русским гражданином, — и облепили. <…>
Зловещие врут мрачно и сами тоскуют.
— Слышали, какую немцы штучку придумали? Поручили своим химикам изобрести землеразмягчительный порошок. Понимаете? Посыплют на землю, — и сейчас же на самом твёрдом грунте делается болото. Уверяю вас. Ночью подползают к нашим окопам и посыпают. Под каждого русского солдата не больше пяти грамм порошка.

  — «Новые врали»

Житьё-бытьё (1916)

править
  •  

Мы, жители так называемого глубокого тыла, совершенно не умеем приспособляться — оттого и пищим. <…>
Нет муки? А вы сделайте так: закройте глаза и, сосредоточив всю свою волю, повторите семнадцать раз отчётливо и громко:
— Не хочу муки! Не хочу муки! Не хочу муки! Позовите своих домочадцев, заставьте их потерять волю
и, сосредоточив свою, топните и крикните семнадцать раз на каждую персону:
— Ты не хочешь муки! Ты не хочешь муки!
После этого, если только вы человек с характером, никакой вид никакой французской булки не смутит и не соблазнит вас. <…>
И с мукой покончено навсегда.
Так же можете поступить с сахаром, говядиной, молоком, маслом и прочими радостями земной жизни. Ничего не будет — ничего не надо. Помню я, как при мне спросили одного плотника:
— Хорошо вас хозяин кормит?
— А совсем не кормит.
— А что же вы едите?
— А ничего.
— Как так ничего?
— А так ничего. Не едим, не едим, немножко погодим да и опять не едим.
Вот он — пример народной мудрости.
Будем следовать этому примеру — и никакие принудительные посты нам не страшны.

  — «Быт глубокого тыла»
  •  

В трамвай вам не попасть.
Но вы всё-таки в тщетной надежде простоите часа полтора и будете видеть, как висят гроздьями на подножках и поручнях неприхотливые человеческие существа, и будете чувствовать, как они лягают вас в живот, когда трамвай проходит мимо. Но это ничего. Не думайте, что они сердятся на вас. Просто им хоть на одну минуту понадобилась точка опоры.

  — там же
  •  

— Товарищи! — бил себя в грудь (и по заслугам) Ленин. — Я предлагаю вам верное средство для разрешения финансового кризиса! Арестуйте просто десяток-другой буржуев-миллионеров, и пусть они выдадут нам секреты своего обогащения!
— Верно, — ревела толпа. — Правильно!
— Товарищи! Я вас назову ослами и идиотами…
— Правильно! Верно, — ревела восторженная толпа. — Тонко подмечено!
— … Назову вас ослами и идиотами, если вы упустите такой хороший случай: разузнать источники и происхождение колоссальных богатств, награбленных капиталистами-миллионерами! <…>
Момент был благоприятный: поблизости не было никого из министров, кто мог бы запротестовать против такого остроумного разрешения финансовой проблемы: министры-социалисты сидели по казармам некоторых запасных полков и убеждали товарищей солдат, что продажа необандероленных папирос и беспрерывная езда в трамвае не являются одним из средств уничтожения живой немецкой силы на фронте. Министры-буржуи были вызваны на митинг работников самоварного цеха, где должны были дать объяснения: за сколько они запродались английским империалистам, и почему эти деньги не обращены в пользу трудящихся… Министр юстиции Переверзев со сбившейся на затылок шляпой, вылезшим сзади галстуком и мокрыми растрёпанными волосами метался по всему городу, отыскивая очередную квартиру для очередной партии а.в. (анархистов-взломщиков) — одним словом, все министры были заняты своими делами, и им было не до Ленина.[8]

  — «Десять миллионеров»
  •  

Стоит баба. Разложила на перевёрнутой корзиночке свой товар: две розетки от подсвечников и четыре круглые дверные ручки. Ручки, точёные, деревянные, с медными шишечками, выкрадены, по-видимому, из какого-нибудь дворца.
Сейчас же находятся и покупатели.
— Что продаёшь? — спрашивает баба с солёным судаком в руках. У судака с хвоста капает.
— Чать, сами видите, что продаём, — уклончиво отвечает торговка. Очевидно, ей самой нелегко определить свой товар.
— Почём пуговица-то? — спрашивает покупательница, пощупывая пальцем дверные ручки.
Торговка оживилась. Она рада, что её товар оказался пуговицами. Теперь будет легче. А то, действительно, торгует, а чёрт знает чем.
— Пуговки-то? По шесть рублей за штуку. <…>
— Её и не пришьёшь — дырок нету.
— А уж каждый на свой вкус пробивает, как кому удобно.
Покупательница примеряет дверные ручки к груди, к бокам, к животу. Везде они одинаково эффектны.
— Вам к пальту?
— К пальту.
— Так вам одну на кушак надо да три на застёжку.
Примеряют, любуются. Забытый на время судак игриво капает хвостом на обеих. <…>
Пожилая женщина с подручным мальчишкой продают голубую штофную обивку, ободранную с мебели. Старинный, местами выгоревший штоф кое-где разрезан, кое-где содран с гвоздями. Видно, драли наспех.
Для наглядного показания пользы и применения своего товара на торговке надета кофта, сшитая из кресла. Скроена на диво и очень вместе с тем просто. Ручки кресла — на руки, спинка — на спину, перёд — на грудь, сиденье — на живот. Баба, по счастью, оказалась сложенной почти как кресло — сама плоская, руки короткие.
Товар покупается хорошо.[9][2]

  — «В рынке»
  •  

— Теперь, знаете, когда вечером возвращаешься, нужно всё в рот брать. <…> Часы, значит, кольца, серьги. Недавно муж мадам Булкиной возвращался из театра, темно, страшно, он и положил часы в рот. И как раз: «Стой! Руки вверх!» Грабители! Он руки поднял, а часы во рту: тик-так, тик-так, тик-так. Ну, воры обшарили его, да и кричат своим: «Ничего при нём не нашли, кроме сильного сердцебиения». Так и спасся. Только, говорит, от страха чуть часы не заглотил. Другой раз, говорит, нужно будет цепочку через нос выпустить и на конец гирьку привязать, чтоб оттягивала.[10][2]

  — «Маникюрша»
  •  

Я, говорит, распродаю теперь свою коллекцию персидских ковров — этим и кормлюсь. Питаюсь, как моль, коврами.
<…> дантист Меркин печёт лепёшки из зубной пломбы с кардамоном. Очень хвалит. Говорит, что даже выгодно. Потому что если застрянет в зубах, так только полезно.[11][2]

  — «Петроградский монолог»
  •  

Каждый культурный француз, знакомясь с русским писателем, считает долгом упомянуть Толстого и Достоевского. С одной стороны, это любезность по отношению к русскому, а с другой — свидетельство о собственной культурности.
Когда я была больна и лежала в парижской больнице, каждый врач, узнав, что я русская, прежде чем спросить, что у меня болит, говорил:
— Ah! Tolstoi et Dostoewsky!
Иные при этом многозначительно поднимали брови, другие лукаво подмигивали, — знаем, мол, какие штуки за вами водятся![12]

  — «Танго смерти»

Потустороннее

править
  •  

Мы, русские, вообще народ мистически настроенный, но в частности мадам Ложкина превзошла всякую меру. Сама позовёт в гости, а придешь, она ноздри раздует, глаза закатит:
— У меня, — говорит, — было предчувствие, что вы ко мне сегодня придёте.[13]

  •  

Олечка Бакина <…> была влюблена в одного актёра, и каждый вечер внушала ему: «Встань, выйди из дому и иди ко мне». И он, говорит, действительно всегда вставал и шёл. Прямо удивительно.
Шёл он, положим, не к Олечке, а к Марье Михайловне, но всё-таки половину внушения исполнял, то есть вставал и из дому выходил. Ну разве это не чудо?

  •  

— Есть во всём этом нечто утешительное, что делает этот наивный ад местом не столь уж отвратительным. А именно то, что в аду этом предполагается для каждого грешника особая сковорода. Я одобряю это не в смысле комфорта или гигиены, а имея в виду, что при этом для них недопустимо взаимное общение. Хотя с точки зрения грешника это, может быть, большой дефект и пущая мука. <…> Я это в том смысле, что лишены они возможности друг другу гадости делать. Тяжело ведь это, а?
Все опустили головы и замолчали.
Страшны, страшны муки адовы!
Сладка земная жизнь!

Советчики

править
  •  

… одна из мучительнейших тягот моей жизни заключается как раз в том, что все всё время дают мне советы. Вид у меня такой бестолковый, или люди все встречаются очень уж доброжелательные, — не знаю. Но от обилия советов по-ги-ба-ю. Податься некуда!
И если бы ещё советовали с толком, с пониманием, по своей специальности. Так ведь нет. Портниха советует, какое принимать лекарство, доктор — как писать рассказы, полотер — где заказывать шляпы, профессор философии — как делать омлет, годовалые дети — как рационально питаться.[14]

  •  

На файф-о-клоке у знакомых сижу, как все, пью чай. Вдруг распахивается дверь и влетает существо, — мальчик или девочка — не знаю. Волосы стриженные, халатик. Существу года полтора — два, не больше. Увидело на полу спичку, призадумалось, высоко подняло толстую ногу и перешагнуло через спичку. Потом деловито направилось прямо ко мне, хотя до сих пор мы знакомы не были. Подошло и посоветовало.
— Ты цай пёс?
— Чай.
— Цай не холосо. Зацем ты пёс?
— Угощают, так и пью.
— Надо есть касу. Ты ес касу, тогда будешь толстая. <…>
— Милая моя, я ваших советов не спрашиваю. Может быть, у вас в детской ваше мнение имеет некоторый вес, но в моих глазах — никакого. Понимаете? Ноль! Теперь можете идти.
Ведь, кажется, ясно?
Однако существо посопело носом и опять завело:
— А ты луцсе бы… ты луцсе бы…
Очевидно, и придумать не могло, что бы такое посоветовать. Может быть, просто слов ему не хватало. Я прямо возмутилась.
— Вы сначала выучитесь говорить, а потом и принимайтесь советовать.

  •  

Мне надоели мои советчики.
Что мне делать?
Посоветуйте!

Игра (1935)

править
  •  

Живёт на свете Андрей Иваныч Таканов, среднего роста, плешивый, шепелявый, небогатый и не очень умный. <…>
А вот представьте себе, что есть на свете такая чудесная страна, где живёт он в образе роскошнейшей птицы, золотого павлина. И поют ему величальные песни, и сочиняют про его красоту и про ум его самые цветистые легенды. Страна эта — душа его жены Любочки <…>.
Выходит Андрей Иваныч утром в столовую, подслеповатый, унылый, общипанный, и слышит восторженный вопль.
— Прилетел! Прилетел! Эй, ты, челядь, скорей поворачивайся! Павлины летят!
Так как челядь это и есть она сама то, схватив кофейник и чашку, бежит из кухни. Ставит на стол, кланяется в пояс и поёт [ему] <…>.
Может быть, если бы она не придумала этого павлина, задохнулась бы она в тусклой жизни с плешивым Андреем Иванычем, беспросветным конторщиком.
И сколько на свете существует таких павлинов, котов, кроликов, пузатых и плюгавых, злющих и бездарных, любимых в перевоплотившей их мечте.[15]

  •  

Вот я помню такую историю: две сестры, обе замужние, <…> им было около тридцати пяти каждой поехали вместе путешествовать. Одна из них в шутку взяла с собой игрушечного утёнка. Он был милый, жёлтенький, пушистый — такие были в моде в то время в Петербурге. Их, кажется, делали из настоящих утят, прямо набивая, как чучело.
Приехали сестры во Флоренцию, разобрали вещи, нашли утёнка и умилились такой он славненький. <…> Разнежничались, повели утёнка гулять, повезли на Фиезоле.
Раз Вера ушла одна по музеям на несколько часов. Возвращается, а Саша ждёт её на кричит:
— Ты с ума сошла, дура, так долго болтаться! Утёнок ждёт, у него сердцебиение! Это прямо непростительный эгоизм.
— Но ты пойми, что я не могла таскать его по музеям. Он бы переутомился, — оправдывалась Вера.
— Тогда незачем садить во Флоренции, если не можешь удержаться от своих музеев. Утёнок здесь совсем зачахнет. Он уж и так кашляет.
Вера испугалась.
— Пожалуй, этот климат ему не годится.
— Ну, конечно! Он же северянин.
Дальше — больше. Совсем одурели.
Месяца через три встретила я их уже в Петербурге. Ну как поживает утёнок!
— Катастрофа. Саша приходила каждый день, брала утёнка гулять. И, представьте себе, её муж обозлился — совсем дегенерат! — выкрал у неё утёнка и отдал швейцарихиной девчонке. Ну, мы уж решили лучше забыть о нём. И то правда, что он под конец так зазнался, что совсем от него житья не стало.

Перу (1952)

править
  •  

— Так вы действительно, мадам, из Европы?
— Из Европы, настоящей Европы, из Парижа, куда уж больше.
— Гм! — удивляется Умберто, — и они вас не съели?
— Да, голубчик, почти съели, ещё немножко и ничего не осталось бы.
— Зверский народ. Всё воюют?
— Воюют, отдохнут и опять воюют.
— А сейчас что?
— Сейчас они отдыхают, но чтобы время не пропадало — воруют, убивают, предают, умирают с голода.
Умберто настоящее дитя Перу, на глазах у него слёзы:
— Пошлём им, мадам, немного бананов.
— Не стоит, Умберто. Они подумают, что у нас слишком много бананов и объявят нам войну.[16]

  •  

— Мадам желает осмотреть учреждение? <…>
Двери, двери, коридоры, их пересекают другие; смотровые вышки для стражи. Нет, отсюда не убежишь. И кругом гробовая тишина. Это очень многозначительно, и я сразу догадалась, что это результат железной дисциплины. Заключенные обречены не только на лишение свободы, но и на гробовое молчание. За этими дверьми — мы их проходили множество, и справа и слева — сидит какой-нибудь грешник, выполняет порученную на сегодня работу — плетет циновку, не нужную никому, и молчит. И так изо дня в день, изо дня в день. Я бы не могла, покончила бы с собой.
Наконец, пройдя несколько этажей и сотни запертых камер, начальник остановился перед одной дверью и распахнул её. Она не была заперта.
— Вот здесь, — начал он, но остановился: камера была пуста.
— Ну так я и знал, — заворчал он, — как раз теперь, когда пришла иностранка осмотреть учреждение, он опять ушёл. Да и не ночевал он, — добавил начальник, прикасаясь к убранной постели.
— Жалко. А куда он мог уйти?
— А почём я знаю? Разве они спрашиваются. Может, рыбачить пошёл, а то по делам. Но ничего, мадам. Пойдемте к следующему.
Мы толкнулись ещё в одну дверь, тоже незапертую, но и там никого не было.
— Не везёт вам, мадам. У меня ещё один заключенный есть, но его я сам послал на охоту. Зайдите как-нибудь в другой раз, я их предупрежу.
— У вас всего только трое заключённых? — удивилась я.
— Да, мадам, сейчас уже трое.
— Зачем же такая большая тюрьма?
— Ну, почему же большая? Её строил наш архитектор, который учился за границей. Мы гордимся этим зданием. <…> К тому же кто знает, мадам. Может быть, постепенно к нам просочится европейская культура…

Включение в сборники не выяснено

править
  •  

Немец свой лес сам насадит, да каждое утро из лейки поливает, до если у него, у подлеца, под корой мошкара заведётся, так он её, подлец, всю языком вылижет. <…> Или возьмём, например, фрукты. Здесь у них каждое яблоко ещё на дереве в бумажку завёрнуто. А у нас, скажем, в Астрахани, арбузище — в-во! — с добрую бочку — пять копеек стоит. <…> Плюньте на подагру и поезжайте в Астрахань. Там у меня тётка тридцать лет живёт, и никакой у неё подагры нету. А здесь, смотрите сами, — что ни человек, то больной. Ясное дело — местность вредная. Нездоровый этот курорт: сегодня дождь, завтра нет. <…> Нет, будь у меня деньги, я бы купил себе дачку где-нибудь на меридиане. Хорошо на меридианах. Воздух жиже и свежее. И недорого. <…> Мне сегодня ещё нужно километров двадцать прошагать; моему организму нужен этот… как его… обмен пространства.
— А скажите, наша верста как ихнему километру приходится? — справился Тюрин, — Меньше али больше?
— Гм… Как вам сказать… Километр, он тяжелее гораздо. Н-да. Значительно тяжелее. Две русские версты шутя пройдёшь, ну а два километра — призадумаешься. А ежели в длину вытянуть, так почти же самое. Н-да. Известно, немцы. Народ основательный.

  — «Беседа», 1910-е
  •  

— Кто живёт хорошо, когда война? Какой у вас премилый фасончик шляпки!
— Это — последняя мода. Парижская. Называется птисольда. Видите, полукепи, спереди — полукозырёк, сзади — кант и бант.
— Это ужасно милая шляпка. Ужасно! Но я видела ещё ужаснее и ещё последнее. Вчера моя кузина, Фанна Шельменкоц, приехала из Парижа. Так, верите ли, у неё фасончик совсем особенный. Прямо, можно сказать, последний из последних. Называется — «несчастный бельгиец». Без слёз смотреть нельзя. Серый колпачок какой-то, а дерут за него полтораста франков. Неопределённой формы. Я ей говорю: «Фанна, носи его лучше перед назад; чтобы хоть удивлялись». <…>
— Ужасно! Ужасно! Ох, эта война. Вы знаете, ни в одном театре билета не достанешь. Всё переполнено. Говорят, будто немцы нарочно скупают билеты.
— А им зачем?
— Чтобы распространять уныние и упадок духа.

  — «В трамвае», около 1916
  •  

Князь Засимский — это то самое высокопоставленное лицо, у которого она пять дней тому назад была на приёме с прошением.
Она уже и тогда заметила, что князь был чрезвычайно с нею любезен. Но по присущей ей скромности объяснила это его светскостью и благовоспитанностью.
И вдруг теперь, в первый день праздника, он позвонил к ней!.. Откуда он узнал номер телефона?
Ах да, курьер записал…
Как это всё удивительно!.. Видел только раз и вдруг… Она будет с ним кокетлива, но очень сдержанна. Ни одного поцелуя!.. Ни одного!..
— Нет, — скажет, — нет, князь. Я люблю вас, но… Какой вы безумный!.. Нет, не мучь меня…
Дрожащей рукой взяла она телефонную трубку и сказала кокетливо:
— Я слушаю!..
— Госпожа Синицына? <…> От князя Засимского. Приказано вам передать, что третьего января можете явиться к ним в канцелярию, вам там выдадут справку по вашему делу.
— И… больше ничего?
— Ничего-с.
Марья Степановна долго сидела ошеломлённая. Всё это показалось ей неслыханной обидой.
— После всего, что было, — горько думала она, — и вдруг передаёт через лакея… Какие мужчины подлецы!..

  — «Коварный старик»
  •  

Я <…> старалась ярче вспомнить, как везли Марцелину. И с каждой случайно вспоминаемой подробностью <…> острее и слаще становилась боль, и уж оторваться от неё не было возможности. Заманивала, засасывала, втягивала всю душу.

  — «Марцелина»
  •  

Лёг на землю тихий и умилённый, и приснилась ему ягодка-земляничина. Крупная, красная и говорила как деревенская девочка, тоненьким голоском на «о».
— Больно много вы ерохтитесь! Все-то целый день ерохтитесь! А я всю жизнь на одном месте стою, корешком вглубь иду, землю постигаю…

  — «Поручик Каспар»
  •  

После смерти Толстого, поговаривали соорудить памятник. Шалаев и здесь нашёлся.
— Памятник будет стоить дорого, не столько голова, сколько постамент. Так вот я предлагаю: осталась в Нижнем от выставки дурдинская бутылка. Огромадная. Целый павильон в ней помещался. Купить эту бутылку можно, дешево, а на неё, значит, посадить голову Толстого. Чудесно! Высоко торчать будет, даже с Волги увидят.

  — «Потомок», 1923
  •  

… она любила карты <…>.
— Да, я изменил тебе, но, ей-богу, единственно для того, чтобы тебе везло в карты. Ведь я так люблю тебя, что для твоей пользы готов на всё.

  — «Самоотверженная любовь»
  •  

наших стонущих, кислых парижан, часто живущих хуже, чем могли бы, из страха, как бы кто из голодающих соотечественников не попросил помощи…

  — «Чудесная жизнь», 1920-е
  •  

— Знаете, здесь многие беженцы со средствами тратят бешеные деньги на еду. Потому что не умеют устраиваться. Посудите сами: утром яичница, днём яичница, вечером яичница. А яйца, вы знаете, сколько стоят?

  — там же
  •  

Поэт очень был интересен.
Он пока что стихов не сочинил, а придумал только псевдоним, но это не мешало ему быть очень поэтическим и загадочным… — вероятно, неоригинально

  — «Шляпа»
  •  

На улице было так хорошо! Цвела городская весна, пахнущая плесенью и каштанами. Но солнце было настоящее, то самое, которое светит в полях и лугах всего мира, всей глупой, круглой земле <…>.
Из-под колёс брызнула жидкая грязь, весенняя, весёлая, брызнула на мальчишку и проходившую мимо даму, и Варенька почувствовала себя богатой и важной и скромно поджала губы, чтоб не слишком завидовали ей прохожие, которых она обливала грязью.

  — там же

Северные люди

править
до 1915
  •  

Французский язык <…> как-то постигается сам собою и настолько вошёл в русскую душу, что даже на банкетах ораторы, подгоняя речь под финальные рукоплескания, восклицают:
«…Так скажем же уважаемому коллеге наше широкое русское мерси!»
На случай путешествия объясниться с французом или итальянцем даже для человека, кроме «мерси» ничего не знающего, особого затруднения не представляет.
Французы — народ очень смекалистый, не говоря уже об итальянцах. Итальянец при помощи одного какого-нибудь с различной интонацией повторяемого возгласа, рук, глаз и бровей объяснит вам не только себя, но и вас самого, да так, что вы иной раз и не обрадуетесь.
Северяне — дело другое.
Северный народ — шведы, норвежцы, датчане, англичане требуют, чтобы с ними разговаривали непременно на их языке, да не кое-как, а с акцентом и особенностями именно той провинции, где вы находитесь.
Мне рассказывали об одном несчастном русском туристе, который, не зная датского языка, спрашивал у портье в Дании, когда отходит пароход в Англию.
Он показывал на часы, гудел, шипел, крутил одной рукой сзади, будто винтом, выпускал пар, причаливал, чуть не затонул, достиг невероятной силы изобретательности, — портье стоял молча, опустив глаза и не понимал ровно ничего. Окружающие — дело происходило в вестибюле большого отеля — холодно, молча и неодобрительно следили за движениями несчастного страдальца и ничего не понимали.
Он, повторяю, достиг такой необычайной силы изобретательности, что, доведись войти в эту минуту наивному русскому человеку, он непременно удивился бы и спросил:
— Это чего же у них по передней пароход ходит?

  •  

Удивительным, свирепым непониманием отличаются наши финны.
Я видела, как один почтенный дачник заказывал своему хозяину к утру извозчика.
Он ржал, прищёлкивал языком, кричал «тпру» и «ну», мотал головой, дошёл до того, что лягнул собственного сына, — ничего не помогло.
Хозяин-финн мрачно смотрел на это невиданное зрелище, и только когда дачник, подхлёстывая себя прутиком, бодро заскакал по дороге к станции, финн поманил к себе пальцем свою жену, и та подошла и встала с ним рядом, и оба молча долго смотрели, <…> ясно было, что всего виденного они не одобрили.

Примечания

править
  1. Мельпомена (Одесса). — № 42.
  2. 1 2 3 4 Тэффи. В стране воспоминаний. Рассказы и фельетоны. 1917–1919 / сост. и подготовка текстов С. И. Князева, М. А. Рыбакова. — LP MEDIA, 2011. — 637 с.
  3. Русские новости. — 1946. — 19 апреля (№ 49). — С. 6.
  4. 1 2 Н. А. Тэффи в газете «Русские Новости» (1945—1947) / Публикация и примечания Е. Г. Домогацкой // Творчество Н. А. Тэффи и русский литературный процесс первой половины XX века. — М.: ИМЛИ РАН, Наследие, 1999. — С. 235, 246.
  5. Русские новости. — 1947. — 11 апреля (№ 97). — С. 6.
  6. Материалы из архива Н. А.Тэффи (США) / Публ. Е. М. Трубиловой // Творчество Н. А. Тэффи и русский литературный процесс… — С. 320, 330-5.
  7. Тэффи. Зарево битвы. — Пг.: тип. „Виктория“, 1915. — 60 с. — Дешевая юмористическая библиотека Сатирикона.
  8. 1 2 Новый Сатирикон. — 1917. — № 26 (июль).
  9. Наше слово (Москва). — 1918. — № 61, 4 июня (22 мая). — С. 1.
  10. Новый Сатирикон. — 1918. — № 16. — С. 10.
  11. Киевская мысль. — 1918. — № 211 (11 ноября / 29 октября).
  12. Возрождение. — 1927. — 3 апреля (№ 670). — С. 3.
  13. Возрождение. — 1927. — 13 февраля (№ 621). — С. 2-3.
  14. Возрождение. — 1927. — 6 февраля (№ 614). — С. 2.
  15. Возрождение. — 1935. — 12 мая (№ 3630). — С. 2.
  16. Публ. и вступ. ст. Е. М. Трубиловой // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 2001. — [Т. XI]. — С. 613-9.