Путешествие в некоторые отдалённые страны мысли и чувства Джонатана Свифта

«Путешествие в некоторые отдалённые страны мысли и чувства Джонатана Свифта, сначала исследователя, а потом воина в нескольких сражениях» — биография Михаила Левидова, впервые изданная в 1939 году.

Цитаты

править
  •  

Лорд Оррери, человек тупой и тщеславный, имевший претензию считать себя литератором, а вдобавок чуть не покровителем Свифта, обиделся, и некоторую роль сыграла его обида в посмертной судьбе Свифта. Свифт завещал ему свои «эмалированные серебряные блюда для того, чтобы бутылки вина выглядели на них эффектно» (очевидно, лорд любил хвастаться своим винным погребом). Через семь лет после смерти Свифта лорд Оррери опубликовал первую подробную его биографию, по внешности — лицемерно доброжелательную, по существу — клеветническую. В течение многих лет[1] эта биография была основным источником для изучения жизни Свифта. — пролог

  •  

… появившийся на улицах Лондона 27 ноября [1711 года] трактат «Поведение союзников и прошлого министерства в вопросах нынешней войны». <…>
Впервые в Англии, да и в Европе, раздался суровый и справедливый голос, обращённый непосредственно, через голову правительств, министров, официальных политиков, непосредственно к стране, к народу, к «человеку с улицы», аргументирующий исключительно интересами народа, срывающий с дипломатии, с политики покров «официальной тайны». Отсюда предельная ясность аргументации, тон высокого морального негодования <…>.
К таким речам не привык английский народ. В гнилую атмосферу грязных интриг и ожесточенной склоки своекорыстных группировок вторгся свежий ветер. Словно римский трибун легендарных времен поднялся на форум — и прозвучал мужественный голос.
Сбрасываются, взрываются условные рамки политической публицистики, становится памфлет манифестом, политик — прокурором и судьей.
Вместе с тем автор не снижает, не упрощает темы. — глава 11

  •  

Самый упорный из домыслов — склонны ему верить и серьёзные исследователи — очень удобно объясняет и возникновение «Гулливера», и вообще «человеконенавистничество» Свифта, а тем более его личные дела: Свифт, <…> невежливо говоря, страдал половой импотенцией. Богатая, конечно, гипотеза. Непонятно только, почему же в таком случае те же биографы считают его морально виновным в безвременной кончине одной женщины и в страдальческой жизни другой
Есть и другие гипотезы. Не столь богатые, но также обидные. <…>
Нет дыма без огня! И весь этот густой, удушливый, подчас и зловонный дым, дым от усердной этой стряпни, скрывающий за плотной пеленой своей простую житейскую и элементарную психологическую правду о личной жизни Свифта, возник и осел он в веках лишь потому, что современники Свифта, и особенно его друзья, никак не могли примириться, что Свифт, любивший Стеллу и связанный с ней тридцать почти лет, не пожелал связаться с ней узами законного, нормального, христианского, гласного брака! Отсюда всё: затаённая злоба и гласная клевета, фантастические сплетни, лицемерные сожаления, психопатологические изыскания, эффектные легенды, детективные догадки… <…>
Разве не высказывался Свифт неоднократно и очень категорично в своих сочинениях, что он вообще против брака… <…>
Целостность личности в большом и малом — она всегда таинственна, загадочна и в конечном счёте нелепа для тех, кто компромисс и измену себе считает — осознанно или инстинктивно — основным законом жизни… — глава 14

  •  

Никто так не владел искусством разрезания пудинга, как сэр Роберт.
— <…> Наш английский пудинг, конечно, пища королей, но он доступен сейчас каждому приличному англичанину… <…>
Таков Роберт Уолпол, бессменный хранитель государственного пудинга, который он так цинично, мастерски умел делить, не забывая, отнюдь не забывая о себе, признанный лидер «пудинговой эпохи»! <…>
Английский пудинг, мясной пудинг — жирное, сытное блюдо; приготовляется оно очень просто, а поедается очень медленно. Вряд ли можно назвать блюдо очень вкусным, и никто никогда не считал его утончённым. Предрасполагает мясной пудинг к умственной вялости, лености, блаженной тупой сытости.
Шли годы «без истории». Солидно и медлительно Англия отдыхала — после бурь революции, лихорадки реставрации, внешних войн, внутренних склок, — <…> словно готовясь к новым потрясениям и сдвигам — революции в промышленности, наступившей во второй половине века. — глава 17

Глава 3

править
  •  

Был Свифт великим мистификатором, мифотворцем, гениальным автором, режиссёром и актёром «театра для себя» — и особенно в устном своём творчестве.

  •  

При всей неукротимой энергии своей мысли, Свифт был в житейских обстоятельствах, пожалуй, вялым и пассивным человеком. «Бороться за жизнь» он и не любил и не умел. Но как любил и умел он бороться за свое мнение о жизни! А для того, чтоб создать это свое мнение, ему нужна была, как воздух, как пища, возможность наблюдать и читать. И эта возможность целиком удовлетворялась жизнью у Темпла: прекрасная библиотека, громадное количество посетителей — сливки английской интеллигенции той эпохи, нескончаемые беседы о политике, литературе, морали, в которых он участвовал как равный, и, наконец, весьма поучительное общество сэра Уильяма, весьма полезные для Свифта рассказы его о своей жизни, хвастливые, самодовольные, тщеславные рассказы об этой вялой, бездарной жизни <…>.
Пребывание в Мур-Парке сделало Свифта Свифтом, гениальным ненавистником. Ненавидеть нужно научиться, и Свифт учился этому со всей своей упорной, безжалостной, неукротимой страстью, учился, имея перед собой весьма подходящий объект. Конечно, сэр Уильям не подозревал, что он этот объект, да и как заподозрить? Не лично его учился Свифт презирать и ненавидеть, не Темпла, а темпловское, эту пухлую, утончённую видимость, скрывавшую мелкий ум и мелкие страсти — и в политике и в жизни.

Глава 4

править
  •  

«Сказка бочки» — это <…> целеустремлённый документ вроде тщательно аргументированного судебного приговора <…>.
Два стилистических направления были заметны в ту эпоху: изящный и лёгкий стиль «вежливой литературы» и тяжёлый, наукообразный, педантический стиль учёных и морализаторских эссе, условно говоря — стиль забавляющегося аристократа и поучающего профессора. Но когда дело доходило до полемики, до борьбы, особенно в политических памфлетах, с какой лёгкостью и профессора и аристократы отказывались от академизма и изящества и вооружались увесистыми дубинами! Невероятная грубость литературной полемики была общей для всех стилистических школ и литературных направлений эпохи.
<…> одна из второстепенных, побочных целей свифтовского памфлета — это откровенная пародия на современное английское эссе со всей его сложной орнаментикой предисловий, посвящений, отступлений, вводных частей, формалистических композиционных узоров <…>. Но вот отброшены в сторону мистификаторски-пародийные цели; Свифт хочет нанести прямой удар по врагу, и стиль его — отточенная сабля и узловатая дубина одновременно, не поймёшь, сабля ли, дубина ли в руках: дубиной фехтует, как саблей, и саблей наносит страшный удар наотмашь — такая полемика не столь груба, сколь смертоносна… <…>
За пародией, издёвкой и мистификацией отчётливо слышен приглушённый, сдерживаемый, такой подлинный вопль «молодого современного автора»: «Дорогие современники, я не в вашей культуре, я не с вами, не ваш, не ваш!» <…>
Через весь сюжет «Сказки бочки» проходит мотив одежды и всего связанного с ней. <…>
История культуры, морали, а значит и религии, нынешняя практика культуры, морали, религии — это, по Свифту, история и практика облачения культурных, моральных и религиозных ценностей в одежды и покровы. И он, Свифт, снимает покровы, буквально разоблачает, раздевает, оголяет, отделяет внешнее от подлинного, видимость от сути и показывает, что за покровами — мерзость, гниль, ложь! <…>
Исповедь он написал. «Сказка бочки» — это могучая и горькая исповедь единственного в эпохе подлинного гуманиста, всю силу своей властной любви к правде, свободе, разуму, всю силу горькой своей ненависти к лжи, рабству, тупости вложившего в робкую, но бесконечно дорогую ему надежду, мысль, переживание: «Я объяснил, — если вы поймёте — вы же захотите это изменить?..»

Глава 7

править
  •  

Старая душа у Конгрива [уже к 1710 году] <…>. Холодная, дряхлая душа. Как видна она в светских, изящных, изумительных в остроумии своём его пьесах, «безнравственность» которых в действительности лишь бездушность, обнажённая, печальная и пугающая. Драгоценный камень не мог бы быть более холоден, бездушен и блестящ, чем Уильям Конгрив,..

  •  

Не знал разве Тэн, что трудно найти в истории мировой литературы человека, кто, как Свифт, умел возбуждать к себе любовь, граничащую с поклонением, и со стороны лучших умов эпохи, и со стороны «человека с улицы»…
Но не в этом дело. При всей ничтожности характеристики[2] есть в ней показательная значительность. Многому учит она. Тому хотя бы, что Ипполит Тэн, этот близкий — через время и пространство — родственник Аддисона, весьма удавшийся Аддисон, яркое воплощение «аддисоновского», не мог не высказать в характеристике свою и аддисоновскую чуждость Свифту; больше чем чуждость — враждебность. Враждебность к Свифту как к «изменнику»; изменнику тэновско-аддисоновскому обществу, среде, классу. Пусть не осознана эта вражда, но имеет она глубокие корни. <…>
Кем же был Аддисон?
Счастливчиком. Какая жизнь! Перманентный фейерверк успехов, похвал, почестей, достижений — асфальтированная дорожка преуспеяния. <…>
Руководители обеих партий понимали, что аддисоновское стремление подмести сор, создать устои новой буржуазной морали будет на пользу каждой из партий, поочерёдно приходившей к власти. <…>
Конечно, не мог Ипполит Тэн, этот буржуа, уже вдохнувший сладостно-гнилой запах буржуазного декаданса, скрыть в своём пышно-блестящем этюде об Аддисоне этакого лёгкого, кокетливого презрения к «цензору нравов», к этому Робинзону от морали, упорно засевавшему свой остров семенами новой буржуазной этики. Но то было презрение утончённого литератора, и оно совмещалось у Тэна с чувством почтения. Пусть скучны Робинзоны, но они очень полезны. Особенно, когда подумаешь об угрожающем следе ноги необузданного дикаря Джонатана Свифта, грозившего затоптать нежные семена, из которых вырос пышный сад буржуазной культуры и морали. Где же гулять Тэну — пусть и скептически усмехаясь гулять, — если не в тенистых аллеях этого сада! <…>
Контраст налицо. Но <…> между либеральным буржуа и революционным гуманистом, между «своим» в этом строе и глубоко чужим, начисто отрицавшим проклятый режим капиталистического рабства, сменившего рабство феодальное; на этом основании столь же вульгарные, сколь и слепые социологи, идя на поводу у Тэна, зачислили Свифта в «реакционеры», относя, конечно, Аддисона к прогрессистам.
Был контраст. Между сладкой проповедью и бурной трагедией, бархатной метёлкой и стальным топором, между лозунгом одного: мне хорошо, пусть будет хорошо и вокруг меня — и ощущением другого: людям плохо, как же может и мне не быть плохо! Был контраст: <…> ласковый себялюбец и гневный гуманист.

Глава 8

править
  •  

Пафос свифтовского гуманизма, он странен и одинок в начале восемнадцатого, но как на месте он был бы, оказывается, в середине семнадцатого века!
И отцвели большие идеи, толстым слоем пепла покрыты смелые мысли, благородные стремления лучших людей отошедшего века.
Пепелище! Но сверкающее обманчивыми огнями пепелище…

  •  

Нужно понять, чем была для Свифта англиканская церковь.
Была она учреждением скорее политико-общественного, нежели религиозного характера. Была она создана как таран в руках королевской власти для атаки твердынь феодализма, но ко времени Свифта укрепилась как особая сила в стране, самоуправляющаяся политическая единица <…>.
Для него существовала церковь, но не религия; он был церковником, но антирелигиозным, атеистическим церковником. Целиком принимая догматы и обрядности, но не как мистические символы, а как простую формальность, установленные правила, необходимую принадлежность института, Свифт презирал с яростной откровенностью психику религиозности, существо религии, а поэтому и сектантов всех толков. И, защищая интересы института церкви, воинствовал он не за религию — за элементарную человеческую порядочность, за надежду на моральный прогресс. — развивает мнение В. И. Яковенко[3]

  •  

Почти одновременно были опубликованы, в <…> 1708 году, два памфлета <…>.
Первый из них — «Письмо о священной присяге» — касается злобы дня, он написан реальным политиком, это бешеная атака на партию вигов в связи с её отношением к церкви; он написан уже определившимся свифтовским языком — крутым, плебейским, мужественным, где каждое слово — удар молотком по гвоздю, где аргументация становится физическим почти воздействием…
Но насколько страшнее, губительнее для спокойствия правящей группировки, насколько разрушительней для основ и устоев создающегося режима второй памфлет! Писал его <…> автор «Сказки бочки», мыслитель, не знающий компромисса и безжалостно взрывающий все «правила игры», могучий аналитик, снимающий своим скальпелем самые глубокие пласты общественного лицемерия. Памфлет направлен против смысла современности и существа эпохи. И если первый из памфлетов имеет ныне лишь историческое значение, то остался и останется бессмертным в веках другой, спорящий с веком.

Глава 9

править
  •  

Как никто в мировой литературе, умел он ненавидеть, как бы забавляясь, или забавляться, как бы ненавидя. Но ненависть и забава как-то не сочетаются — отсюда и возник соблазн отделять свифтовский «серьёз» от свифтовских «забав». Этот соблазн нужно преодолеть, иначе не увидишь единого Свифта.

  •  

Пусть в этой practical joke («реализованной шутке», «шутке, сделавшейся конкретной») много от английского сплина, от нравов эпохи, но ещё больше в ней индивидуально свифтовского. Безжалостное презрение к невежеству, глупости, моральной нечистоплотности — это понятно; но неужели и тут появляется наивно упорное стремление «совершенствовать род человеческий», хотя бы по мелочам?
Не становится ли тут несколько комичным и сам Свифт?
Да, в обличье Бикерстаффа он «победил» несчастного астролога — альманашника Пэртриджа. Но, увы, уже через год и вплоть до своей тихой смерти, последовавшей в 1715 году, он преспокойно продолжал выпускать свои альманахи, так и не поняв, чего хотел от него Бикерстафф. Но стал бессмертным и сам Бикерстафф: этим ставшим столь популярным именем воспользовались Стил и Аддисон, <…> создаётся английский Козьма Прутков.
Что же в итоге? Получил ли Свифт моральное удовлетворение от этого блестящего своего спектакля? Он показал своим современникам, что умеет — он, и никто больше, — забавляться, ненавидя, и ненавидеть, забавляясь; быть может, он показал наиболее проницательным из них, что нет разницы между первым и вторым, что это для него один и тот же процесс.

Глава 15

править
  •  

Виновны ли ирландцы в том, что рабы? И если не они, то кто виновен? Декану англиканской церкви было бы очень легко разрешить вопрос: виновных нет, ибо так положено божественным провидением. Неверующему декану (были такие и помимо Свифта) пришлось бы сказать: виновных нет, ибо так положено ходом истории. Но так как Свифт был деканом особого порядка, священником своей собственной религии, направленной к освобождению человечества, то он несколько иначе разрешил вопрос.
Виновные есть, и это те, кому выгодно такое положение вещей.

  •  

Термин «враг народа», будто случайно брошенный <в «Предложении о всеобщем употреблении ирландской мануфактуры»>, — взрывчатая сила в нём. Народ? Но Англия отрицала наличие в Ирландии единого народа с общими интересами; для Англии население Ирландии было сборищем различных социальных, национальных и религиозных групп, разделённых хронической враждой. И поддержка этой вражды — основа английской политики в Ирландии! Была дерзким вызовом попытка применить к населению Ирландии термин — народ, а тем более призывать его к объединённому выступлению.

  •  

Конечно, никто не ожидал, что стоимость меди в вудовском медном полупенсе будет равняться полупенсу, но когда выяснилось, что эта стоимость по количеству и качеству материала, пошедшего на изготовление монеты, не превышает в среднем десятой доли пенса, — это было воспринято как слишком беззастенчивый грабёж.
И наконец, количество вудовской монеты! Стало известно, что патент дает ему право на чеканку колоссальной суммы — сто восемь тысяч фунтов в медных пенсах и полупенсах. Количество же всей монеты, находившейся в обращении на ирландском острове, не превышало пятисот тысяч фунтов, — следовательно, потребность в разменной монете не превышала суммы в двадцать — двадцать пять тысяч фунтов.
Причин для недовольства всей вудовской операцией было слишком достаточно. И даже немощный ирландский парламент счёл нужным как-то отразить это недовольство. <…>
Вуд и его полпенса — какой изумительный, действенный, самой судьбой данный повод, чтоб мобилизовать гнев всей Ирландии против поработителей, какой удобный рычаг, чтоб сдвинуть с места застывшую глыбу ирландского горя!
Конечно, Свифт понимает, что сам по себе повод не так уж страшен. С изумительной, предельной силой софистической логики изображает Свифт в первом «Письме» несчастья, которые постигнут Ирландию, если войдёт в обращение вудовская монета <…>. Конечно, Свифт безжалостно, грандиозно преувеличил, но он, всю свою жизнь интересовавшийся вопросами экономики и финансов, сделал это сознательно. Настойчиво и сознательно стремился он использовать до конца представившийся чудесный повод, чтоб внедрить в умы и сердца читателей единственную и главную свою мысль: о праве Ирландии на сопротивление своим поработителям, о необходимости этого сопротивления. <…>
И с гениальным искусством перевоплощения внушает Свифт читателю: перед тобой не политик, не ученый, не памфлетист — только рядовой дублинский лавочник, насмерть испуганный и возмущенный теми бедами, что несет с собой вудовский полупенс. И потому он и повторяется, и кой-где косноязычен, и как будто перескакивает с одной темы на другую — так ведь и должен рассуждать рядовой человек… Тут уместен и грубый юмор, и преувеличения <…>.
Никогда ещё <…> он не доходил в технике и в пафосе мистификации до такого совершенства, никогда не перевоплощался с таким законченным мастерством.
Так нет ли здесь утончённо-издевательской игры, торжества «искусства для искусства», не наслаждается ли злобным удовольствием мистификации, не радуется ли своему дьявольскому умению дурачить этот одинокий старик в своём уединённом кабинете, надевая свою «суконную» маску?
Вероятно, было и это. <…> Быть может, это поставленное себе задание — перевоплотиться в «суконщика», в рядового дублинского лавочника — было обусловлено не только политической целесообразностью, нуждами борьбы, но также импульсами Свифта-художника, не осознанным им самим до конца стремлением — из жизни своей сделать художественное произведение.
Бедна и вульгарна попытка противопоставить Свифта — политического борца Свифту-художнику, столкнуть лбами два этих метода проявления его жизненно-творческой активности, расщепить его единый облик. И тогда только понимаешь Свифта в его сложности, когда видишь, как соревнуются два метода, подчиненные одной и той же цели. <…>
Нет бесчестия подчиниться льву, но какой человек согласится быть пожранным заживо крысой… <…>
[Третье] письмо — обстоятельная диссертация, доказывающая, что Ирландия — даже в рамках тогдашнего государственного права — такая же свободная страна, как Англия, отнюдь ей не подчиненная и объединенная с нею лишь частичной унией в виде королевской власти. Если так понимает дело «ничтожный, невежественный лавочник», то тем более оно должно быть ясно «почётным и титулованным лицам». <…>
Свифт прекрасно знает, что имя автора «Писем Суконщика» известно теперь каждому дублинцу. [Власти] знали об авторстве Свифта уже после появления первого письма.
И точно так же знает Свифт, что никто в Ирландии не осмелится его «выдать» и что меньше всего хотят этого дублинские власти.
Свифт без маски! Свифт на суде! Это же спичка, брошенная в пороховой погреб! Свифт, может быть, этого и желал, во всяком случае он за себя не боялся. <…>
Предлог и повод он использовал до конца — только тут и была его победа <…>. Ведь рычаг-то был выбит из его рук именно тем, что был уничтожен предлог — вудовский грош. Победили Хью Боултон, Роберт Уолпол, отняв у Свифта его рычаг. На другой же день после аннулирования патента Вуда рассыпалась и распылилась храмина ирландского единства, воздвигавшаяся Свифтом, да и какая храмина — просто карточный домик, построенный престарелым фантазером. На другой же день всё стало, как оно и было раньше. Всё осталось по-прежнему, мрачные будни рабского примирения со своей участью снова нависли над Ирландией после праздника борьбы. <…>
Не знает Свифт, что в большом историческом плане побеждён был не он. Не знает Свифт, что в борьбе за освобождение разума и души ирландского народа — молчаливой, затаившейся в горе своем Ирландии — он, Свифт, был провозвестником и сеятелем, хотя не сознавал того. Глубоко залегли в душе народа брошенные им семена — сам он их не видел, — и оказались семена бессмертны, как бессмертен народ, и дали свои ростки в последовавшей двухвековой борьбе Ирландии за независимость и свободу.

Глава 16

править
  •  

Самое удивительное во всех четырёх обликах героя «Путешествий» отсутствие у него удивления перед тем, что он видит. <…> Гениальным художественным чутьём [Свифт] понял: удивись Гулливер хоть на миг, откажись он признать реальность и разумность мира лилипутов — всё кончено, превращается Лилипутия в бессмысленную сказку. Протест же против разумности Лилипутии исходит не от Гулливера, а от читателя, философский (а не только элементарно житейский) конфликт между Гулливером и Лилипутией ощущает не Гулливер, а читатель. Оттого лишь усиливается симпатия читателя к герою <…>.
В первых трёх частях Свифт — Гулливер — читатель одно лицо. Но не в четвёртой. Тут Свифт просит читателя отойти в сторонку и с предельной откровенностью отождествляет себя с Гулливером. Ибо Гулливер в этой части максимально активен. <…> активно высказывается и принимает жизненно важное решение о своей жизни. Но только свифтовское решение; Свифт не навязывает его читателю, проводя тем самым грань между ним и собой.
<…> девяносто одной цепочкой, прикрепленными к тридцати шести замкам, были связаны ноги Гулливера у лилипутов; и девяносто один памфлет к услугам тридцати шести группировок был написан персонажем «Сказки бочки», от имени которого ведётся повествование. В «Сказке бочки» эти цифры случайны, но они с определённым намерением, конечно не замеченным современным ему читателем, воспроизводятся Свифтом в «Гулливере»: с горьким удовольствием повторяет он самому себе, что его деятельность политического памфлетиста и была цепями, прикреплявшими его к миру безумия и нелепости.
Своей книгой Свифт доказал сам себе, что он был прав в ходе и направлении своей жизни, что разочарование, одиночество и должно было постигнуть человека, наделённого горькой радостью понимания.

  •  

Торопятся, сталкиваясь друг с другом, темы, эпизоды, воспоминания, мысли, эмоции, далекие переживания, забытые, но воскресшие парадоксы, частные ненависти, случайные идиосинкразии, стремясь осуществиться, приобрести плоть и форму. Единственная, неповторимая книга: книга — мир! И кажется, будто долгие годы молчал человек, будучи лишен дара речи, и пришли к нему и сказали: у тебя будет этот дар, но на очень короткий срок, торопись же!
И человек превратился в вулкан, выбрасывающий лаву слов.
Так расшифровывается окончательная тайна «Гулливера». Такова эта, самая обширная, но одновременно самая личная книга, когда-либо написанная человеком. Словно великан мысли и страсти писал её.
А читали — лилипуты. <…>
Ценили и судили книгу по частям и даже по страницам. Восторгались — до сих пор восторгаются — «изумительным реализмом» Свифта, выразившимся в точности его арифметических выкладок <…>. Подлинный же реализм книги предпочли не увидеть.
Да и как было увидеть, если разъяли книгу на отдельные элементы — так разъяли лилипуты часы Гулливера, не умея найти внутренней гармонии частей. <…>
И не заметили пустяка: того, что Бробдингнег и гуигнгнмы существуют не как реальность и не как идеал, а только как условный композиционный момент, как возвышение, с которого удобнее всматриваться в единственную реальность, в равнину лилипутов, лапутян и еху. <…>
А между тем книга Свифта великолепна именно своим единством, несмотря на композиционную свою разорванность и логическую противоречивость отдельных высказываний. Она пронизана тем же единством, как и вся жизнь Свифта, — единством смысла, задачи, пафоса.
— Я, нормальный, разумный и морально здоровый человек, брошен в мир безумия, нелепости, лжи и насилия — и примириться с этим миром, счесть его нормою не могу и не хочу!
В этой формуле-мысли, ставшей эмоцией, и эмоции, возведенной в качество мысли, — смысл, задача и пафос жизни Свифта, и ею же определяется вся концепция и композиция «Гулливера». Сам Свифт не всегда это понимает, самому Свифту иногда кажется, что вот тут он хотел лишь свести счёты с Уолполом, а тут дать выход своему отвращению к медицине. Но — «всем дыханием своим славлю господа», — пелось в старинных псалмах; каждым отраженным в «Гулливере» порывом мысли и чувства, каждым дыханием своего гения утверждает и славит Свифт свою задачу.
Таким образом, «Гулливер», то есть автобиография Свифта, становится биографией человечества, как его видит Свифт.

О книге

править
  •  

… произведение остро публицистическое по мысли и стилю, что ничуть не умаляет его научного достоинства. Его можно назвать беллетризированной биографией Свифта, попыткой оживить в сознании советского читателя целостный образ великого сатирика. Эту книгу <…> можно рекомендовать читателю как лучшее введение в творчество Свифта (некоторые полемические излишества и неточности дела не меняют). Особенно она помогает прочесть и оценить «Путешествия Гулливера» как средоточие свифтовской сатиры.

  Владимир Муравьёв, «Путешествие с Гулливером», 1972

Примечания

править
  1. Вплоть до XX века, о чём он пишет далее.
  2. Имеется в виду эссе «Джонатан Свифт: его гений и его произведения» (1858), вошедшее 5-й главой в 3-й том «Истории английской литературы» (1864), где 4-й была глава про Аддисона.
  3. Яковенко В. И. Джонатан Свифт. Его жизнь и литературная деятельность. — СПб., 1891. — Глава V.