Открыть главное меню

Похождения бравого солдата Швейка во время мировой войны

роман чешского писателя Ярослава Гашека

«Похождения бравого солдата Швейка во время мировой войны» (чеш. Osudy dobrého vojáka Švejka za světové války) — незаконченный сатирический роман чешского писателя Ярослава Гашека, принесший ему посмертную мировую славу. Написан в 1921-22 годах на основе сборника рассказов «Бравый солдат Швейк. Увлекательные приключения честного служаки» (1911) и повести «Бравый солдат Швейк в плену» (1917). Знаменитые иллюстрации романа сделал Йозеф Лада, наиболее известный русский перевод — П. Г. Богатырёв.

Примечание: Если не указано иное, реплики принадлежат Швейку.


  •  

Великой эпохе нужны великие люди. Но на свете существуют и непризнанные, скромные герои, не завоевавшие себе славы Наполеона. История ничего не говорит о них. Но при внимательном анализе их слава затмила бы даже славу Александра Македонского. В наше время вы можете встретить на пражских улицах бедно одетого человека, который и сам не подозревает, каково его значение в истории новой, великой эпохи. Он скромно идет своей дорогой, ни к кому не пристает, и к нему не пристают журналисты с просьбой об интервью. Если бы вы спросили, как его фамилия, он ответил бы просто и скромно: «Швейк». — предисловие

 

Veliká doba žádá velké lidi. Jsou nepoznaní hrdinové, skromní, bez slávy a historie Napoleona. Rozbor jejich povahy zastínil by i slávu Alexandra Macedonského. Dnes můžete potkat v pražských ulicích ošumělého muže, který sám ani neví, co vlastně znamená v historii nové velké doby. Jde skromné svou cestou, neobtěžuje nikoho, a není též obtěžován žurnalisty kteří by ho prosili o interview. Kdybyste se ho otázali, jak se jmenuje, odpověděl by vám prostince a skromně: "Já jsem Švejk..."

Содержание

Книга первая. В тылуПравить

V zázemí

Глава I. Вторжение бравого солдата Швейка в мировую войнуПравить

Zasáhnutí dobrého vojáka Švejka do světové války
  •  

Убили, значит, Фердинанда-то нашего, — сказала Швейку его служанка. <…>
— Какого Фердинанда, пани Мюллерова? — спросил Швейк, не переставая массировать колени. — Я знаю двух Фердинандов. Один служит у фармацевта Пруши. Как-то раз по ошибке он выпил у него бутылку жидкости для ращения волос; а ещё есть Фердинанд Кокошка, тот, что собирает собачье дерьмо. Обоих ни чуточки не жалко.

 

"Tak nám zabili Ferdinanda," řekla posluhovačka panu Švejkovi." <…>
"Kterýho Ferdinanda, paní Müllerová?" otázal se Švejk, nepřestávaje si masírovat kolena, "já znám dva Ferdinandy. Jednoho, ten je sluhou u drogisty Průši a vypil mu tam jednou omylem láhev nějakého mazání na vlasy, a potom znám ještě Ferdinanda Kokošku, co sbírá ty psí hovínka. Vobou není žádná škoda."

  •  

В трактире «У чаши» сидел только один посетитель. Это был агент тайной полиции Бретшнейдер. Трактирщик Паливец мыл посуду, и Бретшнейдер тщетно пытался завязать с ним серьёзный разговор. <…>
— Хорошее лето стоит, — завязывал Бретшнейдер серьёзный разговор.
— А всему этому цена — говно! — ответил Паливец, убирая посуду в шкаф.
— Ну и наделали нам в Сараеве делов! — со слабой надеждой промолвил Бретшнейдер.
— В каком «Сараеве»? — спросил Паливец. — В нусельском трактире, что ли? Там драки каждый день. Известное дело — Нусле!
— В боснийском Сараеве, уважаемый пан трактирщик. Там застрелили эрцгерцога Фердинанда. Что вы на это скажете?
— Я в такие дела не лезу. Ну их всех в задницу с такими делами! — вежливо ответил пан Паливец, закуривая трубку. — Нынче вмешиваться в такие дела — того и гляди, сломаешь себе шею. Я трактирщик. Ко мне приходят, требуют пива, я наливаю. А какое-то Сараево, политика или там покойный эрцгерцог — нас это не касается. Не про нас это писано. Это Панкрацем пахнет.
Бретшнейдер умолк и разочарованно оглядел пустой трактир.
— А когда-то здесь висел портрет государя императора, — помолчав, опять заговорил он. — Как раз на том месте, где теперь зеркало.
— Вы справедливо изволили заметить, — ответил пан Паливец, — висел когда-то. Да только гадили на него мухи, так я убрал его на чердак. Знаете, ещё позволит себе кто-нибудь на этот счёт замечание, и посыплются неприятности. На кой чёрт мне это надо?[комм. 1] <…>
Тайный агент Бретшнейдер окончательно умолк, и его нахмуренное лицо повеселело только с приходом Швейка, который, войдя в трактир, заказал себе чёрного пива, заметив при этом:
— В Вене сегодня тоже траур.
Глаза Бретшнейдера загорелись надеждой, и он быстро проговорил:
— В Конопиште вывешено десять чёрных флагов.
— Нет, их должно быть двенадцать, — сказал Швейк, отпив из кружки.
— Почему вы думаете, что двенадцать? — спросил Бретшнейдер.
— Для ровного счёта — дюжина. Так считать легче, да на дюжину и дешевле выходит, — ответил Швейк.

 

V hospodě U kalicha seděl jen jeden host. Byl to civilní strážník Bretschneider, stojící ve službách státní policie. Hostinský Palivec myl tácky a Bretschneider se marně snažil navázat s ním vážný rozhovor. <…>
"To máme pěkné léto," navazoval Bretschneider svůj vážný rozhovor.
"Stojí to všechno za hovno," odpověděl Palivec, ukládaje tácky do skleníku.
"Ty nám to pěkně v tom Sarajevu vyvedli," se slabou nadějí ozval se Bretschneider.
"V jakým Sarajevu?" otázal se Palivec, "v tej nuselskej vinárně? Tam se perou každej den, to vědí, Nusle."
"V bosenském Sarajevu, pane hostinský. Zastřelili tam pana arcivévodu Ferdinanda. Co tomu říkáte?"
"Já se do takových věcí nepletu, s tím ať mně každej políbí prdel," odpověděl slušně pan Palivec, zapaluje si dýmku, "dneska se do toho míchat, to by mohlo každému člověkovi zlomit vaz. Já jsem živnostník, když někdo přijde a dá si pivo, tak mu ho natočím. Ale nějaký Sarajevo, politika nebo nebožtík arcivévoda, to pro nás nic není, z toho nic nekouká než Pankrác."
Bretschneider umlkl a díval se zklamané po pusté hospodě.
"Tady kdysi visel obraz císaře pána," ozval se opět po chvíli, "právě tam, kde teď visí zrcadlo."
"Jó, to mají pravdu," odpověděl pan Palivec, "visel tam a sraly na něj mouchy, tak jsem ho dal na půdu. To víte, ještě by si někdo mohl dovolit nějakou poznámku a mohly by být z toho nepříjemnosti. Copak to potřebuju?" <…>
Civilní strážník Bretschneider definitivně umlkl a jeho zachmuřený výraz se zlepšil teprve příchodem Švejka, který, vstoupiv do hospody, poručil si černé pivo s touto poznámkou:
"Ve Vídni dneska taky mají smutek." Bretschneidrovy oči zasvítily plnou nadějí; řekl stručně:
"Na Konopišti je deset černých práporů."
"Má jich tam být dvanáct," řekl Švejk, když se napil.
"Proč myslíte dvanáct?" otázal se Bretschneider.
"Aby to šlo do počtu, do tuctu, to se dá lepší počítat a na tucty to vždycky přijde lacinějc," odpověděl Švejk.

  •  

— Какие оскорбления наносятся государю императору спьяна? <…> Всякие. Напейтесь, велите сыграть вам австрийский гимн, и сами увидите, сколько наговорите. Столько насочините о государе императоре, что, если бы лишь половина была правда, хватило бы ему позору на всю жизнь. А он, старик, по правде сказать, этого не заслужил. <…> Если теперь что-нибудь разразится, пойду добровольцем и буду служить государю императору, пока меня не разорвёт[2]![комм. 2] — Швейк основательно хлебнул пива и продолжал: — Вы думаете, что государь император всё это так оставит? Плохо вы его знаете. Война с турками непременно должна быть. «Убили моего дядю, так вот вам по морде!» Война будет, это как пить дать. Сербия и Россия в этой войне нам помогут. Будет драка!

 

"Jaké urážky císaře pána se dělají ve vožralství? <…> Všelijaké. Vopijte se, dejte si zahrát rakouskou hymnu a uvidíte, co začnete mluvit. Vymyslíte si toho tolik na císaře pána, že kdyby toho byla jen polovička pravda, stačilo by to, aby měl ostudu pro celý život. Ale von si to starej pán doopravdy nezaslouží. <…> Kdyby dnes něco vypuklo, půjdu dobrovolné a budu sloužit císaři pánu až do roztrhání těla."
Švejk se napil důkladně a pokračoval:
"Vy myslíte, že to císař pán takhle nechá bejt? To ho málo znáte. Vojna s Turky musí být. Zabili jste mně strejčka, tak tady máte přes držku. Válka jest jistá. Srbsko a Rusko nám pomůže v té válce. Bude se to řezat."

Глава II. Бравый солдат Швейк в полицейском управленииПравить

Dobrý voják Švejk na policejním ředitelství
  •  

Сараевское покушение наполнило полицейское управление многочисленными жертвами. Их приводили одну за другой, и старик инспектор, встречая их в канцелярии для приёма арестованных, добродушно говорил:
— Этот Фердинанд вам дорого обойдётся!
Когда Швейка заперли в одну из бесчисленных камер в первом этаже, он нашел там общество из шести человек. Пятеро сидели вокруг стола, а в углу на койке, как бы сторонясь всех, сидел шестой — мужчина средних лет, <…> он заявил, что не желает иметь с этими пятью ничего общего, чтобы на него не пало подозрения: ведь он сидит тут всего лишь за попытку убийства одного папаши из Голиц[2] с целью грабежа. <…>
Все, кроме одного, были схвачены либо в трактире, либо в винном погребке, либо в кафе. Исключение составлял необычайно толстый господин в очках, с заплаканными глазами; он был арестован у себя на квартире, потому что за два дня до сараевского покушения заплатил по счету за двух сербских студентов-техников «У Брейшки», а кроме того, агент Брикси видел его, пьяного, в обществе этих студентов в «Монмартре» на Ржетезовой улице, где, как преступник сам подтвердил в протоколе своей подписью, он тоже платил за них по счёту.
На предварительном следствии в полицейском участке на все вопросы он вопил одну и ту же стереотипную фразу:
— У меня писчебумажный магазин!
На что получал такой же стереотипный ответ:
— Это для вас не оправдание.
Другой, небольшого роста господин, с которым та же неприятность произошла в винном погребке, был преподавателем истории. Он излагал хозяину этого погребка историю разных покушений. Его арестовали в тот момент, когда он заканчивал общий психологический анализ покушений словами:
— Идея покушения проста, как колумбово яйцо.
— Как и то, что вас ждёт Панкрац, — дополнил его вывод полицейский комиссар при допросе.
Третий заговорщик был председателем благотворительного кружка в Годковичках «Добролюб». В день, когда было произведено покушение, «Добролюб» устроил в саду гулянье с музыкой. Пришел жандармский вахмистр и потребовал, чтобы участники разошлись, так как Австрия в трауре. На это председатель «Добролюба» добродушно сказал:
— Подождите минуточку, вот только доиграют «Гей, славяне».
Теперь он сидел повесив голову и причитал:
— В августе состоятся перевыборы президиума. Если к тому времени я не попаду домой, может случиться, что меня не выберут. Меня уже десять раз подряд избирали председателем. Такого позора я не переживу.
Удивительную штуку сыграл покойник Фердинанд с четвёртым арестованным, о котором следует сказать, что это был человек открытого характера и безупречной честности. Целых два дня он избегал всяких разговоров о Фердинанде и только вечером в кафе за «марьяжем», побив трефового короля козырной бубновой[комм. 3] семёркой, сказал:
— Семь пулек, как в Сараеве!
У пятого, который, как он сам признался, сидит «из-за этого самого убийства эрцгерцога в Сараеве», ещё сегодня от ужаса волосы стояли дыбом и была взъерошена борода, так что его голова напоминала морду лохматого пинчера. Он был арестован в ресторане, где не промолвил ни единого слова, даже не читал газет об убийстве Фердинанда: он сидел у стола в полном одиночестве, как вдруг к нему подошел какой-то господин, сел напротив и быстро спросил:
— Читали об этом?
— Не читал.
— Знаете про это?
— Не знаю.
— А знаете, в чём дело?
— Не знаю и знать не желаю.
— Всё-таки это должно было бы вас интересовать.
— Не знаю, что для меня там интересного. Я выкурю сигару, выпью несколько кружек пива и поужинаю. А газет не читаю. Газеты врут. Зачем себе нервы портить?
— Значит, вас не интересует даже это сараевское убийство?
— Меня вообще никакие убийства не интересуют. Будь то в Праге, в Вене, в Сараеве или в Лондоне. На то есть соответствующие учреждения, суды и полиция. Если кого где убьют, значит, так ему и надо. Не будь болваном и не давай себя убивать.

 

Sarajevský atentát naplnil policejní ředitelství četnými obětmi. Vodili to jednoho po druhém a starý inspektor v přijímací kanceláři říkal svým dobráckým hlasem:
"Von se vám ten Ferdinand nevyplatí!"
Když Švejka zavřeli v jedné z četných komor prvého patra, Švejk našel tam společnost šesti lidí. Pět jich sedělo kolem stolu a v rohu na kavalci seděl, jako by se jich stranil, muž v prostředních letech, <…> řekl, že s nimi nechce nic mít, aby na něho nepadlo nijaké podezření, on že tu sedí jen pro pokus loupežné vraždy na pantátovi z Holic. <…>
Všechny to až na jednoho stihlo bud v hospodě, ve vinárně, nebo v kavárně. Výjimku dělal neobyčejně tlustý pán s brýlemi, s uplakanýma očima, který byl zatčen doma ve svém bytě, poněvadž dva dny před atentátem v Sarajevu platil u Brejšky za dva srbské studenty, techniky, útratu a detektivem Brixim byl spatřen v jich společnosti opilý v Montmartru v Řetězové ulici, kde, jak již v protokole potvrdil svým podpisem, též za ně platil.
Na všechny otázky při předběžném vyšetřování na policejním komisařství stereotypně kvílel:
"Já mám papírnický obchod."
Načež dostával taktéž stereotypní odpověď:
"To vás neomlouvá."
Malý pán, kterému se to stalo ve vinárně, byl profesorem dějepisu a vykládal vinárníkovi dějiny různých atentátů. Byl zatčen právě v okamžiku, když končil psychologický rozbor každého atentátu slovy:
"Myšlenka atentátu jest tak jednoduchá jako Kolumbovo vejce."
"Stejně jako to, že vás čeká Pankrác," doplnil jeho výrok při výslechu policejní komisař.
Třetí spiklenec byl předseda dobročinného spolku Dobromil v Hodkovičkách. V den, kdy byl spáchán atentát, pořádal Dobromil zahradní slavnost spojenou s koncertem. Četnický strážmistr přišel, aby požádal účastníky, by se rozešli, že má Rakousko smutek, načež předseda Dobromilu řekl dobrácky:
"Počkají chvilku, než dohrajou Hej, Slované." Nyní seděl tu s hlavou svěšenou a naříkal:
"V srpnu máme nové volby předsednictva, jestli nebudu doma do tý doby, tak se může stát, že mě nezvolejí. Už jsem tím předsedou podesátý. Já tu hanbu nepřežiju."
Podivné si nebožtík Ferdinand zahrál se čtvrtým zatčeným, mužem ryzí povahy a bezvadného štítu. Vyhýbal se celé dva dny jakékoliv rozmluvě o Ferdinandovi, až večer v kavárně při mariáši, zabíjeje žaludského krále kulovou sedmou trumfů, řekl:
"Sedum kulí jako v Sarajevu."
Pátý muž, který, jak sám řekl, že sedí "kvůli té vraždě na panu arcivévodovi v Sarajevu", měl ještě dnes zježené vlasy a vousy hrůzou, takže jeho hlava připomínala stájového pinče.
Ten vůbec v restauraci, kde byl zatčen, nepromluvil ani slova, ba dokonce ani nečetl noviny o zabití Ferdinanda a seděl u stolu úplné sám, když přišel k němu nějaký pán, posadil se naproti a řekl k němu rychle:
"Četl jste to?"
"Nečetl."
"Víte o tom?"
"Nevím."
"A víte, oč se jedná?"
"Nevím, já se o to nestarám."
"A přece by vás to mělo zajímat."
"Nevím, co by mne mělo zajímat? Já si vykouřím doutník, vypiji svých několik sklenic, navečeřím se a nečtu noviny. Noviny lžou. Nač se budu rozčilovat?"
"Vás tedy nezajímá ani ta vražda v Sarajevu?" "Mne vůbec žádná vražda nezajímá, at je třebas v Praze, ve Vídni, v Sarajevu, nebo v Londýně. Od toho jsou úřady, soudy a policie. Jestli někdy někde někoho zabijou, dobře mu tak, proč je trouba a tak neopatrný, že se dá zabít."

  •  

— На что же тогда полиция, как не для того, чтобы наказывать нас за наш длинный язык?

 

"Vod čeho máme policii než vod toho, aby nás trestala za naše huby."

  •  

— Не прикидывайтесь идиотом.
— Ничего не поделаешь, — серьёзно ответил Швейк. — Меня за идиотизм освободили от военной службы. Особой комиссией я официально признан[комм. 4] идиотом. Я официальный идиот.

 

"Netvařte se tak blbě."
"Já si nemohu pomoct," odpověděl vážně Švejk, "já jsem byl na vojně superarbitrován pro blbost a prohlášen ouředně zvláštní komisí za blba. Já jsem ouřední blb."

  — Швейк
  •  

— Раньше, — заметил Швейк, — бывало куда хуже. Читал я в какой-то книге, что обвиняемые, чтобы доказать свою невиновность, должны были ходить босиком по раскалённому железу и пить расплавленный свинец. А кто не хотел сознаться, тому на ноги надевали испанские сапоги и поднимали на дыбу или жгли пожарным факелом бока, вроде того как это сделали со святым Яном Непомуцким. Тот, говорят, так орал при этом, словно его ножом резали, и не перестал реветь до тех пор, пока его в непромокаемом мешке не сбросили с Элишкина моста[комм. 5]. Таких случаев пропасть. А потом человека четвертовали или же сажали на кол где-нибудь возле Национального музея. Если же преступника просто бросали в подземелье, на голодную смерть, то такой счастливчик чувствовал себя как бы заново родившимся. Теперь сидеть в тюрьме — одно удовольствие! Никаких четвертований, никаких колодок. Койка у нас есть, стол есть, лавки есть, места много, похлёбка нам полагается, хлеб дают, жбан воды приносят, отхожее место под самым носом. Во всём виден прогресс.

 

"Dřív," pokračoval Švejk, "to bejvávalo horší. Četl jsem kdysi jednu knihu, že obžalovaní museli chodit po rozžhaveným železe a pít roztavené olovo, aby se poznalo, jestli je nevinnej. Nebo mu dali nohy do španělský boty a natáhli ho na žebřík, když se nechtěl přiznat, nebo mu pálili boky hasičskou pochodní, jako to udělali svatému Janu Nepomuckému. Ten prej řval při tom, jako když ho na nože bere, a nepřestal, dokud ho neshodili z Eliščina mostu v nepromokavým pytli. Takovejch případů bylo víc a ještě potom člověka čtvrtili nebo narazili na kůl někde u Muzea. A když ho hodili jenom do lidomorny, to se takovej člověk cítil jako znovuzrozenej. Dnes je to legrace, bejt zavřenej, žádný čtvrcení, žádný španělský boty, kavalce máme, stůl máme, lavici máme, nemačkáme se jeden na druhýho, polévku dostanem, chleba nám dají, džbán vody přinesou, záchod máme přímo pod hubou. Ve všem je vidět pokrok."

  •  

Швейк опять очутился перед господином с лицом преступника, который безо всяких околичностей спросил его твёрдо и решительно:
— Во всём признаётесь?
Швейк уставил свои добрые голубые глаза на неумолимого человека и мягко сказал:
— Если вы желаете, ваша милость, чтобы я признался, так я признаюсь. Мне это не повредит. Но если вы скажете: «Швейк, ни в чём не сознавайтесь», — я буду выкручиваться, пока меня не разорвёт[2].

 

Švejk se opět ocitl před pánem zločinného typu, který beze všech úvodů se ho zeptal tvrdě a neodvratně:
"Přiznáváte se ke všemu?"
Švejk upřel své dobré modré oči na neúprosného člověka a řekl měkce:
"lestli si přejou, vašnosti, abych se přiznal, tak se přiznám, mně to nemůže škodit. Jestli ale řeknou: ,Švejku, nepřiznávejte se k ničemu,` budu se vykrucovat do roztrhání těla."

Глава III. Швейк перед судебными врачамиПравить

Švejk před soudními lékaři
  •  

Чистые, уютные комнатки областного уголовного суда произвели на Швейка самое благоприятное впечатление: выбеленные стены, чёрные начищенные решетки и сам толстый пан Демертини, старший надзиратель подследственной тюрьмы, с фиолетовыми петлицами и кантом на форменной шапочке. Фиолетовый цвет предписан не только здесь, но и при выполнении церковных обрядов в великопостную среду и в страстную пятницу.
Повторилась знаменитая история римского владычества над Иерусалимом. Арестованных выводили и ставили перед судом Пилатов 1914 года внизу в подвале. <…>
Здесь в большинстве случаев исчезала всякая логика и побеждал §, душил §, идиотствовал §, фыркал §, смеялся §, угрожал §, убивал и не прощал §[комм. 6]. Это были жонглёры законами, жрецы мертвой буквы закона, пожиратели обвиняемых, тигры австрийских джунглей, рассчитывающие свой прыжок на обвиняемого согласно числу параграфов.
Исключение составляли несколько человек (точно так же, как и в полицейском управлении), которые не принимали закон всерьёз. Ибо и между плевелами всегда найдётся пшеница.

 

Čisté, útulné pokojíky zemského "co trestního" soudu učinili na Švejka nejpříznivější dojem bílené stěny, černě natřené mříže i tlustý pan Demartini, vrchní dozorce ve vyšetřovací vazbě s fialovými výložky i obrubou na erární čepici. Fialová barva je předepsaná nejen zde, nýbrž i při náboženských obřadech na Popeleční středu i Veliký pátek.
Vracela se slavná historie římského panství nad Jeruzalémem. Vězně vyváděli i představovali je před Piláty roku 1914tého dolů do přízemku. <…>
Zde mizela povětšině všechna logika a vítězil §, škrtil §, blbl §, prskal §, smál se §, vyhrožoval §, zabíjel §, a neodpouštěl. Byli to žongléři zákonů, žreci liter v zákonících, žrouti obžalovaných, tygři rakouské džungle, rozměřující sobě skok na obžalovaného podle čísla paragrafů.
Výjimku činilo několik pánů (stejně jako i na policejním ředitelství), kteří zákon nebrali tak vážné, neboť všude se najde pšenice mezi koukolem.

  •  

«Нижеподписавшиеся судебные врачи сошлись в определении полной психической отупелости и врожденного кретинизма представшего перед вышеуказанной комиссией Швейка Йозефа, кретинизм которого явствует из таких слов, как «да здравствует император Франц-Иосиф I», каковых вполне достаточно, чтобы определить психическое состояние Йозефа Швейка как явного идиота».

 

Nížepodepsaní soudní lékaři bazírují na úplné duševní otupělosti a vrozeném kretenismu představeného komisi výše ukázané Josefa Švejka, vyjadřujícího se slovy jako ,Ať žije císař František Josef I.`, kterýžto výrok úplně stačí, aby osvětlil duševní stav Josefa Švejka jako notorického blba.

  •  

— Без жульничества тоже нельзя, — возразил Швейк <…>. — Если бы все люди заботились только о благополучии других, то ещё скорее передрались бы между собой.

 

"I ta zlodějna musí bejt," řekl Švejk, <…> "jestli by to všichni lidi mysleli s druhými lidmi dobře, tak by se potloukli co nejdřív navzájem."

Глава IV. Швейка выгоняют из сумасшедшего домаПравить

Švejka vyhodili z blázince
  •  

Описывая впоследствии своё пребывание в сумасшедшем доме, Швейк отзывался об этом учреждении с необычайной похвалой.
— По правде сказать, я не знаю, почему эти сумасшедшие сердятся, что их там держат. Там разрешается ползать нагишом по полу, выть шакалом, беситься и кусаться. Если бы кто-нибудь проделал то же самое на улице, так прохожие диву бы дались. Но там это — самая обычная вещь. Там такая свобода, которая и социалистам не снилась. <…> По правде сказать, там были только тихие помешанные. Например, сидел там один учёный изобретатель, который всё время ковырял в носу и лишь раз в день произносил: «Я только что открыл электричество». Повторяю, очень хорошо там было, и те несколько дней, что я провел в сумасшедшем доме, были лучшими днями моей жизни.

 

Když později Švejk líčil život v blázinci, činil tak způsobem neobyčejného chvalořečení: "Vopravdu nevím, proč se ti blázni zlobějí, když je tam drží. Člověk tam může lezt nahej po podlaze, vejt jako šakal, zuřit a kousat. Jestli by to člověk udělal někde na promenádě, tak by se lidi divili, ale tam to patří k něčemu prachvobyčejnýmu. Je tam taková svoboda, vo kerej se ani socialistům nikdy nezdálo. <…> Je však také pravdou, že jsou tam úplné tichý blázni. Jako tam byl jeden vzdělanej vynálezce, který se pořád rýpal v nose a jenom jednou za den řekl: ,Právě jsem vynašel elektřinu` Jak říkám, moc pěkný to tam bylo a těch několik dní, který jsem strávil v blázinci, patří k nejkrásnějším chvílím mýho života."

Глава V. Швейк в полицейском комиссариате на Сальмовой улицеПравить

Švejk na policejním ředitelství v Salmově ulici
  •  

— Дело в том, что я сам не помню, что такое я натворил. Знаю только, что меня откуда-то выкинули, но я хотел вернуться туда, закурить сигару. А началось всё так хорошо… Видите ли, начальник нашего отдела справлял свои именины и позвал нас в винный погребок, потом мы попали в другой, в третий, в четвёртый, в пятый, в шестой, в седьмой, в восьмой, в девятый… когда мы обошли с дюжину различных кабачков, то обнаружили, что начальник-то у нас пропал, хотя мы его загодя привязали на веревочку и водили за собой, как собачонку. Тогда мы отправились его разыскивать и под конец растеряли друг друга. Я очутился в одном из ночных кабачков на Виноградах, в очень приличном заведении, где пил ликер прямо из бутылки. Что я делал потом — не помню… Знаю только, что уже здесь, в комиссариате, когда меня сюда привезли, оба полицейских рапортовали, будто я напился, вел себя непристойно, отколотил одну даму, разрезал перочинным ножом чужую шляпу, которую снял с вешалки, разогнал дамскую капеллу, публично обвинил обер-кельнёра в краже двенадцати крон, разбил мраморную доску у столика, за которым сидел, и умышленно плюнул незнакомому господину за соседним столиком в чёрный кофе. Больше я ничего не делал… по крайней мере не помню, чтобы я ещё что-нибудь натворил… Поверьте мне, я порядочный, интеллигентный человек и ни о чём другом не думаю, как только о своей семье. Что вы на это скажете? Ведь я не скандалист какой-нибудь!

 

To vám nemohu říct, poněvadž sám se nepamatuji, co jsem vyváděl, já jenom vím, že mne odněkud vyhodili a že jsem se tam chtěl vrátit, abych si zapálil doutník. Ale napřed to pěkně začlo. Přednosta našeho oddělení slavil jmeniny a pozval nás do jedné vinárny, pak se šlo do druhé, do třetí, do čtvrté, do páté, do šesté, do sedmé, do osmé, do deváté… když jsme přešli asi tucet těch různých pajzlíčků, zpozorovali jsme, že se nám přednosta ztratil, ačkoliv jsme si ho uvázali za špagát a vodili s sebou jako pejska. Tak jsme ho šli opět všude hledat a nakonec jsme se ztratili jeden druhému, až nakonec jsem se ocitl v jedné z nočních kaváren na Vinohradech, velmi slušné místnosti, kde jsem pil nějaký likér přímo z láhve. Co jsem potom dělal, na to se nepamatuji, jenom vím, že již zde na komisařství, když mne sem přivedli, hlásili oba páni strážníci raportem, že jsem se opil, choval nemravné, zbil jednu dámu, rozřezal kapesním nožem cizí klobouk, který jsem sňal z věšáku, rozehnal dámskou kapelu, obvinil vrchního číšníka přede všemi z krádeže dvacetikoruny, přerazil mramorovou desku u stolu, kde jsem seděl, a plivl neznámému pánovi u vedlejšího stolu zúmyslně do černé kávy. Víc jsem neudělal, alespoň se nedovedu upamatovat, že bych byl ještě něco provedl. A věřte mně, že jsem takový pořádný, inteligentní člověk, který na nic jiného nemyslí než na svou rodinu. Co tomu všemu říkáte? Já přece nejsem žádný výtržník!

Глава VI. Прорвав заколдованный круг, Швейк опять очутился домаПравить

Švejk opět doma, proraziv začarovaný kruh
  •  

От стен полицейского управления веяло духом чуждой народу власти. Эта власть вела слежку за тем, насколько восторженно отнеслось население к объявлению войны. За исключением нескольких человек, не отрекшихся от своего народа, которому предстояло изойти кровью за интересы, абсолютно чуждые ему, за исключением этих нескольких человек, полицейское управление представляло собой великолепную компанию[2] хищников-бюрократов, которые считали, что только всемерное использование тюрьмы и виселицы способно отстоять существование замысловатых параграфов. При этом хищники-бюрократы обращались со своими жертвами с язвительной любезностью, предварительно взвешивая каждое своё слово.

 

Budovou policejního ředitelství vanul duch cizí autority, která zjišťovala, jak dalece je obyvatelstvo nadšeno pro válku. Kromě několika výjimek, lidí, kteří nezapřeli, že jsou synové národa, který má vykrvácet za zájmy jemu úplně cizí, policejní ředitelství představovalo nejkrásnější skupinu byrokratických dravců, kteří měli smysl jedině pro žalář a šibenici, aby uhájili existenci zakroucených paragrafů.
Přitom nakládali se svými obětmi s jízlivou vlídností, uvažujíce předem každé slovo.

  •  

— Война так война, ничего не поделаешь, — мы должны довести её до победного конца, должны постоянно провозглашать славу государю императору. Никто меня в этом не разубедит.
Прижатый к стене чёрно-жёлтый хищник не вынес взгляда невинного агнца Швейка, опустил глаза в свои бумаги и сказал:
— Я вполне понял бы ваше воодушевление, если б оно было проявлено при других обстоятельствах. Вы сами отлично знаете, что вас вел полицейский и ваш патриотизм мог и даже должен был скорее рассмешить публику, чем произвести на неё серьёзное впечатление.
— Идти под конвоем полицейского — это тяжёлый момент в жизни каждого человека. Но если человек даже в этот тяжкий момент не забывает, что ему надлежит делать при объявлении войны, то, думаю, такой человек не так уж плох.
Чёрно-жёлтый хищник заворчал и ещё раз посмотрел Швейку прямо в глаза. Швейк ответил ему своим невинным, мягким, скромным, нежным и тёплым взглядом.
С минуту они пристально смотрели друг на друга.
— Идите к чёрту, Швейк, — пробормотало наконец чиновничье рыло.

 

"Když je válka, musí se vyhrát a musí se volat sláva císaři pánu, to mně nikdo nevymluví."
Překonán a zkrušen nesnesl černožlutý dravec zrak nevinného beránka Švejka, sklopil jej na úřední akta a řekl:
"Přiznávám plné vaše nadšení, ale kdyby se bylo projevilo za jiných okolností. Víte však sám dobře, že vás vedl policejní strážník, takže takový vlastenecký projev mohl a musel účinkovat na obecenstvo spíše ironicky než vážně."
"Jestli vede někoho policejní strážník," odpověděl Švejk, "je to těžký moment v životě lidským. Ale jestli člověk ani v takovej těžkej moment nezapomíná, co se patří dělat, když je vojna, myslím, že takovej člověk není tak špatnej."
Černožlutý dravec zavrčel a podíval se ještě jednou Švejkovi do očí.
Švejk odpověděl nevinným, měkkým, skromným a něžným teplem svého zraku.
Chvíli dívali se ti dva upřené na sebe.
"Vem vás čert, Švejku," řekla nakonec úřední brada.

  •  

Не представляю себе, — произнёс [Швейк], — чтобы невинного осудили на десять лет. Правда, однажды невинного приговорили к пяти годам — такое я слышал, но на десять — это уж, пожалуй, многовато!

 

"To jsem si nepomyslil," řekl [Švejk], "aby odsuzovali nevinnýho člověka na deset let. Že jednoho nevinnýho člověka odsoudili na pět let, to jsem už slyšel, ale na deset, to je trochu moc."

  •  

… Бретшнейдер заявил, что сегодня он не на службе и потому Швейк может свободно говорить с ним о политике.
Швейк заметил, что в трактире он никогда о политике не говорит да вообще вся политика — занятие для детей младшего возраста.
Бретшнейдер, напротив, держался самых революционных убеждений. Он провозгласил, что каждое слабое государство обречено на гибель, и спросил Швейка, каков его взгляд на эти вещи.
Швейк на это ответил, что с государством у него никаких дел не было, но однажды был у него на попечении хилый щенок сенбернар, которого он подкармливал солдатскими сухарями, но щенок всё равно издох.
Когда выпили по пятой, Бретшнейдер объявил себя анархистом и стал добиваться у Швейка совета, в какую организацию ему записаться.
Швейк рассказал, что однажды какой-то анархист купил у него в рассрочку за сто крон леонберга, но до сих пор не отдал последнего взноса.
За шестой четвертинкой Бретшнейдер высказался за революцию и против мобилизации, на что Швейк, наклонясь к нему, шепнул на ухо:
— Только что вошел какой-то посетитель. Как бы он вас не услышал, у вас могут быть неприятности.

 

… Bretschneider, vyzývaje Švejka, aby se ho nebál, že dnes není ve službě a že se může mluvit dnes s ním o politice.
Švejk prohlásil, že on nikdy o politice v hospodě nemluví, že celá politika je pro malé děti. Bretschneider byl naproti tomu revolučnějších názorů a říkal, že každý slabý stát je předurčen k zániku, a ptal se Švejka, jaký je jeho názor v této věci.
Švejk prohlásil, že neměl se státem co dělat, ale že jednou měl na ošetřování slabé štěně bernardýna, které krmil vojenskými suchary, a že také chcíplo.
Když měli každý pátou čtvrtku, prohlásil se Bretschneider za anarchistu a ptal se Švejka, do které organizace se má dát zapsat.
Švejk řekl, že si jednou jeden anarchista koupil od něho leonbergra za sto korun a že mu zůstal poslední splátku dlužen.
Při šesté čtvrtce mluvil Bretschneider o revoluci a proti mobilizaci, načež Švejk naklonil se k němu a pošeptal mu do ucha:
"Právě přišel do lokálu nějakej host, tak ať vás neslyší, nebo byste mohl mít z toho nepříjemnosti..."

  •  

Это были гадкие страшилища, не имевшие абсолютно ничего общего ни с одной из чистокровных собак, за которых Швейк выдавал их Бретшнейдеру. Сенбернар был помесь нечистокровного пуделя с дворняжкой; фокстерьер, с ушами таксы, был величиной с ротвейлера, а ноги у него были выгнуты, словно он болел рахитом; леонберг своей мохнатой мордой напоминал миттельшнауцера, у него был обрубленный хвост, рост таксы и голый зад, как у американского безволосого терьера[2].

 

Byly to ohyzdné obludy, které neměly toho nejmenšího společného s nějakou čistokrevnou rasou, za kterou je Švejk Bretschneidrovi vydával.
Bernardýn byla směs z nečistokrevného pudla a nějakého pouličního čokla, foxteriér měl uši jezevčíka a velikost řeznického psa se zakroucenýma nohama, jako by prodělal andělskou nemoc. Leonberger připomínal hlavou chlupatou tlamu stájového pinče, měl useknutý ohon, výšku jezevčíka a zadek holý jako proslulí psíci naháčkové američtí.

Глава VII. Швейк идёт на войнуПравить

Švejk jde na vojnu
  •  

[В сумасшедшем доме] каждый мог говорить всё, что взбредёт ему в голову, словно в парламенте. Как-то стали там рассказывать сказки да подрались, когда с какой-то принцессой дело кончилось скверно. Самым буйным был господин, выдававший себя за 16-й том Научного энциклопедического словаря Отто и просивший каждого, чтобы его раскрыли и нашли слово «переплётная машинка» [комм. 7], — иначе он погиб.

 

Každej tam mohl mluvit, co chtěl a co mu slina právě přinesla na jazyk, jako by byl v parlamentě. Někdy si tam vypravovali pohádky a porvali se, když to s nějakou princeznou moc špatně dopadlo. Nejzuřivější byl jeden pán, kerej se vydával za 16. díl Ottova slovníku naučného a každého prosil, aby ho otevřel a našel heslo ,Kartonážní šička`, jinak že je ztracenej.

  •  

Итак, в тот памятный день пражские улицы были свидетелями трогательного примера истинного патриотизма. Старуха толкала перед собой коляску, в которой сидел мужчина в форменной фуражке с блестящей кокардой и размахивал костылями. На его пиджаке красовался пёстрый букетик цветов. Человек этот, ни на минуту не переставая, кричал на всю улицу: «На Белград! На Белград!»
За ним валила толпа, которая образовалась из небольшой кучки людей, собравшихся перед домом, откуда Швейк выехал на войну. Швейк констатировал, что некоторые полицейские, стоящие на перекрёстках, отдали ему честь. На Вацлавской площади толпа вокруг коляски со Швейком выросла в несколько сот человек, а на углу Краковской улицы был избит какой-то бурш в корпорантской шапочке, закричавший Швейку:
Heil! Nieder mit den Serben!
На углу Водичковой улицы подоспевшая конная полиция разогнала толпу. Когда Швейк доказал приставу, что должен сегодня явиться в призывную комиссию, тот был несколько разочарован и во избежание скандала приказал двум конным полицейским проводить коляску со Швейком на Стршелецкий остров.[комм. 8]
Обо всём происшедшем в «Пражской правительственной газете» была помещена следующая статья:
«Патриотизм калеки» <…>
В том же духе писала и газета «Прагер Тагеблатт», где статья заканчивалась такими словами: «Калеку-добровольца провожала толпа немцев, своим телом охранявших его от самосуда чешских агентов Антанты».
«Богемия», тоже напечатавшая это сообщение, потребовала, чтобы калека-патриот был награжден, и объявила, что в редакции принимаются подарки от немецких граждан в пользу неизвестного героя.
Итак, эти три газеты считали, что более благородного гражданина чешская страна дать не могла. Однако господа в призывной комиссии не разделяли их взгляда. Особенно старший военный врач Баутце. Это был неумолимый человек, видевший во всём жульнические попытки уклониться от военной службы — от фронта, от пули и шрапнелей. Известно его выражение: «Das ganze tschechische Volk ist cine Simulantenbande». За десять недель своей деятельности он из 11 000 граждан выловил 10 999 симулянтов и поймал бы на удочку одиннадцатитысячного, если бы этого счастливца не хватил удар в тот самый момент, когда доктор на него заорал: «Kehrt euch!»
— Уберите этого симулянта, — приказал Баутце, когда удостоверился, что тот умер.

 

A tak v ten památný den objevil se na pražských ulicích případ dojemné loajality:
Stará žena, strkající před sebou vozík, na kterém seděl muž ve vojenské čepici s vyleštěným frantíkem, mávající berlemi. A na kabátě skvěla se pestrá rekrutská kytka.
A muž ten, mávaje poznovu a poznovu berlemi, křičel do pražských ulic:
"Na Bělehrad, na Bělehrad!"
Za ním šel zástup lidu, který stále vzrůstal z nepatrného hloučku shromáždivšího se před domem, odkud Švejk vyjel na vojnu.
Švejk mohl konstatovat, že policejní strážníci, stojící na některých křižovatkách, mu zasalutovali.
Na Václavském náměstí vzrostl zástup kolem vozíku se Švejkem na několik set hlav a na rohu Krakovské ulice byl jím zbit nějaký buršák, který v cerevisce křičel k Švejkovi:
"Heil! Nieder mit den Serben!"
Na rohu Vodičkovy ulice vjela do toho jízdní policie a rozehnala zástup.
Když Švejk revírnímu inspektorovi ukázal, že to má černé na bílém, že dnes musí být před odvodní komisí, byl revírní inspektor trochu zklamán a kvůli zamezení výtržností dal doprovázet vozík se Švejkem dvěma jízdními strážníky na Střelecký ostrov.
O celé této události objevil se v Pražských úředních novinách tento článek:
Vlastenectví mrzáka. <…>
Ve stejném smyslu psal i Prager Tagblatt, který končil. svůj článek slovy, že mrzáka dobrovolce vyprovázel zástup Němců, kteří ho svými těly chránili před lynčováním ze strany českých agentů známé Dohody.
Bohemie uveřejnila tuto zprávu žádajíc, aby mrzák vlastenec byl odměněn, a oznámila, že pro neznámého přijímá od německých občanů dárky v administraci listu.
Jestli podle těch tří časopisů nemohla země česká vydat ušlechtilejšího občana, nebyli téhož názoru páni v odvodní komisi.
Zejména ne vrchní vojenský lékař Bautze. Byl to muž neúprosný, který ve všem viděl podvodný pokus uniknout vojně, frontě, kulce a šrapnelům.
Známý jest jeho výrok: "Das ganze tschechische Volk ist eine Simulantenbande."
Za deset týdnů své činnosti vymýtil z 11 000 civilistů 10 999 simulantů a byl by se dostal na kobylku i tomu jedenáctitisícímu, kdyby nebyla toho šťastného člověka právě v tom okamžiku, když na něho zařval "Kehrt euch!", ranila mrtvice.
"Odneste toho simulanta!" řekl Bautze, když zjistil, že je muž mrtev.

Глава VIII. Швейк — симулянтПравить

Švejk simulantem
  •  

Пытки, которым подвергались симулянты, были систематизированы и делились на следующие виды:
1. Строгая диета: утром и вечером по чашке чая в течение трёх дней; кроме того, всем, независимо от того, на что они жалуются, давали аспирин, чтобы симулянты пропотели.
2. Хинин в порошке в лошадиных дозах, чтобы не думали, будто военная служба — мёд. Это называлось: «Лизнуть хины».
3. Промывание желудка литром теплой воды два раза в день.
4. Клистир из мыльной воды и глицерина.
5. Обёртывание в мокрую холодную простыню.
Были герои, которые стойко перенесли все пять ступеней пыток и добились того, что их отвезли в простых гробах на военное кладбище. Но попадались и малодушные, которые, лишь только дело доходило до клистира, заявляли, что они здоровы и ни о чём другом не мечтают, как с ближайшим маршевым батальоном отправиться в окопы. — парафраз сюжета «Решения медицинской комиссии…»

 

Trápení, kterému byli simulanti podrobeni, bylo systematizováno a stupně trápení byly tyto:
1. Naprostá dieta, ráno a večer po šálku čaje během tří dnů, přičemž se všem bez rozdílu toho, nač si stěžují, podává aspirin pro pocení.
2. Podává se, aby si nemysleli, že .je vojna med, v hojných porcích chinin v prášku, čili takzvané "lízání chininu".
3. Vyplachování žaludku dvakrát za den litrem teplé vody.
4. Klystýr, při použití mýdlové vody a glycerínu.
5. Zabalení do prostěradla namočeného ve studené vodě.
Byli lidé stateční, kteří přetrpěli všech pět stupňů trápení a dali se odvézt v prosté rakvi na vojenský hřbitov. Byli však lidé malomyslní, kteří, když došli ke klystýru, prohlásili, že už je jim dobře a že si nic jiného nepřejí než odejít s nejbližším maršovým bataliónem do zákopů.

  •  

— Все болезни, при которых требуется пена у рта, очень трудно симулировать, — сказал толстый симулянт. — Вот, к примеру, падучая. Был тут один эпилептик. Тот всегда нам говорил, что ему лишний припадок устроить ничего не стоит. Падал он этак раз десять в день, извивался в корчах, сжимал кулаки, закатывал глаза под самый лоб, бился о землю, высовывал язык. Короче говоря, это была прекрасная эпилепсия, эпилепсия — первый сорт, самая что ни на есть настоящая. Но неожиданно вскочили у него два чирья на шее и два на спине, и тут пришел конец его корчам и битью об пол. Головы даже не мог повернуть. Ни сесть, ни лечь. Напала на него лихорадка, и во время обхода врача в бреду он сознался во всём. Да и нам всем от этих чирьев солоно пришлось. Из-за них он пролежал с нами ещё три дня, и ему была назначена другая диета: утром кофе с булочкой, к обеду — суп, кнедлик с соусом, вечером — каша или суп, и нам, с голодными выкачанными желудками да на строгой диете, пришлось глядеть, как этот парень жрёт, чавкает и, пережравши, отдувается и рыгает. Этим он подвёл трёх других, с пороком сердца. Те тоже признались.
— Легче всего, — сказал один из симулянтов, — симулировать сумасшествие. Рядом в палате номер два лежат два учителя. Один без устали кричит днем и ночью: «Костёр Джордано Бруно ещё дымится! Возобновите процесс Галилея!» А другой лает: сначала три раза медленно «гав, гав, гав», потом пять раз быстро «гав-гав-гав-гав-гав», а потом опять медленно, — так без передышки. Оба уже выдержали больше трех недель… Я сначала тоже хотел разыграть сумасшедшего, помешанного на религиозной почве, и проповедовать о непогрешимости папы. Но в конце концов у одного парикмахера на Малой Стране приобрел себе за пятнадцать крон рак желудка.
— Я знаю одного трубочиста из Бржевнова, — заметил другой больной, — он вам за десять крон сделает такую горячку, что из окна выскочите.
— Это всё пустяки, — сказал третий. — В Вршовицах есть одна повивальная бабка, которая за двадцать крон так ловко вывихнет вам ногу, что останетесь калекой на всю жизнь.
— Мне вывихнули ногу за пятёрку, — раздался голос с постели у окна. — За пять золотых[2] и за три кружки пива в придачу.
— Мне моя болезнь стоит уже больше двухсот крон, — заявил его сосед, высохший, как жердь. — Назовите мне хоть один яд, которого бы я не испробовал, — не найдете. Я живой склад всяких ядов. Я пил сулему, вдыхал ртутные пары, грыз мышьяк, курил опиум, пил настойку опия, посыпал хлеб морфием, глотал стрихнин, пил раствор фосфора в сероуглероде и пикриновую кислоту. Я испортил себе печень, лёгкие, почки, желчный пузырь, мозг, сердце и кишки. Никто не может понять, чем я болен.
— Лучше всего, — заметил кто-то около дверей, — впрыснуть себе под кожу в руку керосин. Моему двоюродному брату повезло: ему отрезали руку по локоть, и теперь ему никакая военная служба не страшна.

 

"Všechny takové nemoci, kde se potřebuje, pěna u huby," řekl tučný simulant, "se dají špatně simulovat. Jako kupříkladu padoucnice. Byl zde také jeden s padoucnicí, ten nám vždy říkal, že mu na jednom záchvatu nezáleží, tak jich dělal třebas deset za den. Svíjel se v těch křečích, zatínal pěstě, vypuloval oči, maje je jako na šťopkách, bil sebou, vyplazoval jazyk, zkrátka vám řeknu, nádherná prvotřídní padoucnice, taková upřímná. Najednou dostal nežidy, dva na krk, dva na záda, a bylo po svíjení a bití sebou o podlahu, když nemohl hlavou hnout, ani sedět, ani ležet. Dostal horečku a v horečce na sebe při vizitě všechno pověděl. A dal nám s těmi nežidami co proto, poněvadž musel s nimi ležet ještě tři dny mezi námi a dostával druhou dietu, ráno kávu s houskou, k obědu polévku, omáčku a knedlík, večer kaši nebo polévku, a my se museli dívat s hladovými vypumpovanými žaludky s úplnou dietou, jak ten chlap žere, mlaská, funí a krká sytostí. Třema tím podrazil nohy, přiznali se také. Ti leželi na srdeční vadu."
"Nejlepší," mínil jeden ze simulantů, "dá se simulovat šílenství. Z našeho učitelského sboru jsou vedle v cimře dva, jeden neustále křičí dnem i nocí: ,Hranice Giordana Bruna ještě dýmá, obnovte proces Galileův!` a ten druhý štěká, na před třikrát pomalu: haf — haf — haf, potom pětkrát rychle za sebou: hafhafhafhafhaf, a zas pomalu, a tak to jde neustále. Už to vydrželi přes tři neděle. Já jsem původně také chtěl dělat blázna, náboženského šílence, a kázat o neomylnosti papežové, ale nakonec jsem si opatřil rakovinu žaludku od jednoho holiče na Malé Straně za patnáct korun."
"Já znám jednoho kominíka v Břevnově," poznamenal jiný pacient, "ten vám za deset korun udělá takovou horečku, že vyskočíte z okna."
"To nic není," řekl druhý, "ve Vršovicích je jedna porodní bába, která vám za dvacet korun vymkne nohu tak pěkně, že jste mrzák nadosmrti."
"Já mám vymknutou nohu za pětku," ozvalo se z řady postelí u okna, "za pětku a tři piva."
"Mě ta moje nemoc stojí už přes dvě stovky," prohlásil jeho soused, vyschlá tyčka, "jmenujte mně jakýkoliv jed, kterého bych byl neužíval, nenajdete. Jsem živé skladiště jedů. Pil jsem sublimát, vdechoval rtuťové páry, chroupal arzén, kouřil opium, pil opiovou tinkturu, sypal si morfium na chleba, polykal strychnin, pil roztok fosforu v sirouhlíku i kyselinu pikrovou. Zničil jsem si játra, plíce, ledviny, žluč, mozek, srdce, střeva. Nikdo neví, co mám za nemoc."
"Nejlepší je," vysvětloval někdo ode dveří, "vstříknout si petrolej pod kůži na ruce. Můj bratranec byl tak šťastný, že mu uřízli ruku pod loket, a dnes má s celou vojnou pokoj."

  •  

— Хорошо, клистир вам ещё поставят на дорогу, — распорядился доктор Грюнштейн, — чтобы вы потом не жаловались, будто мы вас здесь не лечили. Ну-с, а теперь больные, которых я перечислил, отправляйтесь за фельдшером и получите кому что полагается.
Каждый получил предписанную ему солидную порцию. Некоторые пытались воздействовать на исполнителя докторского приказания просьбами или угрозами: дескать, они сами запишутся в санитары, и, может, когда-нибудь нынешние санитары попадут к ним в руки. Что касается Швейка, то он держался геройски.
— Не щади меня, — подбадривал он палача, ставившего ему клистир, — помни о присяге. Даже если бы здесь лежал твой отец или родной брат, поставь ему клистир — и никаких. Помни, на этих клистирах держится Австрия. Мы победим![комм. 9]

 

"Dobře, klystýr dostanete ještě na cestu," rozhodl dr. Grünstein, "abyste si nestěžoval, že jsme vás tady neléčili. Tak, a teď všichni marodi, které jsem četl, za poddůstojníkem, aby každý dostal, co mu patří."
A každý také dostal poctivou porci, jakou měl předepsáno. A jestli někteří snažili se na vykonavatele lékařského rozkazu působit prosbami nebo vyhrožováním, že se dají také k sanitě a může být, že jim oni také padnou jednou do rukou, Švejk se držel statečně.
"Nešetři mne," vybízel tuho pochopa, který mu dával klystýr, "pamatuj na svou přísahu. I kdyby zde ležel tvůj otec nebo vlastní bratr, dej jim klystýr, aniž bys mrkl okem. Mysli si, že na takových klystýrech stojí Rakousko, a vítězství je naše."

  •  

— Да, брат, — обратился ои торжественно к Швейку, — со скотом и обращение скотское. А кто взбунтуется, того швырнём в одиночку, а там переломаем ему ребра — пусть валяется, пока не сдохнет. Имеем полное право. Здорово тогда мы расправились с тем мясником! Помните, Ржепа?
— Ну и задал он нам работы, господин смотритель! — произнёс фельдфебель Ржепа, с наслаждением вспоминая былое. — Вот был здоровяк! Топтал я его больше пяти минут, пока у него ребра не затрещали и изо рта не пошла кровь. А он ещё потом дней десять жил. Живучий был, гидра[2]!
— Видишь, подлец, как у нас расправляются с тем, кому придёт в голову взбунтоваться или удрать, — закончил своё педагогическое наставление штабной тюремный смотритель Славик. — Это всё равно что самоубийство, которое у нас карается точно так же.

 

"Jojo," prohlásil slavnostně k Švejkovi, "s neřádama se jedná neřádsky. Jestli se někdo vzpouzí, tak si ho odtáhneme do ajnclíku a tam mu přelámeme všechny žebra a necháme ho tam ležet, dokud nechcípne. Na to máme právo. Jako jsme to udělali s tím řezníkem, víte, Řepo?"
"Inu, dal nám práce, pane štábní profous," odpověděl snivě šikovatel Řepa, "to bylo tělo! Šlapal jsem po něm přes pět minut, než mu začly praskat žebra a lejt se krev z huby. A ještě deset dní byl živ. Hotovej nezmar."
"Tak vidíš, lumpe, jak to u nás chodí, když se někdo vzpouzí," končil svůj pedagogický výklad štábní profous Slavík, "nebo když chce utéct. To je vlastně sebevražda, která se u nás taky tak trestá."

Глава IX. Швейк в гарнизонной тюрьмеПравить

Švejk na garnizóně
  •  

А в гарнизонной тюрьме троица — штабной тюремный смотритель Славик, капитан Лингардт и фельдфебель Ржепа, по прозванию «Палач», — оправдывала своё назначение. Сколько людей они до смерти избили в одиночках! Возможно, капитан Лингардт и в республике продолжает оставаться капитаном. В таком случае я бы желал, чтобы годы службы в гарнизонной тюрьме были ему зачтены. Славичеку и Климе[комм. 10] государственная полиция уже зачла их стаж. Ржепа стал штатским и вернулся к своему ремеслу мастера-каменщика. Вероятно, он состоит членом патриотических кружков в республике.
Штабной тюремный смотритель Славик в республике стал вором и теперь сидит в тюрьме. Бедняге не удалось приспособиться к республике, как это сделали многие другие господа военные.

 

A v garnizóně trojice: štábní profous Slavík, hejtman Linhart a šikovatel Řepa, přezvaný též "kat", vykonávali již svou úlohu. Kolik jich umlátili v samovazbě! Může být, že dnes hejtman Linhart i za republiky je dále hejtmanem. Přál bych si, aby mu byla započtena služební léta na garnizóně. Slavíček a Klíma od státní policie je započteny mají. Řepa se vrátil do civilu a vykonává dál své zaměstnání zednického mistra. Může být, že je členem vlasteneckých spolků v republice.
Štábní profous Slavík stal se zlodějem za republiky a je dnes zavřen. Nezakotvil se chudák v republice jako jiní vojenští páni.

  •  

Как и во всех острогах и тюрьмах, в гарнизонной тюрьме была своя часовня — излюбленное место развлечения арестантов. Не оттого вовсе, что принудительное посещение тюремной часовни приближало посетителей к богу или приобщало их к добродетели. О такой глупости не могло быть и речи. Просто богослужение и проповедь спасали от тюремной скуки. Дело заключалось вовсе не в том, стал ты ближе к богу или нет, а в том, что возникала надежда найти по дороге — на лестнице или во дворе — брошенный окурок сигареты или сигары. Маленький окурок, валяющийся в плевательнице или где-нибудь в пыли, на земле, совсем оттеснил бога в сторону. Этот маленький пахучий предмет одержал победу и над богом, и над спасением души.

 

Služby boží a kázání byly pěkným vytržením z nudy garnizónu. Nejednalo se o to, že jsou blíže bohu, ale že po cestě je naděje najíti na chodbách a cestou přes dvůr kousek odhozené cigarety nebo doutníku. Boha úplně zastrčil do ústraní malý špaček válející se beznadějně v plivátku nebo někde na zemi v prachu. Ten malinký páchnoucí předmět zvítězil nad bohem i nad spasením duše.

  •  

Фельдкурат икнул.
— Не намерен… — упрямо повторил он. — Ничего не стану для вас делать. Даже не подумаю, потому что вы неисправимые негодяи. Бесконечное милосердие всевышнего не поведёт вас по жизненному пути и не коснется вас дыханием божественной любви, ибо господу богу и в голову не придёт возиться с такими мерзавцами… Слышите, что я говорю? Эй, вы там, в подштанниках!
Двадцать подштанников посмотрели вверх и в один голос сказали:
— Точно так, слышим.
— Мало только слышать, — продолжал свою проповедь фельдкурат. — В окружающем вас мраке, болваны, не снизойдёт к вам сострадание всевышнего, ибо и милосердие божье имеет свои пределы. А ты, осел, там, сзади, не смей ржать, не то сгною тебя в карцере; и вы, внизу, не думайте, что вы в кабаке! Милосердие божье бесконечно, но только для порядочных людей, а не для всякого отребья, не соблюдающего ни его законов, ни воинского устава. Вот что я хотел вам сказать. Молиться вы не умеете и думаете, что ходить в церковь — одна потеха, словно здесь театр или кинематограф. Я вам это из башки выбью, чтобы вы не воображали, будто я пришел сюда забавлять вас и увеселять. Рассажу вас, сукиных детей, по одиночкам — вот что я сделаю. Только время с вами теряю, совершенно зря теряю. Если бы вместо меня был здесь сам фельдмаршал или сам архиепископ, вы бы всё равно не исправились и не обратили души ваши к господу. И всё-таки когда-нибудь вы меня вспомните и скажете: «Добра он нам желал…»
Из рядов подштанников послышалось всхлипывание. Это рыдал Швейк.
Фельдкурат посмотрел вниз. Швейк тёр глаза кулаком. Вокруг царило всеобщее ликование.
— Пусть каждый из вас берет пример с этого человека, — продолжал фельдкурат, указывая на Швейка. — Что он делает? Плачет. Не плачь, говорю тебе! Не плачь! Ты хочешь исправиться? Это тебе, голубчик, легко не удастся. Сейчас вот плачешь, а вернёшься в свою камеру и опять станешь таким же негодяем, как и раньше. Тебе ещё придётся поразмыслить о бесконечном милосердии божьем, долго придётся совершенствоваться, пока твоя грешная душа не выйдет наконец на тот путь истинный, по коему надлежит идти… Днесь на наших глазах заплакал один из вас, захотевший обратиться на путь истины, а что делают все остальные? Ни черта. Вот, смотрите: один что-то жуёт, словно родители у него были жвачные животные, а другой в храме божьем ищет вшей в своей рубашке. Не можете дома чесаться, что ли? Обязательно во время богослужения надо. Смотритель, вы совсем не следите за порядком! Ведь вы же солдаты, а не какие-нибудь балбесы штатские, и вести себя должны, как полагается солдатам, хотя бы и в церкви. Займитесь, черт побери, поисками бога, а вшей будете искать дома! На этом, хулиганье, я кончил и требую, чтобы во время обедни вы вели себя прилично, а не как прошлый раз, когда в задних рядах казенное белье обменивали на хлеб и лопали этот хлеб при возношении святых даров.
Фельдкурат сошел с кафедры и проследовал в ризницу, куда направился за ним и смотритель. Через минуту смотритель вышел, подошел прямо к Швейку, вытащил его из кучи двадцати подштанников и отвёл в ризницу.
Фельдкурат сидел, развалясь, на столе и свертывал себе сигарету. Когда Швейк вошел, фельдкурат сказал:
— Ну вот и вы. Я тут поразмыслил и считаю, что раскусил вас как следует. Понимаешь? Это первый случай, чтобы у меня в церкви кто-нибудь разревелся.
Он соскочил со стола и, тряхнув Швейка за плечо, крикнул, стоя под большим мрачным образом Франциска Салеского:
— Признайся, подлец, что ревел ты только так, для смеха!
Франциск Салеский вопросительно глядел на Швейка. А с другой стороны на Швейка с изумлением взирал какой-то великомученик. В зад ему кто-то вонзил зубья пилы, и какие-то неизвестные римские солдаты усердно распиливали его. На лице мученика не отражалось ни страдания, ни удовольствия, ни сияния мученичества. Его лицо выражало только удивление, как будто он хотел сказать: «Как это я, собственно, дошел до жизни такой и что вы, господа, со мною делаете?»
— Так точно, господин фельдкурат, — сказал Швейк серьёзно, всё ставя на карту, — исповедуюсь всемогущему богу и вам, достойный отец, я должен признаться, что ревел правда только так, для смеху. Я видел, что вам недостаёт только кающегося грешника, к которому вы тщетно взывали. Ей-богу, я хотел доставить вам радость, чтобы вы не разуверились в людях. Да и сам я хотел поразвлечься, чтобы повеселело на душе.
Фельдкурат пытливо посмотрел на простодушную физиономию Швейка. Солнечный луч заиграл на мрачной иконе Франциска Салеского и согрел удивленного мученика на противоположной стене.
— Вы мне начинаете нравиться, — сказал фельдкурат, снова садясь на стол. — см. комментарий Н. П. Еланского от слов «очень редко показывает подлинное лицо Швейка автор»

 

Polní kurát škytl. "A nebudu," opakoval umíněně, "nic pro vás neudělám, ani mne nenapadne, poněvadž jste nenapravitelní ničemové. Po cestách vašich vás nepovede dobrota Páně, dech lásky boží vás neprovane, poněvadž milému pánubohu ani nenapadne zabývat se s takovými lotry. Slyšíte to, vy tady dole v těch podvlékačkách?"
Dvacet podvlékaček podívalo se nahoru a řeklo jako jedním hlasem:
"Poslušně hlásíme, že slyšíme."
"Nestačí jenom slyšet," pokračoval ve svém kázání polní kurát, "temný mrak života, v němž žal vám boží úsměv nevezme, vy pitomci, neboť dobrota boží má také své meze, a ty mezku vzadu, se nekuckej, nebo tě dám zavřít, až budeš černej. A vy tam dole, nemyslete si, že jste v putyce. Bůh je nejvýš milosrdný, ale jen pro pořádné lidi, a ne pro nějaký vyvrhely lidské společnosti, která se nespravuje jeho zákony ani dienstreglamá. To jsem vám chtěl říct. Modlit se neumíte a myslíte si, že chodit do kaple patří k nějaké legraci, že je zde nějaké divadlo nebo kinoteátr. A to vám vyženu z hlavy, abyste si nemyslili, že jsem zde kvůli tomu, abych vás bavil a dal vám nějakou radost do života. Rozsadím vás po ajnclíkách, to vám udělám, lumpové. Ztrácím s vámi čas a vidím, že je to všechno dočista marné. Že kdyby zde byl sám polní maršálek nebo arcibiskup, že se nenapravíte, neobrátíte k bohu. A přece si jednou na mne vzpomenete, že jsem to s vámi myslel dobře:"
Mezi dvaceti podvlékačkami ozval se vzlykot. To se dal Švejk do pláče.
Polní kurát podíval se dolů. Tam stál Švejk a utíral si pěstí oči. Kolem bylo vidět radostný souhlas.
Polní kurát pokračoval, ukazuje na Švejka:
"Z toho člověka nechť si každý vezme příklad. Co dělá? Pláče. Neplač, povídám ti, neplač. Ty se chceš polepšit? To se ti, chlapečku, tak lehce nepodaří. Ted' pláčeš, a až se odtud vrátíš do cimry, zas budeš stejně takový lump jako předtím. To musíš ještě moc přemýšlet o neskonalé milosti a milosrdenství božím, moc se starat, aby tvoje hřešící duše mohla nalézt ve světě tu pravou cestu, po které má kráčet. Dnes vidíme, že se nám zde rozbrečel jeden muž, který se chce obrátit, a co děláte vy ostatní? Docela nic. Tamhleten něco žvýká, jako kdyby jeho rodiče byli přežvýkavci, a tamhle zas si hledají v chrámu Páně vši v košili. Copak se nemůžete škrábat doma a musíte si to právě nechat na služby boží? Pane štábsprofous, vy si taky ničeho nevšímáte. Vždyť jste všichni vojáci, a ne nějací pitomí civilisti. Máte se přece chovat, jak se sluší na vojáky, třebas jste byli v kostele. Puste se, krucifix, do hledání boha a vši si hledejte doma. Tím jsem končil, vy uličníci, a žádám od vás, abyste při mši chovali se slušné, aby se nestalo jako posledně, že si vzadu vyměňovali erární prádlo za chleba a žrali ho při pozdvihování:"
Polní kurát sestoupil z kazatelny a odešel do sakristie, kam se za ním odebral štábní profous. Za chvíli štábní profous vyšel, obrátil se přímo k Švejkovi, vytáhl ho ze skupiny dvaceti podvlékaček a odvedl do sakristie.
Polní kurát seděl velice pohodlně na ~ stole a kroutil si cigaretu.
Když Švejk vstoupil, řekl polní kurát:
"Tak vás tady mám. Já už jsem si všechno rozmyslil a myslím, že jsem vás prohlídl jaksepatří, rozumíš, chlape? To je první případ, aby se mně tady v kostele někdo rozbrečel."
Seskočil se stolu a cukaje Švejkovi za rameno křičel pod velkým, zasmušilým obrazem Františka Sáleského:
"Přiznej se, lumpe, žes brečel jen tak kvůli legraci?!"
A František Sáleský díval se tázavě z obrazu na Švejka. Z druhé strany, z jiného obrazu, díval se na Švejka vyjeveně nějaký mučedník, který měl právě v zadnici zuby od pily, jíž ho nějací neznámí římští žoldnéři pilovali. Na tváři mučedníka přitom nebylo znát žádného utrpení a též žádné radosti a mučednické záře. Tvářil se jen vyjeveně, jako by chtěl říct: Jakpak jsem vlastně k tomuhle přišel, copak to, pánové, se mnou děláte?
"Poslušně hlásím, pane feldkurát," řekl rozvážně Švejk, sázeje všechno na jednu kartu, "že se zpovídám bohu všemohoucímu i vám, důstojný otče, který jste na místě božím, že jsem brečel opravdu jen kvůli legraci. Já jsem viděl, že k vašemu kázání schází jeden polepšenej hříšník, kterýho jste marné hledal ve vašem kázání. Tak jsem vám chtěl vopravdu udělat radost, abyste si nemyslel, že se nenajdou ještě spravedliví lidi, a sobě chtěl jsem udělat legraci, aby se mně vodlehčilo:"
"Poslušně hlásím, pane feldkurát," řekl rozvážně Švejk, sázeje všechno na jednu kartu, "že se zpovídám bohu všemohoucímu i vám, důstojný otče, který jste na místě božím, že jsem brečel opravdu jen kvůli legraci. Já jsem viděl, že k vašemu kázání schází jeden polepšenej hříšník, kterýho jste marné hledal ve vašem kázání. Tak jsem vám chtěl vopravdu udělat radost, abyste si nemyslel, že se nenajdou ještě spravedliví lidi, a sobě chtěl jsem udělat legraci, aby se mně vodlehčilo:"
Polní kurát podíval se zkoumavě do prostodušné tváře Švejkovy. Sluneční paprsek zahrál si na zasmušilém obraze Františka Sáleského a teple ohřál vyjeveného mučedníka na stěně naproti.
"Vy se mně začínáte líbit," řekl polní kurát, sedaje opět na stůl.

  •  

— Осмелюсь доложить, — прозвучал наконец добродушный голос Швейка, — я здесь, в гарнизонной тюрьме, вроде как найдёныш.
— Что вы имеете в виду?
— Осмелюсь доложить, я могу объяснить это очень просто… На нашей улице живет угольщик, у него был совершенно невинный двухлетний мальчик. Забрёл раз этот мальчик с Виноград в Либень, уселся на тротуаре, — тут его и нашел полицейский. Отвел он его в участок, а там его заперли, двухлетнего-то ребенка! Видите, мальчик был совершенно невинный, а его всё-таки посадили. Если бы его спросили, за что он сидит, то — умей он говорить — всё равно не знал бы, что ответить. Вот и со мной приблизительно то же самое. Я тоже найдёныш.
Быстрый взгляд следователя скользнул по фигуре и лицу Швейка и разбился о них. От всего существа Швейка веяло таким равнодушием и такой невинностью, что Бернис в раздражении зашагал по канцелярии, и если бы не обещание фельдкурату послать ему Швейка, то чёрт знает чем бы кончилось это дело.

 

"Poslušně hlásím," ozval se dobrácký hlas Švejkův, "že jsem zde v garnizónu jako nalezenec."
"Jak to myslíte?"
"Poslušně hlásím, že to mohu vysvětlit náramné jednoduchým způsobem. U nás v ulici je uhlíř a ten měl úplné nevinnýho dvouletýho chlapečka a ten jednou se dostal pěšky z Vinohrad až do Libně, kde ho strážník našel sedět na chodníku. Tak toho chlapečka odved na komisařství a zavřeli je tam, to dvouletý dítě. Byl, jak vidíte, ten chlapeček úplné nevinnej, a přece byl zavřenej. A kdyby byl uměl mluvit a někdo se ho ptal, proč tam sedí, tak by taky nevěděl. A se mnou je něco podobnýho. Já jsem taky nalezenec."
Bystrý pohled auditorův přelétl Švejkovu postavu i obličej a rozbil se o ně. Taková lhostejnost a nevinnost zářila z celé té bytosti stojící před auditorem, že Bernis začal chodit rozčileně po kanceláři, a kdyby byl neslíbil polnímu kurátovi, že mu pošle Švejka, čertví jak by to se Švejkem bylo dopadlo.

Глава X. Швейк в денщиках у фельдкуратаПравить

Švejk vojenským sluhou u polního kuráta
  •  

Швейк застал дома двоюродную сестру пани Мюллеровой, которая с плачем сообщила ему, что пани Мюллерова была арестована в тот же вечер, когда отвезла Швейка на призыв. Старушку судил военный суд, и ввиду того что ничего не было доказано, её отвезли в концентрационный лагерь в Штейнгоф. От неё уже получено письмо. Швейк взял эту семейную реликвию и прочёл:
«Милая Аннушка!
Нам здесь очень хорошо, и все мы здоровы. У соседки по койке сыпной ████ есть и чёрная ███████. В остальном всё в порядке. Еды у нас достаточно, и мы собираем на суп картофельные ████. Слышала я, что пан Швейк уже ████, так ты как-нибудь разузнай, где он лежит, чтобы после войны мы могли украсить его могилу. <…>»
Весь лист пересекал розовый штемпель:
Zensuriert. K. u. k. Konzentrationslager Steinhof.
<…> Двоюродная сестра пани Мюллеровой никак не могла успокоиться. Всхлипывая и причитая, она наконец высказала опасение, что Швейк удрал с военной службы, а теперь хочет и на неё навлечь беду и погубить. И она заговорила с ним, как с прожженным авантюристом.
— Забавно! — сказал Швейк. — Это мне ужасно нравится! Вот что, пани Кейржова, вы совершенно правы, я удрал. Но для этого мне пришлось убить пятнадцать вахмистров и фельдфебелей[комм. 11]. Только вы никому об этом не говорите.

 

V bytě našel Švejk sestřenici paní Müllerové, která mu s pláčem sdělila, že paní Miilierová byla zatčena týž večer, když odvážela Švejka na vojnu. Starou paní soudili vojenskými soudy a odvezli, poněvadž jí nic nemohli dokázat, do koncentračního tábora do Steinhofu. Přišel již od ní lístek.
Švejk vzal tu domácí relikvii a četl:

Milá Aninko! Máme se zde velice dobře, všichni jsme zdrávi. Sousedka vedle na posteli má skvrnitý ███████ a také jsou zde černé ███████. Jinak je vše v pořádku. Jídla máme dost a sbíráme bramborové ███████ na polívku. Slyšela jsem, že je pan Švejk už ███████, tak nějak vypátrej, kde leží, abychom po válce mohli mu dát ten hrob obložit. <…>


A přes celý lístek růžové razítko: Zensuriert. K. u. k. Konzentrationslager Steinhof.
<…> Sestřenice paní Müllerové nebyla k upokojení. Za stálého vzlykání a naříkání projevila nakonec obavu, že Švejk utekl z vojny a chce ještě i ji zkazit a přivést do neštěstí. Nakonec s ním mluvila jako se zvrhlým dobrodruhem.
„To je náramně žertovné,“ řekl Švejk, „to se mně báječně líbí. Tak aby věděli, paní Kejřová, mají ouplnou pravdu, že jsem se dostal ven. Ale to jsem musel zabít patnáct vachmistrů a feldvéblů. Ale neříkají to nikomu…“

  •  

Услыхав последнюю фразу, фельдкурат промычал мотив из какой-то оперетки, перевирая его до невозможности. Потом выпрямился и обратился к прохожим:
— Кто из вас умер, пусть явится в течение трех дней в штаб корпуса, чтобы труп его был окроплён святой водой… — и замолк, норовя упасть носом на тротуар.
Швейк, подхватив фельдкурата под мышки, поволок его дальше. Вытянув вперед голову и волоча ноги, как кошка с перешибленным хребтом, фельдкурат бормотал себе под нос…

 

Polní kurát, který zaslechl poslední slova, pobručuje si nějaký motiv z operety, kterou by nikdo nepoznal, vztyčil se k divákům: „Kdo je z vás mrtvej, ať se přihlásí u korpskomanda během tří dnů, aby mohla být jeho mrtvola vykropena.“
A upadl v mlčení, snaže se upadnout nosem na chodník, když ho Švejk pod paždím táhl domů.
Maje hlavu kupředu a nohy vzadu, kterými pletl jako kočka s přeraženým hřbetem, polní kurát pobručoval si…

  •  

Фельдкурат был опять навеселе. Он объявил Швейку, что с завтрашнего дня начинает новую жизнь, так как употреблять алкоголь — низменный материализм, а жить следует жизнью духовной.

 

Polní kurát byl opět v tom. Prohlašoval k Švejkovi, že od zítřka povede nový život. Pít alkohol že je sprostý materialismus a že je třeba žít duševním životem.

Глава XI. Швейк с фельдкуратом едут служить полевую обеднюПравить

Švejk jede s polním kurátem sloužit polní mši
  •  

Приготовления к отправке людей на тот свет всегда производились именем бога или другого высшего существа, созданного человеческой фантазией.

 

Přípravy k usmrcování lidí děly se vždy jménem božím či vůbec nějaké domnělé vyšší bytosti, kterou si lidstvo vymyslilo a stvořilo ve své obrazotvornosti.

  •  

— Где это вы научились варить такую чудесную штуку? <…>
— Ещё в те годы, когда я бродил по свету, — ответил Швейк. — Меня научил этому в Бремене один спившийся матрос. Он говаривал, что грог должен быть таким крепким, что если кто, напившись, свалится в море, то переплывет Ла-Манш. А после слабого грога утонет, как щенок.

 

„Kde jste se naučil vařit takovou dobrou věc?“ <…>
„Když jsem před léty vandroval,“ odpověděl Švejk, „v Brémách od jednoho zpustlýho námořníka, který říkal, že grog musí být tak silný, aby když někdo spadne do moře, přeplaval celý kanál La Manche. Po slabým grogu se utopí jako štěně.“

  •  

При современной тактике, когда передвижения войск стали быстрыми, и полевую обедню следует служить быстро.
Сегодня обедня продолжалась ровно десять минут. Тем, кто стоял близко, казалось очень странным, отчего это во время мессы фельдкурат посвистывает.
Швейк на лету ловил сигналы, появляясь то по правую, то по левую сторону престола, и произносил только: «Et cum spiritu tuо». Это несколько напоминало индийский танец вокруг жертвенника. Но, в общем, богослужение произвело очень хорошее впечатление и рассеяло скуку пыльного, угрюмого учебного плаца с аллеей сливовых деревьев и отхожими местами на заднем плане, аромат которых заменял мистическое благовоние ладана готических храмов[2].

 

Při moderní taktice, kdy pohyby vojsk jsou rychlé a bystré, polní mše musí být také rychlou a bystrou. Tahle trvala právě deset minut a ti, kteří byli blíž, neobyčejné se divili, proč mezi mší polní kurát si pohvizduje.
Švejk bystře ovládal signály. Chodil na pravou stranu oltáře, opět byl na levé, a nic jiného neříkal než „et cum spiritu tuo“.
Vypadalo to jako indiánský tanec kolem obětního kamene, ale dělalo to dobrý dojem, zaplašujíc nudu zaprášeného, smutného cvičiště s alejí stromů švestkových vzadu a latrínami, jejichž vůně zastupovala mystickou vůni kadidla gotických chrámů.

Глава XII. Религиозный диспутПравить

Náboženská debata
  •  

Веселье было в полном разгаре. Появились новые бутылки, и время от времени слышался голос Каца:
— Скажи, что не веришь в бога, а то не налью.[комм. 12]
Казалось, что возвращаются времена преследований первых христиан. Бывший законоучитель пел какую-то песнь мучеников римской арены и вопил:
— Верую в господа бога своего и не отрекусь от него! Не надо мне твоего вина. Могу и сам за ним послать!
Наконец его уложили в постель. Но прежде чем заснуть, он провозгласил, подняв руку, как на присяге:
— Верую в бога-отца, сына и святого духа! Дайте мне молитвенник.
Швейк сунул ему первую попавшуюся под руку книжку с ночного столика Отто Каца, и набожный фельдкурат заснул с «Декамероном» Боккаччо в руках.

 

Zábava byla v plném proudu. Objevily se ještě jiné láhve a chvílemi ozýval se Katz: "Řekni, že nevěříš v pánaboha, a to ti jinak nenaleju."
Zdálo se, že se vrací doby pronásledování prvních křesťanů. Bývalý katecheta zpíval nějakou píseň mučedníků z římské arény a řval: "Věřím v pánaboha, nezapřu ho. Nech si své víno. Mohu si sám pro ně poslat."
Nakonec ho uložili do postele. Než usnul, prohlásil, vztyčuje k přísaze pravici: "Věřím v boha otce, syna i ducha svatého. Přineste mně breviář."
Švejk mu vstrčil do ruky nějakou knihu ležící na nočním stolku, a tak nábožný polní kurát usnul s Dekameronem G. Boccaccia v ruce.

Глава XIII. Швейк едет собороватьПравить

Švejk jde zaopatřovat
  •  

Швейк отправился в путь за елеем, освящённым епископом. Отыскать его труднее, чем живую воду в сказках Божены Немцовой.

 

Švejk vypravil se tedy na cestu za olejem posvěceným od biskupa. Taková věc je horší než hledání živé vody v pohádkách Boženy Němcové.

  •  

— У меня всё записано. Поручик Яната был мне должен 700 крон и, несмотря на это, осмелился погибнуть в битве на Дрине. Подпоручик Прашек попал в плен на русском фронте, а он мне должен две тысячи крон. Капитан Вихтерле, будучи должен мне такую же сумму, позволил себе быть убитым собственными солдатами под Равой Русской. <…> Эта война меня погубит, если я не буду энергичным и неумолимым.

 

Mám to všechno zapsáno. Nadporučík Janata dluhoval mně 700 korun, a odvážil se padnout na Drině. Poručík Prášek upadl na ruské frontě do zajeti, a je mně dlužen na dva tisíce korun. Hejtman Wichterle, dluhující mně stejný obnos, dal se zabit pod Ruskou Rávou vlastními vojáky. <…> Chápete nyní mé obavy, že mne tato válka zahubí, nebudu-li energickým a neúprosným."

  •  

Швейк ждал фельдкурата внизу в караульном помещении с бутылочкой освящённого елея, возбуждавшей в солдатах неподдельный интерес. Один из них высказал мнение, что это масло вполне годится для чистки винтовок и штыков. Молодой солдатик с Чехо-Моравской возвышенности, который ещё верил в бога, просил не говорить таких вещей и не спорить о святых таинствах: дескать, мы, как христиане, не должны терять надежды.
Старик запасной посмотрел на желторотого птенца и сказал:
— Хороша надежда, что шрапнель оторвёт тебе голову! Дурачили нас только! До войны приезжал к нам депутат клерикал и говорил о царстве божьем на земле. Мол, господь бог не желает войны и хочет, чтобы все жили как братья. А как только вспыхнула война, во всех костёлах стали молиться за успех нашего оружия, а о боге начали говорить будто о начальнике Генерального штаба, который руководит военными действиями. Насмотрелся я похорон в этом госпитале! Отрезанные руки и ноги прямо возами вывозят!
— Солдат хоронят нагишом, — сказал другой,— а форму с мёртвого надевают на живого. Так и идёт по очереди.
— Пока не выиграем войну, — заметил Швейк.

 

Švejk čekal zatím dole na strážnici s lahvičkou svatého oleje, která mezi vojáky vzbuzovala opravdový zájem.
Někdo mínil, že by se s tím olejem daly velice dobře čistit ručnice a bodla.
Nějaký mladičký vojáček z Českomoravské vysočiny, který ještě věřil v pánaboha, prosil, aby se o takových věcech nevedly řeči a aby se svatá tajemství nezatahovala do debaty. Musíme křesťansky doufat.
Starý rezervista podíval se na zeleňáčka a řekl: "Pěkný doufání, že ti šrapnel utrhne hlavu. Bulíkovali nás. Jednou k nám přijel nějakej klerikální poslanec a mluvil o božím míru, který se klene nad zemí, a jak pánbůh si nepřeje války a chce, aby všichni žili v míru a snášeli se jako bratří. A vida ho, vola, jakmile vypukla válka, ve všech kostelích se modlí za zdar zbraní a o pánubohu se mluví jako o nějakém náčelníkovi jenerálního štábu, který tu vojnu řídí a diriguje. Z téhle vojenské nemocnice už jsem viděl pohřbů, a uříznutých noh a ruk vozí odtud vozy."
"A vojáky pochovávají nahý," řekl jiný voják, "a do toho mundúru voblíknou zas jinýho živýho a tak to jde napořád."

  •  

—Пятна на солнце действительно имеют большое значение, — вмешался Швейк. — Однажды появилось на солнце пятно, и в тот же самый день меня избили в трактире «У Банзетов», в Нуслях. С той поры, перед тем как куда-нибудь пойти, я смотрю в газету, не появилось ли опять какое-нибудь пятно. Стоит появиться пятну — «прощай, красавица[2] Мари», я никуда не хожу и пережидаю. Когда вулкан Монпеле уничтожил целый остров Мартиник, один профессор написал в «Национальной политике», что давно уже предупреждал читателей о большом пятне на солнце. А «Национальная политика» вовремя не была доставлена на этот остров. Вот они и загремели!

 

"Ty skvrny na slunci mají vopravdu velkej význam," zamíchal se Švejk, "jednou se vobjevila taková skvrna a ještě ten samej den byl jsem bit u Banzetů v Nuslích. Vod tý doby, jak jsem šel někam, vždycky jsem v novinách hledal, jestli se zas nevobjevila nějaká skvrna. A jakmile se vobjevila, sbohem, Máry, nešel jsem nikam, a jen tak jsem to přečkal. Když tenkrát ta sopka Mont Pelé zničila celý ostrov Martinique, jeden profesor psal v Národní politice, že už dávno upozorňoval čtenáře na velkou skvrnu na slunci. A vona, ta Národní politika, včas nedošla na ten vostrov, a tak si to tam, na tom vostrově, vodskákali."

Глава XIV. Швейк в денщиках у поручика ЛукашаПравить

Švejk vojenským sluhou u nadporučíka Lukáše
  •  

Война изменила отношения между офицером и денщиком, и денщик стал самым ненавистным существом среди солдат. У денщика была целая банка консервов, в то время как в команде одна банка выдавалась на пять человек. Его фляжка всегда была полна рому или коньяку. Целый день эта тварь жевала шоколад, жрала сладкие офицерские сухари, курила сигареты своего начальника, стряпала и жарила целыми часами и носила гимнастёрку, сшитую лично ей по мерке.
Денщик был в самых интимных отношениях с ординарцем, уделял ему обильные объедки со своего стола и делился с ним своими привилегиями. К триумвирату присоединялся обыкновенно и старший писарь.

 

Válka změnila poměr pucfleka k pánovi a učinila z něho nejnenáviděnějšího tvora mezi mužstvem. Pucflek měl vždy celou konzervu, když jedna byla rozdávána pěti mužům. Jeho polní láhev byla vždy plna rumu nebo koňaku. Celý den takový tvor žvýkal čokoládu a žral důstojnické sladké suchary, kouřil cigarety svého důstojníka, kuchtil, vařil celé hodiny a nosil extrablůzu.
Důstojnický sluha byl s ordonancí v nejdůvěrnějším styku a uděloval mu hojné odpadky ze svého stolu a ze všech těch výhod, které měl. Do triumvirátu přibíral si ještě účetního šikovatele. Tato trojka, žijící v bezprostředním styku s důstojníkem, znala všechny operace i válečné plány.

  •  

Поручик Лукаш был типичным кадровым офицером сильно обветшавшей Австрийской монархии. Кадетский корпус выработал из него амфибию: в обществе он говорил по-немецки, писал по-немецки, но читал чешские книги, а когда преподавал в школе для вольноопределяющихся, состоящей сплошь из чехов, то говорил им конфиденциально: «Останемся чехами, но никто не должен об этом знать. Я тоже чех…»
Он считал чешский народ своего рода тайной организацией, от которой лучше всего держаться подальше.

 

Nadporučík Lukáš byl typem aktivního důstojníka zchátralé rakouské monarchie. Kadetka vychovala z něho obojživelníka. Mluvil německy ve společnosti, psal německy, četl české knížky, a když vyučoval ve škole jednoročních dobrovolníků, samých Čechů, říkal jim důvěrné: "Buďme Češi, ale nemusí o tom nikdo vědět. Já jsem taky Čech."

  •  

— Собаки не могут краситься сами, как дамы, об этом приходится заботиться тому, кто хочет их продать. Если, к примеру, пёс старый и седой, а вы хотите продать его за годовалого щенка или выдаёте такого дедушку за девятимесячного, то лучше всего купите ляпису, разведите и выкрасьте пса в чёрный цвет — будет выглядеть как новый. Чтобы прибавилось в нём силы, кормите его мышьяком в лошадиных дозах, а зубы вычистите наждачной бумагой, какой чистят ржавые ножи. А перед тем, как вести его продавать, влейте ему в глотку сливянку, чтобы пёс был немного навеселе. Он у вас моментально станет бодрый, живой, будет весело лаять и ко всем лезть, как подвыпивший член городской управы.

 

Psi si sami nemůžou barvit vlasy, jako to dělají dámy, vo to se musí vždycky postarat ten, kdo je chce prodat. Když je pes takovej stařec, že je cele] šedivej, a vy ho chcete prodat za roční štěně, nebo ho dokonce vydáváte, dědečka, za devítiměsíčního, tak koupíte třaskavý stříbro, rozpustíte a namalujete ho načerno, že vypadá jako novej. Aby nabyl síly, tak ho krmíte jako koně utrejchem a zuby mu vyčistíte šmirglpapírem, takovým, co se s ním čistěji rezavý nože. A předtím, než ho vedete prodat nějakýmu kupci, tak mu do držky nalejete slivovici, aby se ten pes trochu vožral, a on je hned čilej, veselej, štěká radostně a kamarádí se s každým jako vopilej radní."

  •  

Поручик крепко спал. Швейк разбудил его:
— Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я не получил приказания насчёт кошки.
Поручик во сне перевернулся на другой бок, пробормотал: «Три дня ареста!» — и заснул опять.
Швейк тихо вышел из комнаты, вытащил несчастную кошку из-под дивана и сказал ей:
— Три дня ареста!
И ангорская кошка полезла обратно под диван.

 

Švejk šel do pokoje k nadporučíkovi, který již tvrdé usnul, a vzbudil ho:
Poslušně hlásím, pane obrlajtnant, že nemám žádný rozkaz stran tý kočky."
A rozespalý nadporučík v polosnění převrátil se na druhou stranu a zabručel: "Tři dny kasárníka!" a spal dál.
Švejk tiše odešel z pokoje, vytáhl nešťastnou kočku zpod pohovky a řekl k ní: "Máš tři dny kasárníka, abtreten!"
A angorská kočka si opět vlezla pod pohovku.

Глава XV. КатастрофаПравить

Katastrofa
  •  

Полковник Фридрих Краус фон Циллергут был редкостный болван. Рассказывая о самых обыденных вещах, он всегда спрашивал, все ли его хорошо поняли, хотя дело шло о примитивнейших понятиях, например: «Вот это, господа, окно. Да вы знаете, что такое окно?» Или: «Дорога, по обеим сторонам которой тянутся канавы, называется шоссе. Да-с, господа. Знаете ли вы, что такое канава? Канава — это выкопанное значительным числом рабочих углубление. Да-с. Копают канавы при помощи кирок. Известно ли вам, что такое кирка?»
Он страдал манией всё объяснять и делал это с воодушевлением, с каким изобретатель рассказывает о своём изобретении. <…>
У полковника недоставало половины левого уха, которое ему отсекли в дни его молодости на дуэли, возникшей из-за простой констатации факта, что Фридрих Краус фон Циллергут — большой дурак.
Если мы рассмотрим его умственные способности, то придем к заключению, что они были ничуть не выше тех, которыми мордастый Франц-Иосиф Габсбург прославился в качестве общепризнанного идиота: то же безудержное словоизлияние, то же изобилие крайней наивности. <…>
При всей своей тупости полковник был чрезвычайно набожен. У него в квартире стоял домашний алтарь. Полковник часто ходил на исповедь и к причастию в костел святого Игнатия и с самого начала войны усердно молился за победу австрийского и германского оружия. Он смешивал христианство и мечты о германской гегемонии. Бог должен был помочь отнять имущество и землю у побеждённых.
Его бесило, когда он читал в газетах, что опять привезли пленных.
— К чему возить сюда пленных? — говорил он. — Перестрелять их всех! Никакой пощады! Плясать среди трупов! А гражданское население Сербии сжечь, все до последнего человека. Детей прикончить штыками.
Он был ничем не хуже немецкого поэта Фирордта, опубликовавшего во время войны стихи, в которых он призывал Германию воспылать ненавистью к миллионам французских дьяволов и хладнокровно убивать их[комм. 13].

 

lukovník Bedřich Kraus, mající též přídomek von Zillergut, po nějaké vesničce v Solnohradech, kterou jeho předkové prožrali již ve století osmnáctém, byl úctyhodným pitomcem. Když něco vypravoval, mluvil samé pozitivní věci, tázaje se přitom, zdali všichni rozumí nejprimitivnějším výrazům: "Tedy okno, pánové, ano. Víte, co je to okno?"
Nebo: "Cesta, u které po obou stranách jsou příkopy, nazývá se silnicí. Ano, pánové. Víte, co je to příkop? Příkop jest vykopávka, na které pracuje více lidí. Jest to prohlubenina. Ano. Pracuje se motykami. Víte, co je to motyka?"
Trpěl vysvětlovací mánií, což činil s takovým oduševněním jako nějaký vynálezce vypravující o svém díle. <…>
Scházela mu polovička levého ucha, kterou mu usekl jeho protivník za mládí v souboji kvůli prostému konstatování pravdy, že Bedřich Kraus von Zillergut je prapitomý chlap.
Rozebereme-li jeho duševní schopnosti, dojdeme k přesvědčení, že nebyly o nic lepší těch, které proslavily otlemeného Habsburka Františka Josefa jako notorického idiota. Týž spád jeho řeči, táž zásoba největší naivnosti. <…>
Byl při své tuposti neobyčejně nábožný. Měl doma v bytě domácí oltář. Chodil často ke zpovědi a k přijímání k Ignáci a od vypuknutí války modlil se za zdar zbraní rakouských a německých. Míchal křesťanství se sny o germánské hegemonii. Bůh měl pomoci zabrat bohatství a území přemožených.
Strašně se vždy rozčiloval, když četl v novinách, že opět přivezli zajatce.
Říkal: „K čemu vozit zajatce? Postřílet se mají všichni. Žádné slitování. Tancovat mezi mrtvolami. Všechny civilisty v Srbsku spálit do posledního. Děti ubít bajonety!“
Nebyl o nic horší než německý básník Vierordt, který uveřejnil za války verše, aby Německo nenávidělo a zabíjelo s železnou duší milióny francouských ďáblů.

  •  

Полковник Краус был известен среди офицеров своей страстью останавливать, если ему не отдавали честь.
Он считал это тем главным, от чего зависит победа и на чём зиждется вся военная мощь Австрии.
«Отдавая честь, солдат должен вкладывать в это всю свою душу», — говаривал он. В этих словах заключался глубокий фельдфебельский мистицизм.
Он очень следил за тем, чтобы честь отдавали по всем правилам, со всеми тонкостями, абсолютно точно и с серьёзным видом. Он подстерегал каждого проходившего мимо, от рядового до подполковника. Рядовых, которые на лету притрагивались рукой к козырьку, как бы говоря: «Моё почтеньице!» — он сам отводил в казармы для наложения взыскания. Для него не существовало оправдания: «Я не видел».
«Солдат, — говаривал он, — должен и в толпе искать своего начальника и думать только о том, чтобы исполнять обязанности, предписанные ему уставом. Падая на поле сражения, он и перед смертью должен отдать честь. Кто не умеет отдавать честь, или делает вид, что не видит начальства, или же отдаёт честь небрежно, тот в моих глазах не человек, а животное».

 

Plukovník Kraus byl znám mezi důstojníky svou vášní anhaltovat. Považoval salutování za něco, na čem závisí úspěch války a na čem zbudována celá vojenská moc.
"Do salutování má voják vkládat duši," říkával. Byl to nejkrásnější kaprálský mysticismus.
Dbal o to, aby ten, který vzdává čest, zasalutoval podle předpisu do nejjemnějších podrobností, přesné a důstojně.
Číhal na všechny, kteří šli kolem něho. Od infanteristy až na podplukovníka. Infanteristy, kteří letmo zasalutovali, jako by chtěli říci, dotýkajíce se štítku čepice: "Těbůh," vodil sám přímo do kasáren k potrestání.
Pro něho neplatilo: "Já neviděl."
"Voják," říkával, "musí svého představeného hledat v zástupu a na nic jiného nemyslet, než aby dostál všem svým povinnostem, které jsou mu předepsány v dienstreglamá. Když padne na bojišti, má před svou smrtí zasalutovat. Kdo neumí salutovat, dělá, že nevidí, nebo salutuje nedbale, je u mě bestie."

  •  

... приснилось ему, что Швейк украл коня у наследника престола и привел ему, Лукашу, а на смотру наследник престола узнал своего коня, когда он, несчастный поручик Лукаш, гарцевал на нём перед своей ротой. — комментарий С. В. Никольского: «может быть, одно из самых замечательных мест в романе, демонстрирующее своеобразное всесилие Швейка...»[5]

 

... v noci se mu zdálo o Švejkovi, že Švejk ukradl také koně následníkovi trůnu, přivedl mu ho, a následník trůnu že toho koně při přehlídce poznal, když on, nešťastný nadporučík Lukáš, na něm jel před svou rotou.

Послесловие к первой части «В тылу»Править

Doslov k prvnímu dílu "V zázemí"
  •  

Жизнь — не школа для обучения светским манерам. Каждый говорит как умеет. Церемониймейстер доктор Гут говорит иначе, чем хозяин трактира «У чаши» Паливец. А наш роман не пособие о том, как держать себя в свете, и не научная книга о том, какие выражения допустимы в благородном обществе. Это историческая картина определённой эпохи.
Если необходимо употребить сильное выражение, которое действительно было произнесено, я без всякого колебания привожу его здесь. Смягчать выражения или применять многоточие я считаю глупейшим лицемерием. Ведь эти слова употребляют и в парламенте.
Правильно было когда-то сказано, что хорошо воспитанный человек может читать всё.

 

Život není žádnou školou uhlazeného chování. Každý mluví tak, jak je schopen. Ceremoniář dr. Guth mluví jinak než hostinský Palivec u Kalicha a tento román není pomůckou k salónnímu ušlechtění a naučnou knihou, jakých výrazů je možno ve společnosti užívat. Jest to historický obraz určité doby.
Je-li třeba užít nějakého silného výrazu, který skutečně padl, nerozpakuji se podat jej právě tak, jak se to stalo. Opisovat nebo vytečkovat považuji za nejpitomější přetvářku. Slov těch užívá se i v parlamentech.
Správně bylo kdysi řečeno, že dobře vychovaný člověk může číst všechno.

  •  

Не знаю, удастся ли мне этой книгой достичь того, к чему я стремился. Однажды я слышал, как один ругал другого: «Ты глуп, как Швейк». Это свидетельствует о противоположном. Однако если слово «Швейк» станет новым ругательством в пышном венке бранных слов, то мне останется только удовлетвориться этим обогащением чешского языка.

 

Nevím, podaří-li se mně vystihnout touto knihou, co jsem chtěl. Již okolnost, že slyšel jsem jednoho člověka nadávat druhému: "Ty jsi blbej jako Švejk," právě tomu nenasvědčuje. Stane-li se však slovo Švejk novou nadávkou v květnatém věnci spílání, musím se spokojit tímto obohacením českého jazyka.

Книга вторая. На фронтеПравить

Na frontě

Глава I. Злоключения Швейка в поездеПравить

Švejkovy nehody ve vlaku
  •  

— У меня, как говорится, очень развит талант к наблюдению, но только когда уже поздно и когда неприятность уже произошла. Мне здорово не везёт, всё равно как некоему Нехлебе с Неказанки, что ходил в трактир «Сучий лесок». Тот вечно мечтал стать добродетельным и каждую субботу начинал новую жизнь, а на другой день рассказывал: «А утром-то я заметил, братцы, что лежу на нарах[комм. 14]

 

"Já mám, jak se říká, vyvinutej pozorovací talent, když už je pozdě a něco se stane nepříjemnýho. Já mám takovou smůlu jako nějakej Nechleba z Nekázanky, který tam chodil do hospody V čubčím háji. Ten chtěl vždycky dělat dobrotu a vod soboty vést novej život, a vždycky na druhej den říkal: «Tak jsem vám, kamarádi, k ránu pozoroval, že jsem na pryčně!»"

  •  

... плакат: «Примеры исключительной доблести»
Текст к этим плакатам с вымышленными примерами исключительной доблести сочиняли призванные на войну немецкие журналисты. Такими плакатами старая, выжившая из ума Австрия хотела воодушевить солдат. Но солдаты ничего не читали: когда им на фронт присылали подобные образцы храбрости в виде брошюр, они свертывали из них козьи ножки или же находили им ещё более достойное применение, соответствующее художественной ценности и самому духу этих «образцов доблести». <…>
Прочтя плакат, <…> Швейк обратился к ополченцам, находившимся в караульном помещении:
— Прекрасный пример доблести! Если так пойдет дальше, у нас в армии будет только новая упряжь. В Праге в «Пражской правительственной газете» я тоже читал об одной обозной истории, ещё получше этой. Там говорилось о вольноопределяющемся докторе Йозефе Вояне. Он служил в Галиции, в Седьмом егерском полку. Когда дело дошло до штыкового боя, попала ему в голову пуля. Вот понесли его на перевязочный пункт, а он как заорет, что не даст себя перевязывать из-за какой-то царапины, и полез опять со своим взводом в атаку. В этот момент ему оторвало ступню. Опять хотели его отнести, но он, опираясь на палку, заковылял к линии боя и палкой стал отбиваться от неприятеля. А тут возьми да и прилети новая граната, и оторвала ему руку, аккурат ту, в которой он держал палку! Тогда он перебросил эту палку в другую руку и заорал, что это им даром не пройдет! Бог знает чем бы всё это кончилось, если б шрапнель не уложила его наповал. Возможно, он тоже получил бы серебряную медаль за доблесть, не отделай его шрапнель. Когда ему снесло голову, она ещё некоторое время катилась и кричала: «Долг спеши, солдат, скорей исполнить свой, даже если смерть витает над тобой!»[комм. 15]

 

... plakát "Vzácné vzory zmužilosti".
Takovými plakáty, jejichž text, s vymyšlenými vzácnými vzory, v kancelářích ministerstva vojenství skládali různí ti němečtí žurnalisté povolaní na vojnu, chtělo to staré pitomé Rakousko nadchnout vojáky, kteří to nikdy nečtli, a když jim takové vzácné vzory zmužilosti posílali na frontu brožované v knížkách, balili si do toho cigarety z tabáku do dýmky nebo upotřebili to ještě vhodněji, aby to odpovídalo ceně i duchu sepsaných vzácných vzorů odvahy. <…>
Když Švejk dočetl, <…> řekl k landverákům na strážnici: "Tohle je moc krásnej příklad zmužilosti. Takhle budou u nás v armádě samý nový postroje na koně, ale když jsem byl v Praze, tak jsem čet v Pražskejch úředních listech ještě hezčí případ vo nějakým jednoročním dobrovolníkovi dr. Josefu Vojnoví. Ten byl v Haliči u 7. praporu polních myslivců, a když to přišlo na bodáky, tak dostal kulku do hlavy, a když ho vodnášeli na obvaziště, tak na ně zařval, že kvůli takovému šrámu se nenechá obvázat. A zas chtěl hned se svou četou forykovat, ale granát mu usekl kotník. Zas ho chtěli vodnášet, ale von se počal belhat vo holi k bitevní čáře a holí se bránil proti nepříteli, a přilít novej granát a utrh mu tu ruku, ve kterej držel hůl. Von si tu hůl přendal do druhý ruky, zařval, že jim to nevodpustí, a bůhví jak by to s ním dopadlo, kdyby ho byl šrapnel za chvilku definitivně nezamordoval. Možná, že kdyby ho nakonec přece jen nevoddělali, že by byl taky dostal stříbrnou medalii za statečnost. Když mu to urazilo hlavu, tak, jak se kutálela, ještě vykřikla: ,Vždy povinnosti věrné spěch, byt vůkol vanul smrti dech.`"

Глава II. Будейовицкий анабасис ШвейкаПравить

Švejkova budějovická anabaze
  •  

Чёрно-жёлтые горизонты подёрнулись тучами революции. В Сербии и на Карпатах солдаты целыми батальонами переходили к неприятелю. Сдались Двадцать восьмой и Одиннадцатый полки. Последний состоял из уроженцев Писецкой округи. В этой грозовой предреволюционной атмосфере приехали рекруты из Воднян с искусственными чёрными гвоздиками. Через писецкий вокзал проезжали солдаты из Праги и швыряли обратно сигареты и шоколад, которые им подавали в телячьи вагоны писецкие светские дамы.

 

Černožluté obzory počaly se zatahovat mraky revoluce. Na Srbsku, v Karpatech přecházely batalióny k nepříteli. 28. regiment, 11. regiment. V tom posledním vojáci z píseckého kraje a okresu. V tom předvzpourovém dusnu přijeli rekruti z Vodňan s karafiáty z černého organtýnu. Píseckým nádražím projížděli vojáci od Prahy a házeli nazpátek cigarety a čokoládu, kterou jim podávaly do prasečích vozů dámy z písecké společnosti.

  •  

«Вольноопределяющийся — это нечто возвышенное, эмбрион славы, воинской чести, герой! — орал этот идиот полковник. — Вольноопределяющийся Вольтат, произведённый после экзамена в капралы, добровольно отправился на фронт и взял в плен пятнадцать человек. В тот момент, когда он их привел, его разорвало гранатой. И что же? Через пять минут вышел приказ произвести Вольтата в младшие офицеры! Вас также ожидала блестящая будущность: повышения и отличия. Ваше имя было бы записано в золотую книгу нашего полка!» — Вольноопределяющийся сплюнул. — Вот, брат, какие ослы родятся под луной. Плевать мне на ихние нашивки и привилегии, вроде той, что ко мне каждый день обращаются: вольноопределяющийся, вы — скотина. Заметьте, как красиво звучит «вы — скотина», вместо грубого «ты — скотина»[комм. 16], а после смерти вас украсят signum laudis или большой серебряной медалью. Его императорского и королевского величества поставщики человеческих трупов со звёздочками и без звёздочек! Любой бык счастливее нас с вами. Его убьют на бойне сразу и не таскают перед этим на полевое учение и на стрельбище.

 

,Jednoroční dobrovolník,` blbl ten pitomec obrst nahlas, ,je cosi vznešeného, jsou to embrya slávy, vojenské hodnosti, hrdinové. Jednoroční dobrovolník Wohltat, byv po odbyté zkoušce povýšen na kaprála, dobrovolně přihlásil se na frontu a zajal patnáct nepřátel a při odevzdávání jich byl roztržen granátem. Za pět minut došel pak rozkaz, že jednoroční dobrovolník Wohltat je povýšen na kadeta. I vás by čekala taková skvělá budoucnost, postup, vyznamenání, vaše jméno bylo by zaneseno do zlaté knihy pluku.`"
Jednoroční dobrovolník si odplivl: "Vidíte, kamaráde, jaká hovada rodí se pod sluncem. Vykašlu se jim na jednoročácké štráfky i na všechna privilegia: ,Vy, jednoroční dobrovolníku, jste dobytek.` Jak to zní pěkně: ,Jste dobytek,` a ne to sprosté: ,Jsi dobytek.` A po smrti dostanete signum laudis nebo velkou stříbrnou medalii. C. k. dodavatelé mrtvol s hvězdičkami i bez hvězdiček. Oč je šťastnější každý vůl. Toho zabijou na porážce a netahají ho předtím pořád na execírák a na feldschießen."

  •  

— Капитан Сагнер, начальник учебной команды вольноопределяющихся, считает Шрёдера настоящим солдатом, хотя полковник Шрёдер ничего так не боится, как попасть на фронт. Сагнер — стреляный воробей, так же как и Шрёдер, он недолюбливает офицеров запаса и называет их штатскими вонючками. Вольноопределяющихся он считает дикими животными: их, дескать, нужно превратить в военные машины, пришить к ним звёздочки и послать на фронт, чтобы их перестреляли вместо благородных кадровых офицеров, которых нужно оставить на племя. — ср. с «Ответом женатым генералам...» Дениса Давыдова

 

"Hejtman Ságner, který má na starosti školu jednoročních dobrovolníků, vidí v Schrödrovi pravý typ vojáka, ačkoliv plukovník Schröder nebojí se ničeho tak jako toho, kdyby měl jít do pole. Ságner je chlap všemi mastmi mazaný a stejné jako Schröder nemá rád rezervní důstojníky. Říká o nich, že jsou to civilní smradí. Na jednoročáky dívá se jako na divoká zvířata, ze kterých je třeba udělat vojenské stroje, přišít jim hvězdičky a poslat na frontu, aby je vybili místo ušlechtilých aktivních důstojníků, které třeba zachovat na plemeno."

  •  

Полковник сокрушённо покачал головой.
— Нету нынче среди офицеров былого товарищества. Раньше, я помню, каждый офицер старался что-нибудь привнести в общее веселье. Поручик Данкль[комм. 17] — служил такой, — так тот, бывало, разденется донага, ляжет на пол, воткнет себе в задницу хвост селедки и изображает русалку. Другой, подпоручик Шлейснер, умел шевелить ушами, ржать, как жеребец, подражать мяуканью кошки и жужжанию шмеля. Помню ещё капитана Скодай. Тот, стоило нам захотеть, приводил с собой трёх девочек-сестёр. Он их выдрессировал, словно собак. Поставит их на стол, и они начинают в такт раздеваться. Для этого он носил с собой дирижёрскую палочку, и — следует отдать ему должное — дирижёр он был прекрасный! Чего только он с ними на кушетке не проделывал! А однажды велел поставить посреди комнаты ванну с теплой водой, и мы один за другим должны были с этими тремя девочками купаться, а он нас фотографировал.

 

Plukovník smutně potřásl hlavou: "Dnes už není mezi námi to pravé kamarádství. Dřív, pamatuji se, že každý z nás, důstojníků, snažil se v kalině přispět něčím k zábavě. Jeden, pamatuji se, nějaký nadporučík Dankl, ten se svlékl do naha, lehl si na podlahu, zastrčil si do zadnice ocas ze slanečka a představoval nám mořskou pannu. Jiný zas, poručík Schleisner, uměl střihat ušima a řičet jako hřebec, napodobovat mňoukání koček a bzučení čmeláka. Pamatuji se také na hejtmana Skodayho. Ten vždy, když jsme chtěli, přivedl do kasina holky, byly to tři sestry, a měl je nacvičené jako psy. Postavil je na stůl a ony se začaly před námi obnažovat do taktu. Měl takovou malou taktovku, a všechna čest, kapelník byl znamenitý. A co s nimi prováděl na pohovce! Jednou dal přinést vanu s teplou vodou doprostřed místnosti a my jeden po druhém museli jsme se s těma holkama vykoupat a on nás fotografoval."

Глава III. Приключения Швейка в Кираль-ХидеПравить

Švejkovy příhody v Királyhidě
  •  

— Каким образом я стал редактором «Мира животных», этого весьма интересного журнала, — долгое время было неразрешимой загадкой для меня самого. Потом я пришел к убеждению, что мог пуститься на такую штуку только в состоянии полной невменяемости. Так далеко завели меня дружеские чувства к одному моему старому приятелю — Гаеку. <…> Моим стремлением будет поднять журнал на небывалую высоту. Реорганизовать его как в смысле формы, так и содержания. Далее я сказал, что намерен завести новые разделы, например, «Уголок юмора зверей», «Животные о животных» (применяясь, конечно, к политическому моменту), и преподносить читателям сюрприз за сюрпризом, чтобы они опомниться не смогли, когда будут читать описание различных животных. Раздел «Звериная хроника» будет чередоваться с новой программой решения проблемы домашних животных и «Движением среди скота». <…>
Желая преподнести читателю что-нибудь новое и неожиданное, я сам выдумывал животных. Я исходил из того принципа, что, например, слон, тигр, лев, обезьяна, крот, лошадь, свинья и так далее — давным-давно известны каждому читателю «Мира животных» и теперь его необходимо расшевелить чем-нибудь новым, какими-нибудь открытиями. В виде пробы я пустил «сернистого кита». Этот новый вид кита был величиной с треску и снабжен пузырем, наполненным муравьиной кислотой, и особенного устройства клоакой; из неё сернистый кит со взрывом выпускал особую кислоту, которая одурманивающе действовала на мелкую рыбешку, пожираемую этим китом. Позднее один английский ученый, не помню, какую я ему придумал тогда фамилию, назвал эту кислоту «китовой кислотой». Китовый жир был всем известен, но новая китовая кислота возбудила интерес, и несколько читателей запросили редакцию, какой фирмой вырабатывается эта кислота в чистом виде.
Смею вас уверить, что читатели «Мира животных» вообще очень любопытны.
Вслед за сернистым китом я открыл целый ряд других диковинных зверей. Назову хотя бы «благуна продувного» — млекопитающее из семейства кенгуру, «быка съедобного» — прототип нашей коровы и «инфузорию сепиевую», которую я причислил к семейству грызунов.
С каждым днем у меня прибавлялись новые животные. Я сам был потрясен своими успехами в этой области. Мне никогда раньше в голову не приходило, что возникнет необходимость столь основательно дополнить фауну. Никогда бы не подумал, что у Брема в его «Жизни животных» могло быть пропущено такое множество животных. Знал ли Брем и его последователи о моем нетопыре с острова Исландия, о так называемом «нетопыре заморском», или о моей домашней кошке с вершины горы Килиманджаро под названием «пачуха оленья раздражительная»?
Разве кто-нибудь из естествоиспытателей имел до тех мор хоть малейшее представление о «блохе инженера Куна», которую я нашел в янтаре и которая была совершенно слепа, так как жила на доисторическом кроте, который также был слеп, потому что его прабабушка спаривалась, как я писал в статье, со слепым «мацаратом пещерным» из Постоенской пещеры, которая в ту эпоху простиралась до самого теперешнего Балтийского океана.[комм. 18].

 

"Jak jsem se vlastně stal kdysi redaktorem Světa zvířat, onoho velice zajímavého časopisu, bylo pro mne nějaký čas hádankou dosti složitou do té doby, kdy jsem sám přišel k tomu názoru, že jsem to mohl provést jen ve stavu naprosto nepříčetném, ve kterém jsem byl sveden přátelskou láskou ku starému kamarádovi Hájkovi <…>.
Prohlásil jsem, že jsem již velice mnoho přemýšlel o správném vedení takovéhoto časopisu, jako je Svět zvířat, a že všechny ty rubriky a body dovedu plně reprezentovat, ovládaje zmíněné náměty. Mou snahou však že bude vyšinout časopis na nezvyklou výši. Reorganizovat obsahově i věcné.
Zavésti nové rubriky, například ,Veselý koutek zvířat`, ,Zvířata o zvířatech`, všímaje si přitom bedlivé politické situace.
Poskytnout čtenářům překvapení za překvapením, aby se od zvířete ku zvířeti nemohli vzpamatovat. Rubrika ,Ze dne zvířat` že se musí střídat s ,Novým programem řešení otázky domácího skotu` a ,Hnutím mezi dobytkem`.<…>
Chtěje obecenstvu poskytnouti něco úplně nového, vymýšlel jsem si zvířata.
Vycházel jsem z toho principu, že například slon, tygr, lev, opice, krtek, kůň, čuně atd. jsou dávno již každému čtenáři Světa zvířat úplné známými tvory. Že třeba čtenáře rozrušit něčím novým. Novými objevy, a proto jsem to zkusil s velrybou sírobřichou. Tento nový druh mé velryby byl velikostí tresky a opatřen měchýřem naplněným mravenčí kyselinou a zvláštní kloakou, kterou má velryba sírobřichá s výbuchy vypouštěla na malé rybky, které chtěla pozřít, omamnou jedovatou kyselinu, které později dal anglický učenec... teď se již nepamatuji, jak jsem ho nazval, pojmenování kyseliny velrybí. Velrybí tuk byl již všem známý, ale nová kyselina vzbudila pozornost několika čtenářů, kteří se ptali na firmu vyrábějící tuto kyselinu.
Mohu vás ubezpečit, že jsou vůbec čtenáři Světa zvířat velice zvědaví.
Krátce za sebou objevil jsem po velrybě sírobřiché celou řadu jiných zvířat. Jmenuji mezi nimi blahníka prohnaného, savce z rodu klokanů, vola jedlého, pratypa to krávy, nálevníka sépiového, kterého jsem označil za druh potkana.
Přibývala mně nová zvířata každým dnem. Sám byl jsem velice překvapen mými úspěchy v těchto oborech. Nikdy jsem si nepomyslil, že je třeba zvířenu tak silně doplnit a že Brehm tolik zvířat mohl vynechat ve svém spise Život zvířat. Věděl Brehm a všichni ti, kteří šli po něm, o mém netopýrovi z ostrova Islandu, ,netopýru vzdáleném`, o mé kočce domácí z vrcholku hory Kilimandžáro pod názvem ,pačucha jelení dráždivá`?
Měli do té doby přírodozpytci zdání o nějaké bleše inženýra Khúna, kterou jsem našel v jantaru a která byla úplně slepá, poněvadž žila na podzemním prehistorickém krtkovi, který také byl slepý, poněvadž jeho prababička se spářila, jak jsem psal, s podzemním slepým macarátem jeskynním z Postojenské jeskyně, která v té době zasahovala až na nynější Baltický oceán?

  •  

Пусть было, как было, ведь как-нибудь да было. Никогда так не было, чтобы никак не было.

 

Ať si bylo, jak si bylo, přece jaksi bylo. Ještě nikdy nebylo, aby jaksi nebylo.

  •  

— А иногда, — подхватил Швейк, — человека в бою вдруг так затошнит, что сил нет. В Праге — в Погоржельце, в трактире «Панорама», — один из команды выздоравливающих, раненный под Перемышлем, рассказывал, как они где-то под какой-то крепостью пошли в штыки. Откуда ни возьмись, полез на него русский солдат, парень-гора, штык наперевес, а из носу у него катилась здоровенная сопля. Бедняга только взглянул на его носище с соплёй, и так ему сделалось тошно, что пришлось бежать в полевой лазарет. Его там признали за холерного и послали в холерный барак в Пешт, а там уж он действительно заразился холерой.

 

"Někdy," řekl Švejk, "se zas v gefechtu člověku udělá špatně, člověk si něco zvoškliví. Vypravoval v Praze na Pohořelci na Vyhlídce jeden nemocnej rekonvalescent od Přemyšlu, že tam někde pod festungem přišlo k útoku na bajonety a proti němu se vobjevil jeden Rus, chlap jako hora, a mazal si to na něho s bajonetem a měl pořádnou kapičku u nosu. Jak se mu von podíval na tu kapičku, na ten vozdr, že se mu hned udělalo špatně a musel jít na hilfsplac, kde ho uznali zamořenýho cholerou a odpravili do cholerovejch baráků do Pešti, kde se taky vopravdu nakazil cholerou."

  •  

— Нынче, говорят, многих вешают и расстреливают, — сказал один из конвойных. — Недавно читали нам на плацу приказ, что в Мотоле расстреляли одного запасного, Кудрну, за то, что он вспылил, прощаясь с женою в Бенешове, когда капитан рубанул шашкой его мальчонку, сидевшего на руках у матери. Всех политических вообще арестовывают. Одного редактора из Моравии расстреляли. Ротный нам говорил, что и остальных это ждет.
— Всему есть границы, — двусмысленно сказал вольноопределяющийся.
— Ваша правда, — отозвался капрал. — Так им, редакторам, и надо. Только народ подстрекают.

 

"Ted' prej toho hodně věšejí a střílejí," řekl jeden z mužů eskorty, "nedávno nám četli na execírplace befél, že v Motole vodstřelili záložníka Kudrnu, poněvadž hejtman sekl šavlí jeho chlapečka, kerej byl na ruce u jeho ženy, když se s ním v Benešově chtěla loučit, a von se rozčílil. A politický lidi vůbec zavírají. Taky už vodstřelili jednoho redaktora na Moravě. A náš hejtman povídal, že to na vostatní ještě čeká."
"Všechno má své meze," řekl jednoroční dobrovolník dvojsmyslně.
"To máte pravdu," ozval se desátník, "na takový redaktory to patří. Voni jen lid pobuřujou."

  •  

— Иной мадьяр не виноват в том, что он мадьяр.

 

"Někerej Maďar taky za to nemůže, že je Maďar."

Глава IV. Новые мукиПравить

Nová utrpení
  •  

В арестантском бараке при дивизионном суде <…>.
Солдат с веником откашлялся и начал:
Весь фронт во вшах.
И с яростью скребётся
То нижний чин, то ротный командир.
Сам генерал, как лев, со вшами бьётся
И, что ни миг, снимает свой мундир.
Вшам в армии квартира даровая,
На унтеров им трижды наплевать.
Вошь прусскую, от страсти изнывая,
Австрийский вшивец[комм. 19] валит на кровать.
Измученный солдат из учителей присел на скамейку и вздохнул:
— Вот и всё. И из-за этого я уже четыре раза был на допросе у господина аудитора.
— Собственно, дело ваше выеденного яйца не стоит,— веско заметил Швейк.— Всё дело в том, кого они там в суде будут считать старым австрийским вшивцем. Хорошо, что вы прибавили насчёт кровати. Этим вы так их запутаете, что они совсем обалдеют. Вы только им обязательно разъясните, что вшивец — это вошь-самец и что на самку-вошь может лезть только самец-вшивец. Иначе вам не выпутаться. <…> Короче говоря, <…> ваше дело дрянь, но терять надежды не следует, как говорил цыган Янечек в Пльзене, когда в тысяча восемьсот семьдесят девятом году его приговорили к повешению за убийство двух человек с целью грабежа; всё может повернуться к лучшему! И он угадал: в последнюю минуту его увели из-под виселицы, потому что его нельзя было повесить по случаю дня рождения государя императора, который пришелся как раз на тот самый день, когда он должен был висеть. Тогда его повесили на другой день после дня рождения императора. А потом этому парню привалило ещё большее счастье: на третий день он был помилован, и пришлось возобновить его судебный процесс, так как всё говорило за то, что во всём виновен другой Янечек. Ну, пришлось его выкопать с арестантского кладбища, реабилитировать и похоронить на пльзенском католическом кладбище. А потом выяснилось, что он евангелического вероисповедания, его перевезли на евангелическое кладбище, а потом…
— Потом я тебе заеду в морду, — отозвался старый сапёр Водичка. — Чего только этот парень не выдумает! У человека на шее висит дивизионный суд, а он, мерзавец, вчера, когда нас вели на допрос, морочил мне голову насчёт какой-то иерихонской розы.
— Да это я не сам придумал. Это говорил слуга художника Панушки Матей старой бабе, когда та спросила, как выглядит иерихонская роза. Он ей говорил: «Возьмите сухое коровье дерьмо, положите на тарелку, полейте водой, оно у вас зазеленеет, — это и есть иерихонская роза!»

 

U divizijního soudu, v baráku opatřeném <…>.
Voják s koštětem odkašlal a spustil:
Vše zavšiveno, front se drbe celý,
veš po nás leze veliká.
Pan generál se válí na posteli
a každej den se převlíká.
Vším u vojska se velmi dobře daří,
i na šarže už přivyká,
s vší pruskou už se hbitě páří
ten starý všivák rakouský.
Ztrápený voják učitel si přisedl na lavici a povzdechl: "To je všechno, a kvůli tomu jsem již počtvrté vyslýchanej u pana auditora."
"Vono to skutečně nestojí ani za řeč," rozšafné řekl Švejk, "vono jen přijde na to, koho voni u soudu budou myslet tím starým všivákem rakouským. Ještě dobře, že jste tam dal vo tom páření, to je spletete, že budou z toho janci. Jen jim vysvětlete, že všivák je sameček od vši a že na samičku veš může lezt zase jenom sameček všivák. Jinak se z toho nevymotáte. <…> Zkrátka a dobře, <…> je to s vámi vachrlatý, ale nesmíte ztrácet naději, jako říkal Cikán Janeček v Plzni, že se to ještě může vobrátit k lepšímu, když mu v roce 1879 dávali kvůli tý dvojnásobný loupežný vraždě voprátku na krk. A taky to uhád, poněvadž ho vodvedli v poslední okamžik vod šibenice, poněvadž ho nemohli pověsit kvůli narozeninám císaře pána, který připadly právě na ten samej den, kdy měl viset. Tak ho voběsili až druhej den, až bylo po narozeninách, a chlap měl ještě takový štěstí, že třetí den nato dostal milost a mělo bejt s ním obnovený líčení, poněvadž všechno ukazovalo na to, že to vlastně udělal jinej Janeček. Tak ho museli vykopat z trestaneckýho hřbitova a rehabilitovati ho na plzeňskej katolickej hřbitov, a potom se teprve přišlo na to, že je evangelík, tak ho převezli na evangelickej hřbitov a potom..."
"...potom dostaneš pár facek," ozval se starý sapér Vodička, "co si ten chlap všechno nevymyslí. Člověk má starosti s divizním soudem, a von chlap mizerná mně včera, když nás vedli k vejslechu, vykládal, co je to růže z Jericha."
"To ale nebyla moje slova, to vykládal sluha malíře Panušky Matěj jedné staré bábě, když se ho ptala, jak vypadá růže z Jericha. Tak jí povídal: ,Vemte suchý kravský hovno, dejte ho na talíř, polejte vodou a vono se vám krásně zazelená, a to je růže z Jericha.`"

  •  

— Самое лучшее, — сказал Швейк, — выдавать себя за идиота.

 

"Nejlepší uděláš," řekl Švejk, "když se budeš teď vydávat za blba."

Глава V. Из Моста-на-Литаве в СокальПравить

Z Mostu nad Litavou k Sokalu
  •  

— Так, значит, после войны в шесть часов вечера![комм. 20] — орал Водичка.
— Приходи лучше в половине седьмого, на случай если запоздаю! — ответил Швейк.
И ещё раз донёсся издали голос Водички:
— А в шесть часов прийти не сможешь?!
— Ладно, приду в шесть! — услышал Водичка голос удаляющегося товарища.

 

"Tedy po válce v šest hodin večer," křičel zezdola Vodička.
"Přijel' raděj vo půl sedmý, kdybych se někde vopozdil," odpovídal Švejk.
Potom ozval se ještě, již z velké dálky, Vodička: "V šest hodin nemůžeš přijít?"
"Tak přijdu tedy v šest," slyšel Vodička odpověď vzdalujícího se kamaráda.

  •  

Повар Юрайда принялся философствовать, что отвечало его бывшей профессии. Перед войной он издавал оккультный журнал и серию книг под названием «Загадки жизни и смерти». На военной службе он примазался к полковой офицерской кухне, и, когда, бывало, увлечётся чтением древнеиндийских сутр Прагна Парамита(«Откровения мудрости»), у него частенько подгорало жаркое.
Полковник Шрёдер ценил его как полковую достопримечательность. Действительно, какая офицерская кухня могла бы похвалиться поваром-оккультистом, который, заглядывая в тайны жизни и смерти, удивлял всех таким филе в сметане или рагу, что смертельно раненный под Комаровом подпоручик Дуфек всё время звал Юрайду.

 

Kuchař Jurajda se dal do filosofování, což fakticky odpovídalo jeho bývalému zaměstnání. Vydával totiž do vojny okultistický časopis a knihovnu Záhady života a smrti.
Na vojně ulil se k důstojnické kuchyni regimentu a velice často připálil nějakou pečeni, když se zabral do čtení překladu staroindických súter Pragnâ-Paramitâ (Zjevená moudrost).
Plukovník Schröder měl ho rád jako zvláštnost u regimentu, neboť která důstojnická kuchyně mohla se pochlubit kuchařem okultistou, který nazíraje do záhad života a smrti, překvapil všechny takovou dobrou svíčkovou nebo s takovým ragú, že pod Komárovem smrtelně raněný poručík Dufek volal stále po Jurajdovi.

Книга третья. Торжественная поркаПравить

Slavný výprask

Глава I. По ВенгрииПравить

Přes Uhry
  •  

Прошло несколько дней, прежде чем солдаты разместились по вагонам. И всё время не прекращались разговоры о консервах. Умудрённый опытом Ванек заявил, что это фантазия. Какие там консервы! Полевая обедня — это ещё куда ни шло. Ведь то же самое было с предыдущей маршевой ротой. Когда есть консервы, полевая обедня отпадает. В противном случае полевая обедня служит возмещением за консервы.
И правда, вместо мясных консервов появился обер-фельдкурат Ибл, который «единым махом троих побивахом». Он отслужил полевую обедню сразу для трёх маршевых батальонов. Два из них он благословил на Сербию, а один — на Россию.
При этом он произнёс вдохновенную речь, материал для которой, как это не трудно было заметить, был почерпнут из военных календарей. Речь настолько взволновала всех, что по дороге в Мошон Швейк, вспоминая речь, сказал старшему писарю, ехавшему вместе с ним в вагоне, служившем импровизированной канцелярией:
— Что ни говори, а это в самом деле будет шикарно. Как он расписывал! «День начнёт клониться к вечеру, солнце со своими золотыми лучами скроется за горы, а на поле брани будут слышны последние вздохи умирающих, ржание упавших коней, стоны раненых героев, плач и причитания жителей, у которых над головами загорятся крыши». Мне нравится, когда люди становятся идиотами в квадрате.

 

Nežli se dospělo k tomu okamžiku, aby se lezlo do vagónů, uplynulo několik dní, a přitom se stále hovořilo o konzervách a zkušený Vaněk prohlásil, že je to jenom fantazie. Jaképak konzervy! Takhle ještě polní mše, poněvadž i při předešlé maršce tak bylo. Když jsou konzervy, tak polní mše odpadá. V opačném případě polní mše je náhražkou za konzervy.
A tak se objevil místo gulášových konzerv vrchní polní kurát Ibl, který zabil tří mouchy jednou ranou. Odsloužil polní mši najednou pro tři pochodové prapory, dvěma z nich požehnal do Srbska a jednomu do Ruska.
Měl přitom velice nadšenou řeč a bylo znát, že bral materiál z vojenských kalendářů. Byla to taková dojemná řeč, že když ujížděli na Mošon, Švejk, který byl pohromadě ve vagónu s Vaňkem v improvizované kanceláři, vzpomněl si na ten proslov a řekl účetnímu šikovateli: „To bude moc fajn, jak povídal ten feldkurát, až den se skloní k večeru a slunce se svýma zlatejma paprskama zapadne za hory a na bojišti bude slyšet, jak von říkal, ten poslední dech umírajících, hejkot kleslých koní a sténání raněných mužů a nářek vobyvatelstva, když mu hořejí chalupy nad hlavou. Já mám moc rád, když tak lidi blbnou na kvadrát.“

  •  

— Было бы невредно, — заметил Ходоунский, — если бы нас встретили где-нибудь хорошим обедом. Когда мы в начале войны ехали в Сербию, мы прямо-таки обжирались на каждой станции, так здорово нас повсюду угощали. С гусиных ножек мы снимали лучшие кусочки мяса, потом делали из них шашки и играли в «волки и овцы» на плитках шоколада. В Хорватии, в Осиеке, двое из союза ветеранов принесли нам в вагон большой котел тушеных зайцев. Тут уж мы не выдержали и вылили им всё это на головы. В пути мы ничего не делали, только блевали. Капрал Матейка так облопался, что нам пришлось положить ему поперек живота доску и прыгать на ней, как это делают, когда уминают капусту. Только тогда бедняге полегчало. Из него поперло и сверху и снизу. А когда мы проезжали Венгрию, на каждой станции нам в вагоны швыряли жареных кур. Мы съедали только мозги. В Капошваре мадьяры бросали в вагоны целые туши жареных свиней и одному нашему так угодили свиной головой по черепу, что тот потом с ремнем гонялся за благодетелем по всем запасным путям. Правда, в Боснии нам даже воды не давали. Но зато до Боснии водки разных сортов было хоть отбавляй, а вина — море разливанное, несмотря на то что спиртные напитки были запрещены. Помню, на одной станции какие-то дамочки и барышни угощали нас пивом, а мы им в жбан помочились. Как они шарахнутся от вагона!

 

„Neškodilo by,“ řekl Chodounský, „kdyby nás někde čekali s nějakým dobrým obědem. To když jsme my na začátku vojny jeli do Srbska, tak jsme se přežrali na každé stanici, jak nás všude hostili. Z husích stehýnek jsme vyřezávali špalíčky toho nejlepšího masa a hráli s nimi ovčinec na plátech čokolády. V Oseku v Charvatsku nám přinesli do vagónu dva páni od veteránů velký kotel pečeného zajíce, a to už jsme nevydrželi a vylili jsme jim to všechno na hlavu. Po všech tratích jsme nic jiného nedělali, než blili z vagónů. Kaprál Matějka v našem vagóně se tak přecpal, že jsme museli dát mu přes břicho prkno a skákat po něm, jako když se šlape zelí, a to mu teprve ulevilo a šlo to z něho horem dolem. Když jsme jeli přes Uhry, tak nám házeli do vagónů na každé stanicí pečené slepice. Z těch jsme nic jiného nejedli než mozeček. V Kapošfalvě házeli nám Maďaři do vagónů celé kusy pečených prasat a jeden kamarád dostal celou pečenou vepřovou hlavou tak do lebky, že potom toho dárce honil s überšvunkem přes tři koleje. Zato už v Bosně jsme ani vodu nedostali. Ale do Bosny, ačkoliv to bylo zakázané, měli jsme různých kořalek, co hrdlo ráčilo, a vína potoky. Pamatuji se, že na jedné stanici nás nějaké paničky a slečinky uctívaly pivem a my jsme se jim do konve s pivem vymočili, a ty jely od vagónu!“

  •  

— Биглер — заядлый чехоед. — возможно, неоригинальное слово

 

„Biegler je strašný čechožrout.“

  — Ванек
  •  

— Я отвечаю за штабной автомобиль…
Вдруг удар, оглушительный удар, и звезды становятся большими, как колеса. Млечный Путь густой, словно сливки.
Он — Биглер — возносится во вселенную на одном сиденье с шофёром. Всё остальное обрезано, как ножницами. От автомобиля остался только боевой атакующий передок…
— Ваше счастье, — говорит шофёр, — что вы мне через плечо показывали карту. Вы перелетели ко мне, остальное взорвалось. Это была сорокадвухсантиметровка. Я это предчувствовал <…>.
— Куда вы правите?
— Летим на небо, господин генерал, нам необходимо сторониться комет. Они пострашнее сорокадвухсантиметровок.
— Теперь под нами Марс, — сообщает шофёр после долгой паузы.
Биглер снова почувствовал себя вполне спокойным.
— Вы знаете историю битвы народов под Лейпцигом? — спрашивает он. — Фельдмаршал князь Шварценберг четырнадцатого октября тысяча восемьсот тринадцатого года шел на Либертковице, шестнадцатого октября произошло сражение за Линденау, бой генерала Мервельдта. Австрийские войска заняли Вахав, а когда девятнадцатого октября пал Лейпциг…
— Господин генерал, — вдруг перебил его шофёр, — мы у врат небесных, вылезайте, господин генерал. Мы не можем проехать через небесные врата, здесь давка. Куда ни глянь — одни войска.
— Задавите кого-нибудь, — кричит он шофёру, — сразу посторонятся!
И, высунувшись из автомобиля, генерал Биглер орёт:
Achtung, sie Schweinbande! Вот скоты, видят генерала и не подумают сделать равнение направо!
Шофёр его успокаивает:
— Это им нелегко, господин генерал: у большинства оторваны головы.
Генерал Биглер только теперь замечает, что толпа состоит из инвалидов, лишившихся на войне отдельных частей тела: головы, руки, ноги. Однако недостающее они носят с собой в рюкзаке. У какого-то праведного артиллериста, толкавшегося у небесных врат в разорванной шинели, в мешке был сложен весь его живот с нижними конечностями. Из мешка какого-то праведного ополченца на генерала Биглера любовалась половина задницы, которую ополченец потерял под Львовом.
— Таков порядок, — опять поясняет шофёр, проезжая сквозь густую толпу, — вероятно, они должны пройти высшую небесную комиссию.
В небесные врата пропускают только по паролю, Который генерал Биглер тут же вспомнил: «Für Gott und Kaiser».
Автомобиль въезжает в рай.
— Господин генерал, — обращается к Биглеру офицер-ангел с крыльями, когда они проезжают мимо казармы для рекрутов-ангелов, — вы должны явиться в ставку главнокомандующего.
Миновали учебный плац, кишевший рекрутами-ангелами, которых учили кричать «аллилуйя».
Проехали мимо группы солдат, где рыжий капрал-ангел муштровал растяпу рекрута-ангела в полной форме, бил его кулаком в живот и орал: «Шире раскрывай глотку, грязная вифлеемская свинья. Разве так кричат «аллилуйя»? Словно кнедлик застрял у тебя во рту. Хотел бы я знать, какой осел впустил тебя, скотину, сюда в рай? Попробуй ещё раз…» — «Гла-гли-гля!» — «Ты что, бестия, и в раю у нас будешь гнусить? Ещё раз попробуй, ты, кедр ливанский!»
Поехали дальше, но ещё долго был слышен рев напуганного гнусавого ангела-рекрута: «Гла-гли-глу-гля» и крик ангела-капрала: «А-ли-лу-и-я-а-и-лу-и-я, корова ты иорданская!»
Потом они увидели величественное сияние над большим зданием, вроде Мариинских казарм в Чешских Будейовицах, а над зданием — два аэроплана, один слева, другой справа; между ними, посредине, натянуто громадное полотно с колоссальной надписью:
K. u. К. Gottes Hauptquartier. — «Сон кадета Биглера перед приездом в Будапешт» (Sen kadeta Bieglera před Budapeští); комментарий Радко Пытлика («Швейк завоёвывает мир»): «К наиболее впечатляющим образам абсурдной мистичности принадлежит <…> сон кадета Биглера, завершающийся картиной перед небесными вратами <…>. Эта сцена, поражающая смешением трагики и комизма, принадлежит к одному из сильнейших гротескных видений, которые вообще существуют в мировой литературе».

 

„Je zde křižovatka,“ povídá šofér, „obě křižovatky vedou k nepřátelským pozicím. Mně jde o pořádnou silnici, aby neutrpěly pneumatiky, pane generále... Já jsem zodpovědný za štábní automobil...“
Potom rána, ohlušující rána, a hvězdy veliké jako kola. Mléčná dráha je hustá jako smetana. Vznáší se vesmírem na sedadle vedle šoféra. Celý automobil je těsně před sedadlem ustříhnutý jako nůžkami. Z automobilu zbývá jen výbojný, útočný předek.
„Ještě štěstí,“ povídá šofér, „že jste mně přes záda ukazoval mapu. Přelít jste ke mně a ostatní zařvalo. Byla to dvaačtyřicítka... Já jsem to hned tušil <…>.“
„Kam to řídíte?“
„Letíme do nebe, pane generále, a musíme se vyhnout vlasaticím. Ty jsou horši než dvaačtyřicítka. — Ted' je pod námi Mars,“ řekl šofér po dlouhé pomlčce.
Biegler cítil se již opět klidným.
„Znáte dějiny bitvy národů u Lipska?“ otázal se, „když polní maršálek kníže Schwarzenberg šel na Liebertkovice 14. října roku 1813 a když i6. října byl zápas o Lindenau, boje generála Merweldta, a když rakouská vojska byla ve Wachavě a když 19. října padlo Lipsko?“
„Pane generále,“ řekl vtom vážné šofér, „jsme právě u nebeské brány, lezte ven, pane generále! Nemůžeme project nebeskou branou, je zde mačkanice. Samé vojsko.“
„Jen z nich někoho přejed,“ křičí na šoféra, „však se vyhnou.“
A nahýbaje se z automobilu křičí: „Achtung, sie Schweinbande! Je to dobytek, vidí generála, a nemohou udělat rechtšaut.“
Šofér klidně na to ho konejší: „Těžká věc, pane generále, většina má uraženou hlavu.“
Generál Biegler teprve nyní zpozoroval, že ti, kteří se tlačí u nebeské brány, jsou nejrůznější invalidi, kteří přišli ve válce o některé části svého těla, které měli však s sebou v ruksaku. Hlavy, ruce, nohy. Nějaký spravedlivý dělostřelec, tlačící se u nebeské brány v rozbitém plášti, měl v baťochu složeno celé své břicho i s dolními končetinami. Z jiného baťochu nějakého spravedlivého landveráka dívala se na jenerála Bieglera půlka zadnice, kterou ztratil u Lvova.
„To je kvůli pořádku,“ ozval se opět šofér, projížděje hustým davem, „je to patrně kvůli nebeské supravizitě.“
U nebeské brány propouštěli jedině na heslo, které ihned generálu Biegierovi napadlo: „Für Gott und Kaiser.“
Automobil vjel do ráje.
„Pane generále,“ řekl nějaký důstojník anděl s křídly, když projížděli kolem kasáren s rekruty anděly, „musíte se hlásit na hlavním velitelství.“
Jeli dál kolem nějakého cvičiště, kde se to jen hemžilo rekruty anděly, které učili křičet „Alelujá“.
Jeli kolem skupiny, kde rezavý kaprál anděl měl právě jednoho nemotorného rekruta anděla v parádě, mlátil mu pěstí do břicha a řval na něho: „Rozevři lepší svou držku, svině betlémská. Takhle se volá ,Alelujá‘? Jako kdybys měl knedlík v hubě. To bych rád věděl, který vůl tě sem, ty dobytku, pustil do ráje. Zkus to ještě jednou... Hlahlehiuhja? Cože, bestie, ještě nám tady v ráji huhňáš... Zkus to ještě jednou, cedre libanonský.“
Ujížděli dál a za nimi ještě dlouho bylo slyšet úzkostlivé řvaní huhňavého anděla rekruta „Hla-hle-hlu-hjá“ a křik anděla kaprála „A-le-lu-já, a-le-lu-já, ty krávo jordánská!“
Potom ohromná záře nad velkou budovou jako Mariánská kasárna v Českých Budějovicích a nad ní dva aeroplány, jeden po levé, druhý po pravé straně, a uprostřed mezi nimi natažené obrovské plátno s ohromným nápisem K. u K. Gottes Hauptquartier.

Глава II. В БудапештеПравить

V Budapešti
  •  

— Как видите, господин обер-лейтенант, — ничуть не растерявшись, сказал Швейк, — каждый сожранный паштет всегда лезет наружу, как шило из мешка. Я хотел взять вину на себя, а он, болван, сам себя выдал. Балоун — вполне порядочный человек, но при этом сожрёт всё, что ему ни доверь. Я знавал ещё одного такого субъекта, тот служил курьером в банке. Этому можно было доверить тысячи. Как-то раз он получал деньги в другом банке, и ему выдали лишних тысячу крон. Он тут же вернул их. Но послать его купить копчёного ошейка на пятнадцать крейцеров было невозможно: обязательно по дороге сожрёт половину. Он был таким невоздержанным по части жратвы, что, когда его посылали за ливерными колбасками, он по дороге распарывал их перочинным ножиком, а дыры залеплял английским пластырем. Пластырь для пяти маленьких ливерных колбасок обходился ему дороже, чем одна большая ливерная колбаса.

 

„Jak vidíte, pane obrlajtnant,“ řekl Švejk, neztráceje ničeho ze své duševní rovnováhy, „vona taková každá sežraná paštika vyjde ven jako volej nad vodu. Já jsem to chtěl vzít sám na sebe, a von se pitomec takhle prozradí. Von je to docela hodnej člověk, ale sežere všechno, co je mu svěřený. Já jsem znal taky jednoho takovýho člověka. Byl sluha v jedný bance. Tomu mohli svěřit tisíce; jednou taky vyzvednut peníze zas v jiný bance a předali mu o tisíc korun a on to vrátil hned na místě, ale poslat ho za patnáct krejcarů pro krkovičku, tak polovičku na cestě sežral. Byl takovej chtivej na žrádlo, že když ho posílali úředníci za jitrnicema, tak je páral po cestě kapesním nožem a díry zalepoval englišflastrem, kerej ho stál při pěti jitrnicích víc než celá jitrnice.“

  •  

— Раз опять новая война, — продолжал Швейк, — раз у нас теперь одним врагом больше, раз открылся новый фронт, то боеприпасы придётся экономить. Чем больше в семье детей, тем больше требуется розог, говорил, бывало, дедушка Хованец из Мотоле, который за небольшое вознаграждение сёк соседских детей.

 

„Když už tedy zas máme novou vojnu,“ pokračoval Švejk, „když máme vo jednoho nepřítele víc, když máme zas novej front, tak se bude muset šetřit s municí. ,Čím víc je v rodině dětí, tím více se spotřebuje rákosek,‘ říkával dědeček Chovanec v Motole, kerej vyplácel rodičům v sousedství děti za paušál.“

  •  

Впавший в детство генерал потребовал, чтобы капитан Сагнер продемонстрировал, как солдаты выполняют команду: «На первый-второй — рассчитайсь!» <…>
Генерал-дохлятинка это страшно любил. Дома у него было два денщика. Он выстраивал их перед собой, и они кричали:
— Первый-второй, первый-второй.
Таких генералов в Австрии было великое множество.

 

Potom generál v stařecké dětinnosti požádal hejtmana Ságnera, aby mu předvedl, jak se vojáci sami počítají do dvojstupu <…>.
To měl generál chcípáček velice rád. Měl dokonce doma dva burše, které si stavěl doma před sebe, a ti museli sami počítat: „První-druhý, první-druhý...“
Takových generálů mělo Rakousko hromadu.

  •  

Подпоручик с ненавистью посмотрел на беззаботное лицо бравого солдата Швейка и зло спросил:
— Вы меня знаете?[комм. 21]
— Знаю, господин лейтенант.
Подпоручик Дуб вытаращил глаза и затопал ногами.
— А я вам говорю, что вы меня ещё не знаете!
Швейк невозмутимо-спокойно, как бы рапортуя, ещё раз повторил:
— Я вас знаю, господин лейтенант. Вы, осмелюсь доложить, из нашего маршевого батальона.
— Вы меня не знаете, — снова закричал подпоручик Дуб. — Может быть, вы знали меня с хорошей стороны, но теперь узнаете меня и с плохой стороны. Я не такой добрый, как вам кажется. Я любого доведу до слёз. Так знаете теперь, с кем имеете дело, или нет?
— Знаю, господин лейтенант.
— В последний раз вам повторяю, вы меня не знаете! Осёл! — типичное обращение Дуба с солдатами в романе

 

Poručík Dub podíval se rozzlobené do bezstarostného obličeje dobrého vojáka Švejka a otázal se ho zlostně: „Znáte mne?“
„Znám vás, pane lajtnant.“
Poručík Dub zakoulel očima a zadupal: „Já vám povídám, že mě ještě neznáte.“
Švejk odpověděl opět s tím bezstarostným klidem, jako když hlásí raport: „Znám vás, pane lajtnant, jste, poslušně hlásím, od našeho maršbataliónu.“
„Vy mě ještě neznáte,“ křičel poznovu poručík Dub, „vy mne znáte možná z té dobré stránky, ale až mne poznáte z té špatné stránky. Já jsem zlý, nemyslete si, já každého přinutím až k pláči. Tak znáte mne, nebo mne neznáte?“
„Znám, pane lajtnant “
„Já vám naposled říkám, že mne neznáte, vy osle.“

  •  

По поводу ситуации, создавшейся в связи с объявлением Италией войны, генерал заявил, что как раз в отхожих местах — наше несомненное преимущество в итальянской кампании.
Победа Австрии явно вытекала из отхожего места.
Для генерала это было просто. Путь к славе шел по рецепту: в шесть часов вечера солдаты получат гуляш с картошкой, в половине девятого войско «опорожнится» в отхожем месте, а в девять все идут спать. Перед такой армией неприятель в ужасе удирает.

 

Vzhledem k nově vytvářené situaci s Itálií prohlásil, že právě v latrínách našeho vojska spočívá nepopíratelná naše výhoda v italské kampani.
Vítězství Rakouska lezlo z latríny.
Pro pana generála bylo všechno tak jednoduché. Cesta k válečné slávě šla dle receptu: v šest hodin večer dostanou vojáci guláš s brambory, o půl deváté se vojsko v latríně vykadí a v devět jde spat. Před takovým vojskem nepřítel prchá v děsu.

  •  

Швейк поднял глаза, невзначай посмотрел по направлению к выходу из отхожего места и замер от удивления. Там в полном параде стоял вчерашний генерал-майор со своим адъютантом, а рядом — подпоручик Дуб, что-то старательно докладывавший им.
Швейк оглянулся. Все продолжали спокойно сидеть над ямой, и только унтера как бы оцепенели и не двигались.
Швейк понял всю серьёзность момента.
Он вскочил, как был, со спущенными штанами, с ремнём на шее, и, использовав в последнюю минуту клочок бумаги, заорал: «Einstellen! Auf! Habacht! Rechts schaut!» — и взял под козырёк. Два взвода со спущенными штанами и с ремнями на шее поднялись над ямой.
Генерал-майор приветливо улыбнулся и сказал:
Ruht, weiter machen! <…>
И, тыча пальцем в живот Швейка, указывал подпоручику Дубу:
— Заметьте этого солдата; по прибытии на фронт немедленно повысить и при первом удобном случае представить к бронзовой медали за образцовое исполнение своих обязанностей и знание…

 

Když odtrhl oči od útržku, podíval se mimoděk k východu latríny a podivil se. Tam stál v plné parádě pan generálmajor od včerejška z noci se svým adjutantem a vedle nich poručík Dub horlivé jim cosi vykládaje.
Švejk rozhlédl se kolem sebe. Všechno sedělo klidně dál nad latrínou a jen šarže byly jaksi strnulé a bez hnutí.
Švejk vycítil vážnost situace.
Vyskočil, tak jak byl, se spuštěnými kalhotami, s řemenem kolem krku, upotřebiv ještě v poslední chvíli útržku papíru, a zařval: „Einstellen! Auf! Habacht! Rechts schaut!“ A salutoval. Dva švarmy se spuštěnými kalhotami a s řemeny kolem krku se zvedly nad latrínou.
Generálmajor přívětivě se usmál a řekl: „Ruht, weiter machen!“ <…>
Obraceje se k poručíkovi Dubovi řekl, šťouchaje prstem Švejka do břicha: „Poznamenejte si: tohoto muže při přibyti na front neprodleně befedrovat a při nejbližší příležitosti navrhnout k bronzové medalii za přesné konání služby a znalost...

  •  

— Мне хотелось доставить вам горизонтальную радость[комм. 22].

 

„A tu jsem vám chtěl udělat horizontální radost.“

  •  

Подпоручик Дуб, уходя, проворчал:
— Мы встретимся у Филипп.
— Что он тебе сказал? — спросил Швейка Юрайда.
— Мы назначили свидание где-то у Филиппа. Эти знатные баре в большинстве случаев педерасты.[комм. 23]
Повар-оккультист заявил, что все эстеты — гомосексуалисты; это вытекает из самой сущности эстетизма.

 

Poručík Dub odcházel bruče: „U Filippi se sejdeme.“
„Cože ti říkal?“ obrátil se k Švejkovi Jurajda. „Ale dali jsme si schůzku někde u Filipy. Voní tihle vznešení páni bejvají obyčejně buzeranti.“
Kuchař okultista prohlásil, že jediné estéti jsou homosexuelní, což vyplývá již ze samé podstaty estetismu.

  •  

— Страсть! Ничего не попишешь! Но хуже всего, когда найдет страсть на женщин. Несколько лет тому назад в Праге Второй жили две брошенные дамочки-разводки, потому что были шлюхи, по фамилии Моуркова и Шоускова. Как-то раз, когда в розтокских аллеях цвела черешня, поймали они там вечером старого импотента — столетнего шарманщика, оттащили в розтокскую рощу и там его изнасиловали. Чего они только с ним не делали! На Жижкове живёт профессор Аксамит, он там делал раскопки, разыскивая могилы со скрюченными мертвецами, и несколько таких скелетов взял с собой. Так они, эти шлюхи, оттащили шарманщика в одну из раскопанных могил и там его растерзали и изнасиловали. На другой день пришел профессор Аксамит и обрадовался, увидев, что в могиле кто-то лежит. Но это был всего-навсего измученный, истерзанный разведенными барыньками шарманщик. Около него лежали одни щепки. На пятый день шарманщик умер. А эти стервы дошли до такой наглости, что пришли на похороны. Вот это уж извращённость!

 

„Vona je to holt vášeň, ale nejhorší je to, když to přijde na ženský. V Praze II byly před léty dvě vopuštěný paničky, rozvedený, poněvadž to byly coury, nějaká Mourková a Šousková, a ty jednou, když kvetly třešně v aleji u Roztok, chytly tam večer starýho impotentního stoletýho flašinetáře a vodtáhly si ho do roztockýho háje a tam ho znásilnily. Co ty s ním dělaly! To je na Žižkově pan profesor Axamit a ten tam kopal, hledal hroby skrčenců a několik jich vybral, a voní si ho, toho flašinetáře, vodtáhly do jedný takový vykopaný mohyly a tam ho dřely a zneužívaly. A profesor Axamit druhej den tam přišel a vidí, že něco leží v mohyle. Zaradoval se, ale von to byl ten utejranej, umučenej flašinetář vod těch rozvedenejch paniček. Kolem něho byly samý nějaký dřívka. Potom ten flašinetář na pátej den umřel, a voní ty potvory byly ještě tak drzý, že mu šly na pohřeb. To už je perverze.“

  •  

— Кто другого учит «бегом марш!» — тот сам делает стократ «на плечо!»

 

"Kdo jiného laufšrit učí, dělá stokrát schultert!"

  •  

— Когда во время наполеоновских войн французы осаждали Мадрид, испанец, комендант города, чтобы с голоду не сдать крепость, без соли съел своего адъютанта[комм. 24]. Это действительно жертва, потому что посоленный адъютант был бы безусловно съедобнее. Господин старший писарь, как фамилия адъютанта нашего батальона? Циглер? Уж очень он тощий. Таким не накормишь и одну маршевую роту.

 

„Když Francouzi za napoleonských válek obléhali Madrid, tu španělský velitel Madridu, nežli by vydal pevnost z hladu, snědl svého adjutanta bez solí To už je vopravdu vobě, poněvadž nasolenej adjutant byl by rozhodné požívatelnější — Jakpak se jmenuje, pane rechnungsfeldvébl, ten náš adjutant od našeho bataliónu? — Ziegler? To je ňákej takovej uhejbáček, z toho by se neudělaly porce ani pro jednu marškumpačku.“

Глава III. Из Хатвана на галицийскую границуПравить

Z Hatvanu na hranice Haliče
  •  

— … Балоун, который так дико глазеет на нас, погибнет своеобразной смертью, не от пули, не от шрапнели и не от гранаты. Он будет удавлен лассо, закинутым с неприятельского аэроплана, как раз в тот момент, когда будет пожирать обед своего обер-лейтенанта Лукаша.

 

"… Baloun, který na nás tak divně čumí, ten zahyne docela jinou smrtí než kulí, šrapnelem nebo granátem. Bude uškrcen lasem vymrštěným z nepřátelského aeroplánu právě v tom okamžiku, kdy bude požírat oběd svého obrlajtnanta Lukáše.“

  •  

Так как здесь проходили и располагались лагерем войска, то повсюду виднелись кучки человеческого кала международного происхождения — представителей всех народов Австрии, Германии и России. Испражнения солдат различных национальностей и вероисповеданий лежали рядом или мирно наслаивались друг на друга безо всяких споров и раздоров.

 

A jak tudy procházela vojska a tábořila zde kolem, všude bylo vidět kopečky lidských lejn mezinárodního původu, od všech národů Rakouska, Německa i Ruska. Lejna vojáků všech národností a všech náboženských vyznání ležela vedle sebe či vrstvila se na sobě, aniž by se mezi sebou poprala.

  •  

… Швейк сказал:
— Да не трясись же ты как дуб осинкой[2]![комм. 25]

 

… řekl <…> Švejk: „Netřes se pořád jako dub ve vosice!“

  •  

Подпоручик Дуб вытащил револьвер и спросил:
— Знаешь, что это такое?
— Так точно, господин лейтенант, знаю. У нашего обер-лейтенанта Лукаша точь-в-точь такой же.
— Так запомни, мерзавец, — строго и с достоинством сказал подпоручик Дуб, снова пряча револьвер. — Знай, что дело кончится очень плохо, если ты и впредь будешь вести свою пропаганду.
Уходя, подпоручик Дуб довольно повторял про себя: «Это я ему хорошо сказал: про-па-ган-ду, да, про-па-ган-ду!..»
Прежде чем влезть в вагон, Швейк прошелся немного, ворча себе под нос:
— Куда же мне его зачислить? — И чем дальше, тем отчётливее в сознании Швейка возникало прозвище «полупердун».
В военном лексиконе слово «пердун» издавна пользовалось особой любовью. Это почетное наименование относилось главным образом к полковникам или пожилым капитанам и майорам. «Пердун» было следующей ступенью прозвища «старый пердун»… Без этого эпитета слово «старикашка» было ласкательным обозначением старого полковника или майора, который часто орал, но любил своих солдат и не давал их в обиду другим полкам, особенно когда дело касалось чужих патрулей, которые вытаскивали солдат его части из кабаков, если те засиживались сверх положенного времени. «Старикашка» заботился о солдатах, следил, чтобы обед был хороший. Однако у «старикашки» непременно должен быть какой-нибудь конёк. Как сядет на него, так и поехал! За это его и прозывали «старикашкой».
Но если «старикашка» понапрасну придирался к солдатам и унтерам, выдумывал ночные учения и тому подобные штуки, то он становился из просто «старикашки» «старой задницей».
Высшая ступень непорядочности, придирчивости и глупости обозначалась словом «старый пердун»[2]. Это слово заключало всё. Но между «штатским пердуном» и «военным пердуном» была большая разница.

 

Poručík Dub vytáhl revolver a otázal se: „Znáš to?“
„Poslušně hlásím, pane lajtnant, znám. Pan obrlajtnant Lukáš má nemlich takovej.“
„Tak si to tedy, ty pacholku, pamatuj!“ vážně a důstojně řekl poručík Dub, zastrkuje opět revolver; „abys věděl, že by se ti mohlo stát něco velice nepříjemného, kdybys pokračoval v těch svých propagandách.“
Poručík Dub odcházel, opakuje si: „Teď jsem mu to nejlépe řekl: v propagandách, ano, v propagandách!...“
Nežli Švejk vstoupí opět do svého vagónu, prochází se ještě chvíli a bručí k sobě: „Kam ho mám jenom zařadit?“ A čím dále tím jasněji vybavuje se Švejkovi pojmenování tohoto druhu: poloprďoch.
Ve vojenském slovníku slovo prďoch bývalo odedávna používáno s velkou láskou, a hlavně toto čestné nazvání patřilo plukovníkům nebo starším hejtmanům a majorům a bylo to jisté stupňování používaných slov „dědek prevítská“. Bez toho přídavného jména slovo dědek bylo laskavým oceněním starého plukovníka nebo majora, který hodně řval, ale přitom měl svoje vojáky rád a chránil je vůči jiným regimentům, když šlo hlavně o cizí patroly, které jeho vojáky vyzdvihovaly z putyk, když neměli přesčas. Dědek se staral o své vojáky, mináž musela být v pořádku, ale míval vždy nějakého koníčka; na něco si zased, a proto byl „dědek“.
Když ale dědek zbytečné sekýroval přitom mužstvo i šarže, vymýšlel si noční cvičení a podobné věci, byl „dědek prevítská“.
Z „prevítského dědka“, jako vyšší stupeň vývinu neřádnosti, sekatury a blbosti, stal se „prďoch“. To slovo znamenalo všechno, a veliký jest rozdíl mezi prďochem v civilu a prďochem na vojně.

  •  

— Кто обожрётся и получит пулю в живот, тому — конец, так как все супы и хлеб при ранении вылезут из кишок, и у солдата — сразу антонов огонь. Но когда в желудке ничего нет, то такая рана в живот всё равно что оса укусила, одно удовольствие!

 

„ Kluci zatracený, kdyby došlo někdy k válce, přišlo se do gefechtu, né abyste se před bojem přežrali. Kdo bude přežranej a dostane ránu do břicha, tak bude hotovej, poněvadž všechna supa a komisárek po takovej ráně vylezou ze střeva, a takovej voják je hned hotovej na zápal. Když ale nemá v žaloudku nic, tak taková rána do břicha je pro něho jako nic, jako když štípne vosa, jedna radost.“

Глава IV. Шагом марш!Править

Marschieren marsch!
  •  

— … около неё увивались два солдата из другого полка, и один такой шустрый, что при всех полез к ней за лифчик, как будто хотел <…> достать оттуда пыльцу невинности, как сказала бы Венцеслава Лужицкая. Нечто вроде этого отмочила одна молоденькая девица, так лет шестнадцати: на уроке танцев она, заливаясь слезами, сказала одному гимназисту, ущипнувшему её за плечо: «Вы сняли, сударь, пыльцу моей девственности!» Ну ясно, все засмеялись, а мамаша, присматривавшая за ней, вывела дурёху в коридор в «Беседе»[комм. 26] и надавала пинков.

 

"… voblíkali ji dva vojáci vod cizího regimentu a jeden z nich byl tak moc žívej, že jí šahal docela veřejně pod živůtek, jako kdyby chtěl, poslušně hlásím, pane obrlajtnant, vytáhnout odtamtud pel její nevinnosti, jak říká Věnceslava Lužická nebo jak to podobně jednou řekla jedna mladá dívka asi šestnáctiletá v tanečních.hodinách jednomu gymnasistovi hlasitě s pláčem, když ji štípl do ramena: ‚Vy jste, pane, setřel pel mého panenství: To se ví, že se všichni smáli a její matinka, která ji tam hlídala, že ji vodvedla na chodbu v Besedě a že tu svou blbou nánu zkopala."

  •  

— Выстрел, который по тебе делает неприятельский солдат, понижает его боеспособность. Да и он доволен, что может в тебя выстрелить. По крайней мере, не придётся тащить на себе патроны, да и бежать легче.

 

"Každou ranou, kterou dá nepřátelskej voják proti tobě, se vochuzuje jeho bojeschopnost. Von je přitom rád, že může po tobě střílet, poněvadž nemusí se aspoň tahat s patronama a lehčeji se mu to běží."

  •  

— Не всем же быть умными, господин обер-лейтенант, — убеждённо сказал Швейк. — В виде исключения должны быть также и глупые, потому что если бы все были умными, то на свете было бы столько ума, что от этого каждый второй человек стал бы совершеннейшим идиотом. Если бы, например, осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, каждый знал законы природы и умел вычислять расстояния на небе, то он лишь докучал бы всем, как некий пан Чапек, который ходил в трактир «У чаши». Ночью он всегда выходил из пивной на улицу, разглядывал звёздное небо, а вернувшись в трактир, переходил от одного к другому и сообщал: «Сегодня прекрасно светит Юпитер. Ты, хам, даже не знаешь, что у тебя над головой! Это такое расстояние, что, если бы тобой, мерзавец, зарядить пушку и выстрелить, ты летел бы до него со скоростью снаряда миллионы и миллионы лет». При этом он вел себя так грубо, что обычно сам вылетал из трактира со скоростью обыкновенного трамвая, приблизительно, господин обер-лейтенант, километров десять в час. Или возьмём, господин обер-лейтенант, к примеру, муравьёв…
Поручик Лукаш приподнялся на кушетке, молитвенно сложив руки на груди:
— Я сам удивляюсь, почему я до сих пор разговариваю с вами, Швейк. Ведь я, Швейк, вас так давно знаю…
Швейк в знак согласия закивал головой.
— Это привычка, господин обер-лейтенант. В том-то и дело, что мы уже давно знаем друг друга и вместе немало уже пережили. Мы уже много выстрадали и всегда не по своей вине. Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, — это судьба. Что государь император ни делает, всё к лучшему: он нас соединил, и я себе ничего другого не желаю, как только быть чем-нибудь вам полезным.

 

„Každej nemůže bejt chytrej, pane obrlajtnant,“ řekl přesvědčivě Švejk, „ti hloupí musejí dělat výjimku, poněvadž kdyby byl každej chytrej, tak by bylo na světě tolik rozumu, že by z toho byl každej druhej člověk úplně blbej. Kdyby například, poslušně hlásím, pane obrlajtnant, znal každej zákony přírodní a doved by si vypočítat vzdálenosti nebeský, tak by jenom vobtěžoval svoje okolí, jako ňákej pan Čapek, kterej chodil ke Kalichu do hospody a v noci vždycky vyšel z výčepu na ulici, rozhlížel se po hvězdnatej vobloze, a když se vrátil, chodil vod jednoho k druhýmu a říkal: ‚Dneska krásně svítí Jupiter, ty nevíš, pacholku, ani, co máš nad hlavou. To jsou vzdálenosti, kdyby tě, lumpe, vystřelili z děla, tak bys tam rychlostí dělový kule letěl milióny a milióny let.‘ Bejval přitom tak sprostej, že potom vobyčejně vyletěl z hospody sám, vobyčejnou rychlostí elektrický tramvaje, asi tak, pane obrlajtnant, deset kilometrů za hodinu. — Nebo máme například, pane obrlajtnant, brabence...“
Nadporučík Lukáš se vztýčil na pohovce a sepjal ruce:
„Musím se divit sám sobě, že se s vámi vždycky, Švejku, bavím, znám vás přece, Švejku, takovou dobu — -“
Švejk kýval přitom souhlasně hlavou:
„To je na zvyku, pane obrlajtnant, to leží právě v tom, že už se spolu dávno známe a že jsme spolu už něco toho prodělali. My už jsme toho spolu vytrpěli, a vždycky jsme přišli do toho jako slepej k houslím. Poslušně hlásím, pane obrlajtnant, že je to vosud. Co císař pán řídí, dobře řídí, von nás dal dohromady, a já si taky nic, jinýho nepřeji, než abych vám moh bejt někdy hodně moc užitečným.“

Книга четвёртая. Продолжение торжественной поркиПравить

Pokračování slavného výprasku

Глава I. Швейк в эшелоне пленных русскихПравить

Švejk v transportu ruských zajatců
  •  

Сумасшедший судья был очень набожный человек. Три его сестры служили у ксендзов кухарками, а он был крёстным их детей,.. — см. комментарий Н. П. Еланского

 

Ten bláznivej soudce byl moc nábožnej člověk. Měl tři sestry a ty všechny byly farskejma kuchařkama a jejich všem dětem byl za kmotra,..

  •  

— В воде всякий голый человек похож на депутата, даже если он убийца.

 

"Ve vodě vypadá každej nahej člověk jako poslanec, a je to třeba vrah."

Глава II. Духовное напутствиеПравить

Duchovní útěcha
  •  

Фельдкурат Мартинец не вошел, а буквально впорхнул к Швейку, как балерина на сцену. Жажда небесных благ и бутылка старого «Гумпольдскирхен» сделали его в эту трогательную минуту лёгким, как перышко. Ему казалось, что в этот серьёзный и священный момент он приближается к богу, в то время как приближался он к Швейку.

 

Polní kurát Martinec v pravém slova smyslu nepřišel k Švejkovi, ale veplul k němu jako baletka na jevišti. Nebeské touhy a láhev starého gumpoldskirchen činily ho v této dojemné chvíli lehkým jako pírko. Zdálo se mu, že se přibližuje v této vážné a posvátné chvíli blíže k bohu, zatímco se přibližoval k Švejkovi.

Глава III. Швейк снова в своей маршевой ротеПравить

Švejk opět u své marškumpanie
  •  

— Господин ефрейтор, смотрю я на вас и вспоминаю ефрейтора Бозбу, служившего в Тренто. Когда того произвели в ефрейторы, он с первого же дня стал увеличиваться в объёме. У него стали опухать щеки, а брюхо так надулось, что на следующий день даже казенные штаны на нём не застегивались. Но что хуже всего, у него стали расти уши. Отправили его в лазарет, и полковой врач сказал, что так бывает со всеми ефрейторами. Сперва их всех раздувает, но у некоторых это проходит быстро, а данный больной очень тяжёлый и может лопнуть, так как от звёздочки у него перешло на пупок. Чтобы его спасти, пришлось отрезать звёздочку, и он сразу всё спустил[комм. 27]

 

"Pane frajtr, když se na nich koukám, tak si vzpomínám vždycky na nějakýho frajtra Bozbu, kterej vám sloužil v Tridentu. Toho když jmenovali frajtrem, tak hned ten první den najednou začal přibejvat do vobjemu. Začínaly mu votýkat tváře a břicho se mu tak nafouklo, že druhej den už mu ani erární kalhoty nestačily. A co bylo to nejhorší, že mu začaly růst uši do délky. Tak ho dali na marodku a regimencarct povídal, že se to stává všem frajtrům. Ze začátku že se nafouknou, u některýho že to brzo přejde, ale tohle že je takovej těžkej případ, že by moh puknout, poněvadž mu to de vod tý hvězdičky na pupek. Aby ho zachránili, museli mu tu hvězdičku vodříznout, a von zas splasknul."

  •  

— Как вы думаете, Швейк, война ещё долго протянется?
— Пятнадцать лет, — ответил Швейк. — Дело ясное. Ведь раз уже была Тридцатилетняя война, теперь мы наполовину умнее, а 30:2=15.

 

"Jak myslíte, Švejku, že bude vojna dlouho trvat?"
"Patnáct let," odpověděl Švejk. "To jest samozřejmý, poněvadž jednou už byla třicetiletá válka, a teď jsme o polovičku chytřejší než dřív, tedy 30:2=15."

  •  

— … однажды я читал, осмелюсь доложить, что некогда была великая битва, в которой пал шведский король[1] со своим верным конём. Обоих павших отправили в Швецию, и из их трупов набили чучела, и теперь они стоят в Стокгольмском музее.

 

"… jednou jsem četl, poslušně hlásím, že byla jednou jedna veliká bitva, ve který pad jeden švédský král se svým věrným koněm. Vobě zdechliny dopravili do Švédska, a teď ty dvě mrtvoly stojejí vycpaný v štokholmským muzeu."

  •  

Когда кадет Биглер обратил внимание врача на то, что чувствует себя очень слабым, тот, улыбаясь, ответил: «Золотую медаль за храбрость у вас ещё хватит сил унести. Ведь вы же добровольно пошли на войну».

 

Když ho kadet Biegler upozorňoval, že se cítí velice slabým, řekl k němu s úsměvem: "Zlatou medaili za statečnost ještě unesete. Vždyť jste se přihlásil přece dobrovolně na vojnu."

  •  

— Был у нас в Будейовицах обер-лейтенант Закрейс, тот всегда вертелся около офицерской кухни, и если солдат в чём-нибудь провинится, он скомандует ему «смирно» и напустится: «Мерзавец, если это ещё раз повторится, я сделаю из твоей рожи настоящую отбивную котлету, раздавлю тебя в картофельное пюре и потом тебе же дам это всё сожрать. Полезет из тебя калдоун[2] с рисом, будешь похож на шпигованного зайца на противне. Вот видишь, ты должен исправиться, если не хочешь, чтоб люди принимали тебя за фаршированное жаркое с капустой».

 

"Měli jsme vám v Budějovicích obrlajtnanta Zákrejse, ten se točil pořád kolem důstojnický kuchyně, a taky, když ňákej voják něco proved, tak si ho postavil hapták a pustil se do něho: ,Ty pacholku, jestli se to bude ještě jednou opakovat, ták udělám z tvý huby důkladně naklepanou roštěnku, rozšlápnu té na bramborovou kaši a pak ti to dám sežrat. Poteče z tebe kaldoun s rejží, budeš vypadat jako prošpikovanej zajíc na pekáči. Tak vidíš, že se musíš polepšit, jestli nechceš, aby lidi mysleli, že jsem z tebe udělal fašírovanou pečeni se zelím."

ПереводПравить

П. Г. Богатырёв (1930, 1956) с некоторыми уточнениями (б.ч. по С. Солоуху, 2013)

О романеПравить

См. такжеПравить

КомментарииПравить

  1. Аналогичный сюжет впервые у Гашека в киевском рассказе «Повесть о портрете императора Франца-Иосифа» (Povídka о obrazu císaře Františka Josefa I // Čechoslovan, 1916)[1].
  2. Впервые — в «Бравый солдат Швейк учится обращаться с пироксилином». Эта главная ударная фраза Швейка в повести «Бравый солдат Швейк в плену», которую он говорит во всех случаях, когда его гонят из армии или вообще не доверяют[1], что повторяет сюжет «Решения медицинской комиссии о бравом солдате Швейке» с тривиальностью «до последнего вздоха» (do posledního vzdechu). Богатырёв перевёл банальностью «до последней капли крови».
  3. Пули — масть немецких картах, красные шарики[1].
  4. Окончательно признан или буквально — суперарбитрован, рассказ 1911 года так и назывался — «Суперарбитрование бравого солдата Швейка» (Superarbitrační řízení s dobrým vojákem Švejkem)[1].
  5. Швейк ошибается: Ян Непомуцкий жил в XIV веке и был сброшен с Карлова моста, а Элишкин построен в 1865-1867 гг.[3]
  6. Графика даёт буквальное ощущение бессмысленных решеток и загородок[1].
  7. Буйным господин ошибся (но не автор) — в XIV томе[1] была статья Kartonáže, где приводились сведения и о машинке.
  8. Развито из эпизода гл. I «Бравого солдата Швейка в плену».
  9. Развито из сцены «Решения медицинской комиссии…» и окончания гл. IX «Бравого солдата Швейка в плену».
  10. Агенты австрийской, а потом чехословацкой полиции[3].
  11. Абсурд признания дополнительно усиливается всеохватностью сочетания: фельдфебель — воинское звание, а вахмистр — жандармское[1].
  12. Мотив из двух рассказов Гашека: «Как Юрайда сделался атеистом» (Jak se stal Jurajda atheistou, 1908) и «Как Милан Шпатина стал атеистом» (Jak se stal Milan Špatina atheistou, 1914).
  13. Heinrich Wilhelm Vierordt (1855–1945) — поэт-энтузиаст из Карлсруэ. Прославившее его стихотворение «Возненавидь, Германия!» (Deutschland, hasse!) было напечатано 20 ноября 1914 в газете Welt am Sonntag[4]. Взгляды Циллергута на проблему пленных позаимствованы из стихотворения («Пленных не надо нам! Пускай замолкнут навсегда!»)[1].
  14. В полицейском участке[3].
  15. Прямая отсылка к пародийной песне о храбром канонире Ябуреке («О statečném kanonýru Jabůrkovi»), ставшей популярной в Чехии в 1880-х после австро-прусской войны 1866 года[1].
  16. Обращаться к подчинённым на вы — требование австрийского полевого устава, правда исполнявшееся далеко не всегда[1].
  17. Имя австрийского военачальника Виктора Данкля[1].
  18. Гашек в 1909–1910 годах[1] был редактором этого журнала, и то, что рассказывает Марек, близко к реальным фактам[3].
  19. Перевод Я. Гурьяна. Подразумевается человек, см. všivák // Příruční slovník jazyka českého, 1935–1957. Дословный перевод окончания:
    В армии, не различая званий,
    на всех погонах она сыта,
    И с прусской вшою вошь австрийский
    Совокупляется открыто.
    Эта-то неясность в определении активной стороны и заронила сомнения в души немецкоязычного командования по поводу того, кто же кого кроет при этом совокуплени и спаривании[1].
  20. Отсюда название фильма Ивана Пырьева[1].
  21. Любимые слова Дуба, а в реальности — сослуживца Гашека, подпоручика Михалека[1].
  22. Швейк ошибочно заменил русизмом чешское horentní — «фантастический». Выглядит как попытка перевода обыкновенного слова через русский в какой-то особо торжественный латинско-греческий регистр (horizontis)[1].
  23. Филиппы — город во Фракии, где в 42 г. до н. э. войска Антония и Октавиана победили Брута и Кассия. Фраза «Мы встретимся у Филипп» стала крылатой и означает: «Придёт час расплаты». Швейк понял слово «Филиппы» как наименование какого-то «злачного» места[3].
  24. Сходный фантастический сюжет из испанской истории был в ч. 1, гл. XIV. Никакой осады Мадрида наполеоновскими войсками и не было, тем более голода и прочих лишений, вызванных изоляцией от мира[1].
  25. Он переиначивает пословицу Netřeš se jako osika (не трясись как осиновый лист), вставляя фамилию поручика Дуба[1].
  26. Пражском ресторане, где молодёжь обучалась танцам и умению вести себя в обществе[3].
  27. Т.е. понизить в звании[1].

ПримечанияПравить

  1. 1,00 1,01 1,02 1,03 1,04 1,05 1,06 1,07 1,08 1,09 1,10 1,11 1,12 1,13 1,14 1,15 1,16 1,17 1,18 1,19 С. Солоух. Комментарии к русскому переводу романа Ярослава Гашека «Похождения бравого солдата Швейка». — 2013.
  2. 2,00 2,01 2,02 2,03 2,04 2,05 2,06 2,07 2,08 2,09 2,10 2,11 Перевод с некоторыми уточнениями С. Солоуха (там же).
  3. 3,0 3,1 3,2 3,3 3,4 3,5 П. Г. Богатырёв. Примечания // Ярослав Гашек. Собрание сочинений в пяти томах. Том 1. — М.: Правда, 1966. — С. 440-448.
  4. Peter Berghoíf. Der Tod des politischen Kollektivs: Politische Religion und das Sterben und Töten für Volk, Nation und Rasse. Akademie Verlag, 1997.
  5. Никольский С. В. Ярослав Гашек // Ярослав Гашек. Собрание сочинений в 6 томах. Т. 1. Рассказы, бытовые юморески 1901-1908 гг. — М.: Художественная литература, 1983. — С. 29.