Почта духов

«Почта духов, или Учёная, нравственная и критическая переписка арабского философа Маликульмулька с водяными, воздушными и подземными духами» — цикл сатирических новелл и публицистических фельетонов, издававшийся Иваном Крыловым в 1789 году анонимно в виде журнала. Образцом для него послужил сатирический журнал «Адская почта», издававшийся Ф. Эминым в 1769 году. Цикл не был завершён, очевидно, из-за усиления правительственных репрессий в связи с французской революцией. Исправленный текст был издан в 1802 году как сборник в 4 книгах. Часть писем до конца XIX века приписывалась А. Н. Радищеву[1].

ЦитатыПравить

  •  

«Женщина, окончав поутру свой туалет, провождает целое утро в обёртывании и укалывании около себя разных лоскутков, купленных ею накануне. После обеда едет она в театр и тогда с удивлением видит, что та мода уже переменилась и что многие модные щеголихи одеты в другое платье по последнему вкусу. Она с досадою примечает, что все они пристально на неё смотрят и насмехаются её старомодному убору, отчего приходит она в отчаяние и, не дождавшись окончания пиесы, поспешно выходит из театра, запирается в своём доме, заставляет комнатных своих девок шить новые наряды и просиживает с ними во всю ночь…». — письмо XIX. От сильфа Световида

  •  

Во все времена истинные мудрецы учинились таковыми единственно от презрения и отвращения к людям, примечая в них нелепые и с разумом несходные поступки. Глупости и дурачества греков были причиною тому, что Гераклит непрестанно плакал, а Демокрит смеялся. — XXXVIII. От волшебника Маликульмулька к сильфу Дальновиду

  •  

Наш водяной двор ныне в немалом беспокойстве и не знает, где сыскать себе для утверждения место: недавно Нептун выбрал было очень выгодное близ берегов древней Тавриды, и Фетида приготовила для новоселья превеликолепный пир. <…>
В самое то время, как он <…> любовался своим спокойствием, вдруг осветило всё собрание, и раздался гром над нашими головами; Фетида, как нежная богиня, упала в обморок, а у Нептуна выпала из рук бутылка с нектаром, которая была уже пуста, а иначе он, конечно, держал бы её крепче в своих божеских руках. Всё собрание устремило кверху глаза и увидело над собою целый плавающий город, который перестреливался с другим таким же городом[1].
«Хорошее место выбрали они для драки!» — вскричал Нептун. <…> — «Ах! — вскричала Фетида, которая лишь только что опомнилась: — я занемогу, если эта ужасная драка ещё будет продолжаться! Любезный Нептун! — говорила она, обратись к своему мужу, — отведи отсюда скорее сии корабли». — «Ах! Фетида, — вскричал Нептун, — ныне уже не старые времена, когда я, как хотел, так ворочал всеми морями и всеми плавателями; ныне ни одна живая душа из обоих флотов меня не послушает, и если бы мне вздумалось самому выйти их унимать, то, конечно, с обеих сторон ничего бы я не получил, кроме нескольких ударов веслами или, ещё и того хуже, расквасила бы мне нос пушечным ядром»… — XLI. От ондина Бореида

  •  

… народ питался безумною утехою (ибо им возвещено было о возвращении златого века, которого никогда не бывало, и уверяли их, что самые жирные колибрии, совсем уже изжаренные, будут к ним ниспадать с небес и что им не нужно будет ни о чём иметь никакого попечения)… — XLV. От сильфа Выспрепара

  •  

Придворные все единогласно хвалили выдумку эмира и спрашивали, кто учреждал сие торжество. <…> «А, а! мы его знаем, он человек преискусный!» — «И некорыстолюбивый». — «Он разорил с двадцать мандаринов, не обогатив себя». — «Это правда». — «Да как он мог в такое короткое время приготовить столь великолепное зрелище?» — «Которое притом и очень мало стоит». — «А сколько?» — «Двести тысяч рупиев». — XLV

  •  

Нравоучительные правила должны состоять не в пышных и высокопарных выражениях, а чтоб в коротких словах изъяснена была самая истина. Люди часто впадают в пороки и заблуждения не оттого, чтоб не знали главнейших правил, по которым должны они располагать свои поступки, но оттого, что они их позабывают; а для сего-то и надлежало бы <…> главнейшие правила добродетельных поступок предлагать в коротких выражениях, дабы оные глубже впечатлевались в памяти. — XLVIII. Эмпедоклу от волшебника Маликульмулька

Письма от гнома ЗораПравить

  •  

Вчерась минул срок полугодовому отсутствию Прозерпинину. <…>
«Друг мой! — говорил, почти всхлипывая, бедный Плутон, — что тебе сделалось?.. здорова ли ты?.. Ах! я ведь говорил, что частая перемена воздуха может повредить мозговую перепонку». <…>
Радамант, Эак и Минос жались как можно более, желая сохранить судейскую важность и чтоб не треснуть от смеха; сам Плутон половину плакал и половину смеялся, однакож ничем не мог уговорить Прозерпины, чтоб скинула она своё фуро[К 1], а особливо чтоб испортила причёску своей головы. «Как! — говорила она, — я буду ходить с растрёпанными волосами. В такое время, когда последняя театральная девка имеет у себя французского парикмахера! Нет, если ты хочешь, чтоб я осталась здесь, то неотменно выпиши мне парикмахера, портного и купца с галантерейными вещами, а без того я в сию же минуту еду в Париж». — I

  •  

Косынка
Кто из вас может иметь право при мне превозноситься своим достоинством? Вы прикрываете только головы и волосы; но я! какие прелести собою охраняю? Разве я не бываю покровом тем прелестным грудям, которые почитаются гораздо превосходнее тех мест, которые вы собою украшаете?
Покоевый чепчик
О! пожалуй, столько не говори, любезная моя приятельница, и не наговори уже слишком много. Что такое прелести, о которых ты нам с таким восхищением выражаешь!.. Тебя покупают только на то, чтоб ты пышностию своею делала пустой обман, а не для прикрытия прелестных грудей… <…>
Косынка (взяв на себя важный вид)
Вы все, головные уборы, ни к чему больше не служите, как только для одного украшения, и не охраняете ни от дождя… ни от ветра… ни от холодного воздуха… Но я охраняю прекрасную грудь от простуды, а что ещё и того лучше, от дерзких взоров нескромного мужчины… Итак, я бываю защитницею стыда и целомудрия и орудием благопристойности.
Покоевый чепчик
Не верьте ей, не верьте; она лжёт! <…> Не видывал ли я множество раз, что ты открывала свободный путь дерзновенной руке… которая тихо проходила промежду твоими складками, и ты то ей позволяла… <…>
Косынка
Пусть так, но я зато не берусь, чтоб я одна могла воспротивиться против двух рук, из которых каждая во сто раз сильнее меня. Ежели сама красавица не захочет сделать мне нималой помощи, то как можно требовать от меня, чтоб я одна устояла против сильного приступа? — XIV

  •  

«Поздравь меня, любезный друг, — сказал мне Припрыжкин, — с исполнением трёх главнейших моих желаний». — «Как! — вскричал я, — неужли ты оставил свет! собрал хорошую библиотеку! и нажил себе искренних друзей!» — «Вот какой вздор! — отвечал он. — Я никогда этого не желал, как только один раз в жизни, когда недавно проигрался и был без денег; о, тогда я был великий философ! Но, любезный друг! ты знаешь нынешний свет и нашу мягкую философию, которую и у лучшего нашего философа один рубль испортить в состоянии. Нет, у меня есть другие гораздо основательнейшие желания, которые небу было угодно исполнить. Поздравь меня, любезный друг, — продолжал он, меня обнимая, — с тем, что я сыскал цуг лучших аглинских лошадей, прекрасную танцовщицу и невесту; а что ещё более, так мне обещали прислать чрез несколько дней маленького прекрасного мопса; вот желания, которые давно уже занимали моё сердце! Представь, не благополучный ли я человек, когда буду видеть вокруг себя столько любезных вещей! Я умру от восхищения! <…> О, я только между ими стану разделять своё сердце! Я принужу их, чтоб они все равно меня любили… И если не за других, то, конечно, за собачку парируют тебе всем, что она будет меня любить, как родного своего брата». — XVII

  •  

Недавно, прогуливаясь по городу, <…> вздумалось мне осмотреть здешние книжные лавки. Увидя, что они завалены книгами, я удивлялся просвещению нынешнего века; радовался тому, что и в здешней земле есть книги, и сравнивал нынешний век с старыми. <…> Но и то правда, <…> что тогда не приносили стыда учёному свету Бабушкины выдумки[К 2], Бредящий мещанин[1] и изданные в четвёртку без правил краденые сочинения Рифмокрада[К 3], которыми завалены ныне все книжные лавки и которые продаются нередко на всю для разносчиков на обёртку овощей.
Когда я рассуждал таким образом над увесистыми сочинениями сего прилежного автора, тогда подошёл ко мне малорослый и сухощавый человек. «Что вы думаете, — сказал он мне, — о сём великом авторе?» — «А я думал, — отвечал я ему, — что я держу в руках не хорошие сочинения, а худые переводы». — XXX

  •  

Что в древни времена был Рим[К 4],
Чем славились Египет, греки:
То возрождённым в наши веки
Мы в сей одной державе зрим.
Граждан уставы не жестоки,
У них лишь связаны пороки.
Неволи нет, хотя есть трон:
У них есть царь, но есть закон.

Минерва, правя в сих местах,
Рабов не ищет малодушных,
Но хочет лишь детей послушных,
Вперя к себе любовь, не страх.
Во гневе гром её ужасен,
Но он врагам одним опасен,
Им мышцы льва ослаблены[1],
И ломятся рога луны[1];.. — XLIV

  •  

«Театр <…> есть училище нравов, зеркало страстей, суд заблуждений и игра разума…» — XLIV

  •  

Чем более живу я между людьми, тем более истребляется в моих мыслях то понятие, которое я имел о них, видя тебя, любезный Маликульмульк, и некоторых подобных тебе мудрецов, и тем больше кажется мне, будто я окружён бесчисленным множеством кукол, которых самая малая причина заставляет прыгать, кричать, плакать и смеяться. Знатная барыня заплачет, и в ту ж минуту все лица вокруг её сморщатся; большой барин улыбнётся, и вдруг собранные вокруг его машинки на красных каблучках зачинают хохотать во всё горло. Никто не делает ничего по своей воле, но все как будто на пружинах, коими движут такие же машины, называемые — светская благопристойность, щекотливая честь, обряды и моды. — XLVI

  •  

«О! я вам растолкую яснее: например, автор, который имел терпение набрать из разных мест большую тетрадь стихов, думает, что он уже исполнил все правила, если поставил над сим собранием стихов в красной строке: Трагедия, и потом разделил на пять разных доль, которые назвал действиями. Таким образом нередко поступает и сей автор, не заботясь о том, кстати ли он назвал кучу стихов, разговоров и определений трагедиею и подлинно ли она кончится там, где он конец выставить изволил. Оттого-то и другие наши авторы наудачу разрезывают свои стихи между действиями и нередко ошибкою ставят конец страницами тридцатью позже, нежели ему быть надобно. Случается иногда и то, что там, где должно поставить конец, ставят начало, и таким образом часто публика имеет удовольствие видеть, что драмы выставляют перед нею задом наперёд; <…> перерезать себе глотку за товарищество, без всякой нужды, не есть трагическое действие…» — XLVI

IXПравить

  •  

«Благоразумная женщина нынешнего света лучше согласится десять раз в день убрать модным образом голову своего мужа, нежели остыдить себя, показавшись в общество во вчерашнем уборе!»

  •  

… во многих писателях нашёл или пристрастных льстецов, сокрывающих пороки своих одноземцев, или гнусных сатириков, которые ругают своё отечество без всякой другой причины, как только чтобы показать остроту своего пера;..

  •  

Скорее всего можно познакомиться с французом: в нём нет ни гордости, свойственной гишпанцам, ни врожденной немцам угрюмости, ниже той подозрительной улыбки, которая в поступках сопровождает всегда италиянцев; кажется, природа одарила его столь выгодною наружностию, под коею должна храниться истинная добродетель и честнейшая в свете душа, но, напротив того…

  •  

… сей парикмахер <…> показался мне знающим во всех частях: едва успел он взять в руки свои гребенку, как заговорил о политике. Он перебирал правительства разных народов, делал заключения, давал решения и с такой же легкостию вертел государствами, как пудреною кистью. Вся министерия была ему открыта, и когда дело доходило до утверждения каких-нибудь из его решений, тогда сей незастенчивый человек, нимало не краснеясь, говорил, что с таким и таким его мнением согласен такой-то министр, такой-то сенатор и такой-то генерал, которым он чешет головы.

XIПравить

  •  

«Военному человеку нет ничего непозволенного: он пьёт для того, чтоб быть храбрым; переменяет любовниц, чтобы не быть ничьим пленником; играет для того, чтобы привыкнуть к непостоянству счастия, столь сродному на войне; обманывает, чтобы приучить свой дух к военным хитростям; а притом и участь его ему совершенно известна, — ибо состоит только в двух словах: чтоб убивать своего неприятеля или быть самому от оного убиту. Где он бьёт, то там нет для него ничего священного, потому что он должен заставлять себя бояться; если же его бьют, то ему стоит оборотить спину и иметь хорошую лошадь; словом, военному человеку нужен больше лоб, нежели мозг, а иногда больше нужны ноги, нежели руки <…>».
«Государь мой, — сказал, улыбаясь, Тихокрадов, — вы с таким жаром говорите о своём звании, что слушатели могут подумать, будто статское состояние и в подметки вашему не годится, хотя, не распложая пустых слов, я могу коротко сказать, что, служа в сём состоянии, обязан я оному знатным доходом, состоящим из десяти тысяч; вступая же в оное, не имел я ни полушки <…>».
«Одно это, когда мы возьмём какую крепость, сколько приносит нам славы и сколько потом чувствуем удовольствия, обогащая себя всем, что только на глаза наши тогда ни попадется. Кто другой может иметь такую волю, чтоб без малейшего нарушения права присвоивать себе вещи, никогда ему не принадлежавшие?»

  •  

«Что до меня касается, — сказал Трудолюбов, — то я вместо того, чтобы защищать выгоды своего звания в моём отечестве, при первом же случае постараюсь из оного удалиться и возвратиться в Англию, где знают лучше цену моего художества и где за оное получал я во сто раз больше, нежели здесь, хотя я никакой не примечаю разности в моём искусстве, а сие меня столько опечалило, что, не размышляя нимало, предался я пьянству; знаю, что разумному человеку сие непростительно, но что уже делать, когда, о том я скоро думав, сделался теперь совершенным пьяницею[К 5]: известно, что скорость не одному мне, но многим причинила пагубу. Итак, любезный Плутарез, если ты хочешь сына своего сделать счастливым каким-нибудь художеством, то или пошли его для работы в чужие край, или не вели ему ни за что приниматься, потому что здешние жители своих художников и их работу ни за что почитают, а уважают одно привозимое из-за моря».

XXXIXПравить

  •  

Здешний житель, который почитает себя важным в большом свете, желая сохранить сию важность, несёт свой годовой доход, состоящий из трёх тысяч рублей, в лавки, платя шестьсот рублей за кузов, в котором протаскают его не более одного года; тысячу двести рублей отдаёт за хорошие аглинские и французские материи на платье; на девятьсот рублей покупает пряжек, цепочек и других подобных сим необходимостей; а последние триста рублей отдаёт парикмахеру французу и, не оставя денег на стол, жалуется, что хлеб дорог, и ищет обедов у своих приятелей. Таким-то образом богатый помещик преобращает свой хлеб и своих крестьян в модные товары, а французы имеют искусство делать сии товары такими, чтобы преобращались они через месяц в ничто: итак, мудрёно ли, что здесь недостаток в хлебе, ибо надобно по крайней мере четыре куля муки, чтоб преобратить их в посредственную, аглинскую шляпу, и надобно десять кулей, чтоб иметь простые серебряные на ногах пряжки.
Сначала хотя это и делало вред щёголям, однакож тогда хлеб разделялся по народу, и господа недовольны были только тем, что надобно было много иметь труда и терпения, чтобы дождаться нескольких тысяч кулей, дабы превратить их в пуговицы и кружева; французы наставили их наконец на ум и научили не один только хлеб, но и людей превращать в модные товары. Последуя сему премудрому наставлению, молодой помещик мало-помалу убавляет у себя хлебопашцев, променивает их на модные товары или превращают в волосочёсов и портных, от которых надеется доставать более денег; итак, лучшие люди отнимаются с полей, на коих оставляются только старые и малолетные, меняются на разные безделки, а достальные, вместо того чтоб доставать хлеб из земли своими руками, за каретами и в передних у своих господ ждут спокойно, пока их накормят. Просвещённые люди нынешнего века дивятся невежеству своих предков: к чему старалися они наполнять свои житницы хлебом и содержать хорошо своих крестьян?

  •  

… зашёл я недавно во французскую лавку к славнейшей здешней обманщице.
<…> вдруг вошёл в лавку француз в изодранном платье и кинулся к ней на шею.
«А! любезная сестрица, — вскричал он, — я ещё тебя вижу! <…> Надобно мне с тобою о многом переговорить. <…>
После сего <…> я сделался невидимым и воротился в лавку, любопытствуя узнать о тех важностях <…>.
«Любезная сестра! — говорил ей француз, — каким образом выплелась ты из смирительного дома?»
«<…> но скажи мне наперёд, как ты выскочил из Бастилии и увернулся от виселицы, которую уже давно французская полиция приготовляла в награждение за твои добрые дела?»
«<…> Я с радостию вижу, что ты здесь находишься в таком состоянии, которому бы и в Новом Свете теперь позавидовали. Ах! если бы и я не умер здесь с голоду… но что мне делать! я не знаю никакого ремесла, чем бы мог себя пропитать!»
— Не печалься об этом, любезный брат! — перехватила речь его добродушная сестра, — я приищу тебе выгодное место: вступи в учители — это такое звание, которым многие из твоей братьи вечный хлеб себе нажили».
«Как! — сказал француз, — мне в учители!.. сестра! ты знаешь, что я не только морали и науки преподавать, но даже и французские книги читать неспособен».
«Безделица, любезный друг! — вскричала француженка, — безделица, довольно, что ты француз, чтобы заставить здесь тебя почитать знающим; послезавтра представлю я тебя к одной вдове, и ты будешь, верно, хорошо принят. Помни только мои наставления: будь важен, показывай отвращение ко всему, что увидишь в доме, сделанное не по французскому вкусу, и чаще наказывай детей за то, если они не почувствуют склонности к щегольству и к нашим уборам, что должен ты называть опрятством. Главное твоё правило будет состоять в том, чтобы учить их лепетать и кланяться по-французски; и как скоро достигнешь ты до того совершенства, то родители почтут себя счастливыми: тебя назовут мудрецом, а детей своих станут возить напоказ по городу. Но пойдём ко мне в комнаты, переоденься и готовься вступить в такую прекрасную должность, от которой я, приехавши сюда, получила своё состояние…»

Письма от сильфа ДальновидаПравить

  •  

Все сочинители нравоучений и все проповедники не возмогли ещё отвлечь ни одного петиметра от его глупостей; напротив того Мизантроп Молиеров более сделал добра Франции, нежели проповеди Бурдаловы[1] и прочих ему подобных проповедников. <…>
Врождённое людям самолюбие управляет с самого почти младенчества всеми их деяниями. Нельзя сыскать лучшего средства к исправлению их погрешностей, как изобрази гнусность тех пороков, коим они порабощены, обращать их в насмешку и чрез то уязвлять сродное каждому человеку тщеславие. Никто не может исполнить сие с лучшим успехом, как мизантроп; следовательно, нет человека, который столько бы полезен был обществу, как он. <…>
Между мизантропом, коего писал Молиер, и тем бешеным афинянином, о котором Плутарх нас уведомляет, находится величайшее различие. Весьма несвойственно приписали Тимону название мизантропа, надлежало бы лучше назвать его лютым зверем или разъярённым медведем. — IV

  •  

Весьма часто, мудрый Маликульмульк, оплакиваю я злополучие смертных, поработивших себя власти и своенравию таких людей, кои родились для их погибели. Львы и тигры менее причиняли вреда людям, нежели некоторые государи и их министры. <…>
Можно предохранить себя от недостатка в пропитании, выписав хлеб из других земель, от заразительной болезни есть также средство избавиться, удалясь в те места, где оная ещё не свирепствует, но тщеславного государя никак избегнуть невозможно. — XX

  •  

Ежели праздность у военнослужащих бывает источником их распутств, то она же бывает у них и побуждением к ссорам, которые гораздо чаще между ими случаются во время стояния их на квартирах, нежели тогда, когда бывают они против неприятеля в поле. — XXIX

  •  

Мещанин добродетельный и честный крестьянин, преисполненные добросердечием, для меня во сто раз драгоценнее дворянина, счисляющего в своём роде до тридцати дворянских колен, но не имеющего никаких достоинств, кроме того счастия, что родился от благородных родителей, которые так же, может быть, не более его принесли пользы своему отечеству, как только умножали число бесплодных ветвей своего родословного дерева. — XXXVII

XII. От гнома БуристонаПравить

  •  

«Рассудите меня с этим негодяем! — кричал сей брюхан, — он украл у меня из кармана платок, но ваше правосудие, конечно, не допустит, чтоб было в самом городе такое нам утеснение от сих наглецов <…>».
Судьи, нимало не медля, приговорили бедняка сего повесить, и толпа народа нетерпеливо дожидала уже сего позорища. <…>
«Постойте, — сказал бедняк, — одна минута терпения не нанесёт вреда вашему желудку и спасёт несчастного от строгого наказания. Признаюсь, я украл платок, но скажите, когда вы, не желая вытерпеть двух минут голоду, хотите похитить у отечества, может быть, полезного ему гражданина, то мог ли я, три дни быв без пищи, не украсть наконец сего платка, потеря которого ничего не стоит сему богачу. Знайте, что я никогда не имел сей склонности, родясь с способностями к живописи, которые подкрепя наукою и усовершив в чужих краях, возвратился я назад с успехом, надеясь иметь безбедное пропитание в своём отечестве. Мои картины хотя всеми были здесь одобряемы, но порочили их тем, что они не были <…> иностранной работы, и для того никто не хотел их иметь в своих галереях. Это меня лишило бодрости, предало унынию и повергло в отчаяние и нищету <…>. Итак, рассмотрите теперь, я ли виновен, что по необходимости прибегнул к пороку, или вы, гнушающиеся художествами ваших соотечественников? Я ли, который старался в своём отечестве поравнять вкус живописи со вкусом других народов, или вы, платящие мне за то неблагодарностию? <…>»
Судьи признавались, что он изрядно говорил и мог бы по красноречию быть хорошим стряпчим, но как они не знали ни Мишель-Анжелов, ни Рафаелев и не понимали о живописи, то из всех его слов заметили только то, что он признался в краже, за которую закон наказывал виселицею, вследствие чего и не хотели отменить своего приговора; некоторые только из сожаления хотели, чтобы вместо виселицы отрубить ему голову, а другие, боясь петли и топора, приговаривали засечь его до смерти розгами.
<…> судьи <…> приговорили к виселице ещё десять бедняков, которых некогда им было тогда выслушать. Определение о том заключили они в следующих словах: «Хотя сущность их дел нам неизвестна, но в предосторожность, чтобы другие не надеялись на оправдание, повелеваем всех их перевешать, а рассмотрение сих дел отлагаем до предбудущего заседания».

  •  

«… кто чем более крадёт, тем он почтеннее; опасно лишь тому, кто в сём хранит умеренность: украденное яблоко может стоить головы, а миллионы золота принесут уважение».

Письма от гнома ВестодаваПравить

XXIПравить

  •  

«Я, ваше адское величество, — отвечал римлянин, — сорок восемь лет прыгал выше всех в Европе. Имя моё славно на всех театрах, но дарования нигде не остаются без гонения: из некоторых мест я был вытеснен знатными за то, что получал доходу более их; один полководец, охотник великий до скачков, чуть было не уморил меня за то, что я вспрыгнул выше его, а некоторый знатный господин, коего сын занимал важное место в государстве посредством проворства своих ног и был первым танцовщиком, не мог терпеть меня за то, что я, показавшись на придворном театре, уничтожил все внимание двора к ногам сего молодого вельможи, после чего и голова его потеряла всю доверенность».
«Но делал ли ты какие-нибудь добрые дела?» — спросил у него Плутон.
«Множество, — отвечал тонконогий Фурбиний: — я, выуча одного бедного дворянина танцовать, сделал тем его счастие, и он посредством танцования дошёл, наконец, до великих чинов. Некоторой молодой женщины муж был за взятки посажен в тюрьму и приговорён к наказанию, которое бы, конечно, над ним исполнилось, но я научил её, каким образом должна она была притти пред вельможу; я расписал ей все шаги и все поклоны; научил, как ей надобно было плакать и какие приятности употреблять в движении рук, так, как то часто делают балетные героини, отчего была она счастлива, половину моим, а половину, может быть, и своим искусством, и мужа её оставили по-прежнему на судейском стуле, где он под покровительством жениных балетных ухваток пользовался, как мог, своим местом. Одна знатная дама выгнала из своего дома молодого любимца; он бросился ко мне, я показал ему все тонкости моего знания, и он, проведав, что бывшая его благодетельница будет на бале у одной госпожи, танцовал на оном с такою приятностию, что она его с балу отвезла опять к себе в своей карете. Я множество делал ещё добрых дел: я распространил моё искусство и исполнял своё звание с величайшим рачением, в чем свидетельствовать может то, что ныне многие судьи знают лучше танцовать, нежели судить, и многие молодые воины более имеют духу пропрыгать контрданец или сделать хороший антраша, нежели, оставя балы, итти в поле шагать под военную музыку, которая всегда дерёт нежный слух хорошего танцовщика, привыкшего к приятной гармонии менуетов, польских и кадрилей».

  •  

… Фурбиний обещался судей выучить танцовать. «Это очень нужно, — говорил он, — чтоб секретари знали бумаги, а судьи бы хорошо танцовали. В нашем свете <…> такой судья получает покровительство женщин и делает из себя важную особу при дворе он виден на всех балах, во всех маскарадах и во всех гуляньях, а между тем гремит скорыми решениями своих дел. Публика дивится его проворству и расторопности; все вычитают время его упражнения и находят, что он в сутки не более должен спать двух часов. При дворе делают о нём заключение, что это существо произведено целыми веками с тем, чтобы служить украшением двору, делать честь отечеству своими сочинениями и быть славнейшим министром. Все кричат: «Ах, как он хорошо танцует! какой он умница! какой исправный судья! и какой редкий сочинитель!» — но отними у сего чуда природы его секретаря и человека три учёных, которых труды издаёт он под своим именем, то останется при нём одно танцованье, коим приобрёл он такую доверенность».

  •  

«Ваше адское величество, — сказал Эак, подошедши к Плутону, — древность моих лет и долговременность нашей службы не такого достойны награждения, чтоб отдать нас на мучение трём палачам, которые едва нас вновь не укорили своими дьявольскими лекарствами, тогда когда мы не чувствуем никакой болезни; <…> когда сильнейшая охота напала на нас судить, тогда мы заперты в какой-то негодный карантин и содержимся, как бешеные. Или выпустите нас вон из ада, или посадите по-прежнему на наши стулья».
«Я тысячу раз виноват пред вами, любезные друзья, — отвечал Плутон, — по мне донесено, что двое из вас оглохли, а ты, Минос, сошёл с ума».
«Как! я сошёл с ума! — вскричал Минос, который тогда пускал на воздух водяные пузырьки. — Какая ябеда!.. О боги! сделайте, чтоб все мои пузырьки посели на нос тому, кто называет меня безумным. Если хотите знать, ваше адское величество, — продолжал он, — так я никогда так умен не был, как ныне, в чем свидетельствуюсь тем, что я выбрил бороду, ношу французские кафтаны и сделался любим многими женщинами, которые прежде терпеть меня не могли за мою угрюмость… Пустите, пустите меня на мой стул; вы увидите, какой новый вид я дам моему суду: все красавицы, которые прежде подвергались здесь штрафу за свои непорядки, и все славнейшие Лаисы[К 6] нынешнего света будут видеть здесь во мне покровителя, и всякая хорошая женщина впредь может откупаться у меня от наказания тем, чем в открытом свете у судей часто находят они себе покровительство; одни только упрямицы будут мною жестоко наказаны».
«Я хочу быть сама сумасшедшая, — сказала Прозерпина, — если он сошёл с ума. Ты сам согласишься, жизнь моя, что он никогда так умно не суживал! Я до сих пор всегда взирала с оскорблением, что здесь хорошим женщинам пред дурными никакого не делается отличия и что наши судьи имели жестокость равнодушно с ними обращаться; напротив того, в просвещённом открытом свете совсем не то. Там прекрасные женщины избавлены от всякой опасности и часто выигрывают самые трудные дела. Красота после золота для многих судей есть второй камень соблазна…»
«А особливо, — перехватил италиянец, — те, которые знают хорошо танцовать, очень сильны в большом свете: они нередко судами ворочают для того, что их не только простолюдимы, но и чиновные боятся».
Плутон со всеми их доказательствами видел, что донос на судей справедлив; но, уважая жену и их службу, сказал, что через шесть часов сделает он решительное определение. <…>
Он недолго ломал голову, каким образом поступить в сём обстоятельстве, и сделал такое дело, которое много произвело шуму в аде. В шесть минут повелением его поставлены были преогромные палаты с надписью: Чиновная богадельня, в которых приказал он поставить стулья для судей, одеть их, как кукол, и накласть перед них множество игрушек. Многие тени уставлены по всем лестницам, чтобы судьям кланяться, когда они проходить будут к своим стульям, где по-прежнему должны они будут судить теней; но с тою разницею, чтобы по их приговорам не делать ни одного решения, а чтоб не наделали они каких шалостей, то к сей богадельне приставлен надзиратель с предлинною палкою, у которой на конце навязан пучок крапивы; ею должен он их бить по рукам, если примутся они не за своё дело, а чтобы их более занять, то велено им наблюдать прибыль и убыль в Стиксе, Ахероне и Коците, сочинять о том ежедневную записку, делать свои рассуждения и подавать голоса, чтоб удерживать в берегах их воды, которые и без того из берегов никогда не выходят. Им растолковано, что от них зависит спасение всего ада, и наши бедные судьи беспрестанно ломают голову, чтоб уменьшивать прибыль здешних рек, хотя они никогда не грозят наводнением. Сии-то важные дела занимают ныне наших судей, и они наперерыв стараются подавать голоса и делать примечания. Надзиратель берёт оные всегда с уважением и относит к Плутону, который отдаёт их Прозерпине на завивные бумажки.

XXXIVПравить

  •  

«Прозерпина! — сказал Плутон, — положим, что я сделаю Фурбиния по себе здесь первым, но будет ли он столько умён, чтобы поддержать своё достоинство; впрочем, ты знаешь, что глупый вельможа в глазах народа во сто раз смешнее глупого простолюдима, и если тени увидят в числе моих приближённых десять дураков, то большая половина ада сочтёт и меня полоумным».
«О, так ты не знаешь всей обширности твоей власти! — отвечала Прозерпина. — Что же может льстить более владетелю, как не то, чтоб заставить весь народ почитать умною такую тварь, в которой нет и золотника мозгу, а плутом человека, посвятившего себя добродетели? Хотя многие потихоньку тому смеются, но те же самые в обществе последуют усердно мнению своего владетеля и уважают или презирают ту особу, смотря по его объявлению. <…> Если бы нам вздумалось кого-нибудь взять из бешеного дома и сделать нашим первым министром, то и тогда имели бы мы способ весь ад заставить почитать его первым мудрецом во всей подсолнечной».
После таких убедительных доказательств Плутон не мог более противиться своей жене. Они удалились в кабинет и с помощию Фурбиния сочинили объявление о его новом достоинстве, которое немедленно отдано было Харону, чтобы он объявлял его всем новоприезжающим теням; прибили его подле Цербера, который подкусывал голени всем, кто осмеливался хотя улыбнуться при чтении столь премудрого сочинения, и потом разослали по всему аду. Трём фуриям дали также по одному экземпляру, и вид сих сестриц, вооружённых бичами, немалую придавал силу красноречию Плутона. <…>
«По изволению судеб, мы, повелители непобедимого ада, обладатели всех померших и имеющих помереть племён земных, нашему аду спокойствие.
Известно во всём свете, с каким благоволением принимали и принимаем мы в наше покровительство оставляющих оный свет людей по разным обстоятельствам. Миллионы храбрых героев, перерезавших друг друга, здесь нашли себе общее и мирное пристанище; погубившие себя от невоздержания болезньми обрели здравие и не опасаются более врачей; гонимые счастием не ждут более здесь перемен непостоянной фортуны; лишённые жизни несправедливо своими государями имеют удовольствие жить с ними здесь в братском согласии, и сами государи не боятся здесь ежечасно возмущений, бунтов и народных роптаний, и живут спокойно от нападения зависти; полуучёные и безумцы не терзаются досадою видеть свет, почитающий их глупее их сверстников. Смерть сравнивает все умы и познания: здесь нет ни богатых, ни бедных, ни знатных, ни подлых; нет ни зависти, ни презрения.
Радуясь сему и желая ещё тверже оградить спокойство наших подданных, благоизволяем мы учредить некоторые перемены в аде, кои произвесть препоручаем римлянину Фурбинию. <…>
Повелеваем всему аду верить, что он, Фурбиний, совершеннее других теней и потому имеет неоспоримое право называть безумным всякого, кого будет ему угодно, выключая Нашего Величества. <…>
Если же кто из философов дерзнет сказать, что тени все равны и что Фурбиний не умнее Сократа или других мудрецов, таковых возмутителей общей тишины подвергать жесточайшему штрафу, ибо благоугодно нам, дабы всякий, не входя в дальнейшее рассмотрение Фурбиниева ума и храбрости, признавал его храбрее и умнее себя и чтобы все другие тени повиновались его повелениям; и хотя бы оные возбуждали народный плач, но со всем тем повелеваем признавать их справедливыми; если же они касаться будут до опасности собственной нашей особы, тогда докладывать нам, однакож под опасением вечной муки доносчику, если Фурбиниево красноречие победит его доказательства.
В заключение ж сего повелеваем трём фуриям принять в начальство семьдесят тысяч адских духов и стараться соблюдать народное спокойствие; если же кто дерзнёт сим объявлением быть недоволен, такого возмутителя, для общего благосостояния, бросать в тартар на сто тысяч лет».

О «Почте духов»Править

  •  

Читая «Почту духов», нельзя не признать, что <…> все её письма составляют одну картину, в которой трудно отличить участие разных авторов: везде <…> общая связь и внутреннее единство содержания. <…> Если б он сам, при жизни, указал на свою долю труда, то, вероятно, издатели не упустили бы опереться на такое важное свидетельство. Но так как нет ни таких признаков, ни такого свидетельства, между тем известно, что Крылов признавал «Почту духов» за свой труд и во всяком случае был главным её редактором…[2][1]

  Яков Грот
  •  

По живому своему реализму, по выпуклости жизненных зарисовок Крылов — продолжатель журнальной сатиры Н. И. Новикова; но его сатира политически острее: она направлена не только против отдельных явлений, но и против всего уклада самодержавно-дворянского строя. Здесь Крылов гораздо ближе к Радищеву <…>.
Самое основное в крыловской сатире <…> — это резкое обличение социального неравенства.

  Сергей Дурылин, «И. А. Крылов (К столетию со дня смерти)», 1944
  •  

Крылов решительно выступал против сословных привилегий дворянства, считая эти привилегии нелепыми и вредными. Его критика дворянского общества выходит за пределы моралистической сатиры XVIII века, осмеивавшей «повреждение нравов». Дворянским привилегиям Крылов противопоставлял требование равенства сословий и честного исполнения каждым человеком своего гражданского долга. <…>
«Почта духов» научила молодого автора зорко вглядываться в жизнь, глубоко понимать социальную природу людских пороков и недостатков, находить типические формы для их изображения. <…>
Сатира Крылова в «Почте духов» выделяется среди современной ему журналистики не только идейным содержанием, но и разнообразием художественных средств. Крылов пользуется самыми различными приёмами, создавая гиперболически заостренные образы, прибегая к гротеску и пародийному использованию мифологии. «Духи» передают свои наблюдения над жизнью людей в тоне простодушного рассказа, в котором отрицательные свойства тех персонажей, о которых идёт речь, становятся особенно наглядными.

  Николай Степанов, «И. А. Крылов», 1956
  •  

Это были зады Новикова и Фонвизинароссийский просветительский классицизм <…>. По сути, такие произведения не предназначены для чтения: достаточно ознакомиться со списком действующих лиц. Имена исчерпывают классицистское негодование при виде пустоты петиметров и щеголих, засилья французов, ничтожества идеалов светского человека <…>. Мрачным обличителем бродит моралист по балам и приёмам, резко выделяясь стилизованной простотой на фоне общества…

  Пётр Вайль, Александр Генис, «Родная речь. Уроки изящной словесности» (гл. «Евангелие от Ивана. Крылов»), 1991

КомментарииПравить

  1. Модное дамское платье[1].
  2. Вероятно, «Сказки бабушки» С. В. Друковцова (1778)[1].
  3. Под этим именем Крылов вывел его в скандальной комедии «Проказники»[1].
  4. Возможно, появление этого панегирического стихотворения на страницах «Почты духов» было вызвано желанием успокоить правительственные круги, несомненно неодобрительно относившиеся к радикальной сатире журнала[1].
  5. Вероятно, имеется в виду художник и гравёр Г. И. Скородумов (как и бедняк в письме XII[1]).
  6. Гетеры Лаиса из Коринфа и Лаиса из Гиккар.

ПримечанияПравить

  1. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 Н. Л. Степанов. Примечания // И. А. Крылов. Полное собрание сочинений в 3 томах. Т. 1. — М.: ГИХЛ, 1945. — С. 449-468.
  2. Я. К. Грот. Труды. Т. III. — СПБ., 1901. — С. 270.