Обозрение российской словесности за вторую половину 1829 и первую 1830 года

«Обозрение российской словесности за вторую половину 1829 и первую 1830 года» — четвёртый и последний литературный обзор Ореста Сомова[1][2].

ЦитатыПравить

  •  

Сын Отечества и Северный Архив, <…> [в] статьях, помещавшихся под вывеской Альдебарана[3], были, по собственному признанию издателей, пародии на сочинения писателей русских <…> знаменитых. Без помянутого признания, никто из русских писателей и читателей не догадался бы даже, что это пародии: все принимали их за дурные подражания, написанные в простоте сердца; словом, из числа тех, коих сотни являются у нас ежегодно и в журналах, и особыми книжонками.
Северная Пчела, в литературных своих статьях, также вздумала мистифировать читателей: она бранила хорошее и расхваливала донельзя посредственное. Некоторые статьи, ознаменованные дурным вкусом, слабым знанием русского языка, ребяческими промахами в слоге и беспримерною заносчивостью, наполнялись неприличными выходками против дарований истинных и двусмысленными намёками. Забавно, что сочинитель сих статей, некто Ф. Б., твердил о себе читателям: «Я знаю Историю! я знаю Химию! я знаю музыку!»[2]

  •  

Вместо обещанных 12 Карманных книжек[4], выпущено их на свет только пять. Содержание их было разнообразно; <…> но от чего же так скоро истощился запас Карманной книжки? Трудно отгадать. Ещё труднее согласить отважность предприятия с безнадёжностью выполнения. Журналист, принимающий годовую обязанность перед публикой, должен наперёд изведать свои силы и средства вещественные; играть же доверием публики на авось — дело непозволительное. Желательно, чтобы на подобные случаи придумали какое-либо обеспечение для подписчиков, или завели Журнальное страховое общество, которое ответствовало бы за несостоятельность журнальных спекуляции. Многократные примеры явили нам, что одного общего мнения в этом деле недостаточно.

  •  

Давно уже благомыслящие читатели журналов негодовали на односторонность мнений, пристрастные суждения, самохвальные возгласы и нелитературные прицепки, коих вместилищем были некоторые из русских журналов, самовольно принявшие на себя обязанность говорить о литературе. Не похвалить вздорного романа, скучных статей о нравах или выскочек недоучившейся заносчивости, хвастливо изъявляющей притязания свои на учёность, — значило накликать на себя целую стаю грубых личностей, оскорбительных намёков и пр., и не на писателя уже, а на гражданина и на человека в частной его жизни. Таковы были полемические замашки некоторых самоуправных судей журнальных. К счастию, публика, которой мнением трудно завладеть, была для них самих судьёю ещё строжайшим, но зато справедливейшим. И странно было бы подумать, чтоб люди, которых она не видит и не замечает в толпе, люди, ни по чему не заслужившие её доверия, не стяжавшие даже себе уважения от общества хорошими произведениями, могли управлять мнением общим! Но друзья литературы и правды желали видеть другие, более откровенные и беспристрастные суждения о произведениях словесности русской, желали находить мнения о литературе вообще, а не вывески отношений личных; и для сих-то читателей, постигающих истинную цель журнала литературного, издавалась Литературная газета.[2]

  •  

Вестник Европы постепенно исправлял своё правописание большим и большим введением ижѵцы. Некоторые наблюдатели думают, что со временем Вестник сей допустит у себя и другие греческие буквы взамен русских, особливо в словах, занятых из греческого языка…

  •  

Московский Телеграф. Издатель, в объявлении своём на 1830 год, обещал прилагать к своим книжкам карикатуры. <…> думаем, <…> он разумел стишки, напечатанные им с разными затейливо-придуманными именами. Он вообразил, что может подделываться под разные тоны, схватить отличительные черты каждого поэта и тем забавлять своих читателей: этого вовсе не нужно было для доказательства его самонадеянности, без того уже всем известной. Человек, обещающий занимать слушателей своих дельным разговором, и вместо сего кривляющийся, чтобы смешить их — жалок, но не забавен. Должно заметить, что с некоторого времени в Московском Телеграфе являются как будто два журнала, совершенно противоположные друг другу и сшитые вместе на удачу. Некоторые статьи, переведённые с иностранных языков (хотя по большей части неудачно), некоторые даже из статей оригинальных, заслуживали внимание читателя разборчивого; но большая часть собственных суждений критических; но Живописец нравов, наполнявшийся статейками бесцветными и бесхарактерными; но длинные и скучные разглагольствования о театре и почти все так называемые стихотворения, — служат только подтверждением той истины, что худо браться за всё, когда это всё не по силам издателя. Часто, из одного суетного желания противоречить тем, с мнением коих почитал он долгом не соглашаться, утверждал он мнения, противные истине, противные даже здравому смыслу.

  •  

Московский Вестник <…>. Жаль, что издатель дал место <…> скучной и ничего не доказывающей статье об Илиаде. Надутый слог, начинённый варварскими словами, щепетильной вывеской недозрелой учёности, и такими периодами, в которых нельзя добиться смысла, доказывают, что Г. Никодим Надоумко имеет своих двойников или, покрайней мере, подражателей в способе выражаться.

  •  

Денница, изд. М. А. Максимовичем и замечательная по статье Г. Киреевского: Обозрение русской словесности. Не смотря на некоторую странность выражения, статья сия наполнена мыслями зрелыми и суждениями справедливыми. Истины сей не хотели признать только те из литераторов, для которых словесность есть средство, а не цель.

  •  

Замечательнейшим поэтическим явлением сего полугодия была бесспорно Илиада Гомерова, переведённая H. И. Гнедичем. Размер стихов отца поэзии, соблюденный прелагателем, живописный, прямодушный язык, оживляющий нам сказания и выражения племён первобытных, — язык пышный в описаниях, живой и быстрый в рассказах, естественный в речах, иногда даже до патриархальной грубости: вот неотъемлемые, прочные достоинства сего перевода. Читая Илиаду, переданную нам Гнедичем, кажется, видишь и слышишь самих героев Эллады и Фригии, живёшь в веке гомерическом. <…> С другими переводами Илиады этого никак нельзя сравнивать: с первого взгляда видишь необъятную разность, и разность сия происходит как от таланта прелагателя, так и от свойств русского языка, <…> более прочих языков Европы подходящего к языку Гомерову, способного принимать формы древней поэзии. Басни И. Крылова <…>. Есть люди, которые, по расчётам ли здравого ума, или по экономии самой природы, позже других начинают предаваться всем наслаждениям жизни: зато их наслаждения долговечнее, чувства их соблюдают всю живость, а ощущения всю свежесть молодости в такие лета, когда другие живут уже одним воспоминанием. То же можно применить и к талантам, и говоря о них, естественно приходит на мысль несравненный наш Крылов. <…> он чудно совокупил в себе юность поэтического дарования с пожилыми советами и наставлениями рассудительной опытности. <…> — Люди, не умеющие ценить произведений поэзии, не знающие различия между стихом живым, ярким, обольстительным — и гладким подбором слов, не противных слуху, но не имеющих иного достоинства; между созданием отчётливым в самом его своенравии — и кропотливым жеманством посредственности, <…> — люди сии старались уронить поэтическое достоинство 7-й главы «Онегина»[5][2]. На беду сих лжетолкователей, читающая публика была противного с ними мнения; о нечитающей и толкующей, или о читающей по наряду говорить было бы излишним <…>. Смешно было бы разбирать с важностию все привязки щепетильных критиков, не призванных и не признанных никем: этим господам хотелось толковать по-своему, утверждать, что белое черно; для них было потребностию души, расчётом мелкого своекорыстия, чтобы представить в искажённом виде живое, прекрасное создание таланта, столь нещадно затмевающего вялые, бесцветные и ничтожные исчадия пера их. Но перестанем говорить о сих филинах[6][2] и нетопырях литературных. <…>
Чтоб указать на все прекрасные места в этой главе, должно б было перепечатать почти всю книжку; <…> талант Пушкина, вопреки лжекритикам, юн и свеж по-прежнему. <…> — Нищий, соч. А. Подолинского. <…> Сбивчивость повествования, неверность чувства и местами неточность выражения — вот что содержится в сих стихах, впрочем довольно благозвучных, но из коих весьма немногие остаются в памяти. Хороший стих тогда только вполне хорош, когда он заключает в себе нечто более одних звуков, ласкающих только слух, но не трогающих ни сердца, ни воображения…

  •  

Наши романисты, подражая Валтеру Скотту во многом, вообразили, что должно ему подражать и в скорости, с каковою британский романист пишет свои романы. Они не разочли, что способность сия не на всякого уделена; и, видя, что Валтер Скотт ныне издаёт по три и по четыре романа ежегодно, они позабыли, что первые романы его выходили чрез большие промежутки времени. Это доказываешь, что знаменитый баронет ныне, так сказать, приметался уже к сей работе; что искусство выполнения, которое можно назвать механическою частью труда умственного, довёл он до невероятной почти лёгкости, и что мысль и слог — упрямящиеся у большей части наших писателей, особливо в драматических местах их романов — у В. Скотта льются столь же свободно, как в обыкновенной речи умного и приятного говоруна. Сему конечно много благоприятствует обработанность книжного и разговорного языка в Англии…

  •  

Юрий Милославский, или русские в 1612 году, соч. М. И. Загоскина. <…> Разговор простонародный очень естествен в лицах низшего звания, выведенных сочинителем; жаль только, что он допускал иногда слова и выражения, неодобряемые разборчивым вкусом. <…> Скажем однако же в полном убеждении, что драматическая часть романа: Юрий Милославский, отличается непринуждённостию, правдоподобием и быстротою; то же можно повторить и о большей части рассказа. Но главное достоинство романа: жизнь и теплота, разлитые в нём <…>. Всё, что говорится в нём о любви к отечеству, всё, что носит имя русского, — всё сие находит себе приветный отзыв в душе читателя русского. <…> — Димитрий Самозванец, исторический роман Г-на Булгарина. <…> В романе Лжедимитрий просто пустое, бесцветное лице, безнравственный ветреник, переряжающийся в разные платья и являющийся под разными именами, делающий разные мерзости и даже злодейства без всякой цели, добивающийся порфиры царской как будто бы для того, чтобы пощеголять в новом наряде. Сколько он нехитр и даже глуп своими мнимыми хитростями, столько же простодушен и рассеян, когда хитрости сии удались ему; и сие противоречие характера, или лучше сказать, бесхарактерности действующего лица с чудною его удачей, ничем не оправдано в романе. Борис Годунов — вялый плакса, не имеющий и тени величия сего исполинского честолюбца; действующий в романе Г. Булгарина, как действовали старинные пружины французской драмы, или как действуют герои другого романа и статей о нравах самого Г. Булгарина; т. е. простодушно высказывающий то, о чём он должен бы стараться даже самое воспоминание истребить из своей памяти. Борис зол по расчёту; но как зол он у Г. Булгарина? точно так, как le tyran peu délicat[7] французской пародии. Марина Мнишек, изображённая сочинителем весьма удачно в одном историческом отрывке, является в романе какою-то городской жеманницей нашего века, приехавшею из столицы в деревню <…>. Вопросы её московским боярыням, и ответы сих последних, весьма незамысловаты и нимало не в духе того веки, если вспомним, что дочь воеводы Сандомирского не могла иметь ни образованности, ни понятии светских дам нашего времени, и конечно в просвещении весьма мало отличалась от боярынь русских, ей современных. Другое женское лице, вымышленное сочинителем и поставленное как бы роком или чёрным ангелом Лжедимитрия, — гречанка Калерия, обольщённая им и после утопленная, но спасшаяся чудом и преследующая своего соблазнителя, — показывает, как были слабы соображения автора. Не умёв придумать или прибрать из самым сказаний того времени лучшей, приличнейшей завязки для своего романа, он основал её на ничтожной любовной интриге, тогда как высшие, политические причины скорого падения Самозванцева могли бы сами собою развиться в романе. <…> сия Калерия <…> принадлежит к числу лиц, давно знакомых читателям романов: это список (и весьма неудачный) со мстительных итальянок Г-жи Радклиф. <…> — Шуйский, не твёрдый в правилах, но хитрый царедворец своего века, и впоследствии оказавший всю власть, <…> — высокое, богатое характером лицо для драматурга и романиста, — совершенно меркнет и почти исчезает в романе Г. Булгарина. Басманов у него столь же незначителен: это легковерный ребёнок, ничем не искупающий низкой своей измены Годунову и безрассудной приверженности к Самозванцу. <…> таковы вообще действующие лица сего романа: худо постигнуты, слабо очертаны, бесцветны и бесхарактерны. Общий характер русского народа и дух тогдашнего времени изображены столь же неискусно: толпа холодно смотрит на события, развивающиеся пред её глазами, как на незанимательную кукольную комедию; все речи бояр русских, все речи главных действующих лиц суть истинный анахронизм. При том же речи сии так растянуты, так вялы, так лишены всякого порыва страсти, что прочитывая их, легко воображаешь себе скуку, которую должен был чувствовать сам сочинитель, задававший оные себе уроком. Описания длинные, холодные, часто неуместная или и вовсе ненужные, отличающиеся, за недостатком живости воображения, пухлым велеречием; хаос имён, принадлежащих лицам, выводимым на показ без цели и причины; незанимательные подробности, рассказываемые широковещательно; отсутствие теплоты и жизни в целом — вот верная и беспристрастная характеристика сего романа. Она оправдывается единодушным признанием большей части читателей: что они не могли прочесть романа сего до конца, а многие не дочитали даже и первого тома. В отношении к слогу, мы не будем столько взыскательны: Г. Булгарин пишет, как иностранец[8], который постиг механизм русского языка, <…> но которому незнакомы все средства, всё обилие сего языка, все его смелые обороты; неведомы тайны его сжатости, быстроты, живости: от сего литератор сей, не вполне уверенный в знании языка, выкраивает все свои предложения по данной мерке[2]. <…> — Монастырка, соч. Антония Погорельского. <…> заметим с особенным удовольствием письма героини романа, монастырки Анюты: нельзя вернее переселишься в душу юной питомицы Смольного монастыря, невинной, незнакомой с светом и заключавшей весь мир в одном объёме благотворительного заведения, где она была воспитана. Письма её дышат простодушием неподдельным и тою правдою ощущений и впечатлений, которая почерпнута в самой глубине души неопытной, дивящейся, как чуду, предметам самым обыкновенным, но для неё новым. Всё это подмечено так тонко и выражено так верно, что усомнишься, точно ли письма сии вымышлены и не писала ли их в самом деле какая либо милая монастырка? Кроме сего, быт и нравы второстепенных малороссийских помещиков, и тех, которые начинают бредить знатью и светским общежитием, представлены в очерках, схваченных с самой природы. Кто знает Малороссию не понаслышке, тот отдаст всю справедливость наблюдательности и меткости автора. <…> Слог сего романа, живой, естественный и свободный <…>. — Федора, историческая повесть или быль с примесью, соч. Павла Сумарокова. Читая эту повесть, пожалеешь: <…> зачем здесь быль разбавлена примесью, или по крайней мере, зачем эта примесь не очищена старательнее? Нужно ли объяснять, что под примесью должно разуметь также и слог, коим рассказана сия историческая повесть. Некто сделал следующее замечание на различие в воспитании вымышленных и полу-справедливых лиц в наших русских романах: «Монастырка», говорит он, «была воспитана в Обществе благородных девиц, Федора в кабаке, а Иван Выжигин в собачьей конуре». — Ягуб Скупалов, или Исправленный муж. Нравственно-сатирический роман современных нравов[9]. Сие вычурное заглавие <…> не спасаешь однако же сего произведения от пустоты и ничтожества. Что такое: нравственный, роман нравов? зачем некоторые из наших литераторов вздумали ограждать свои сочинения заглавиями, как будто бы списанными с бенефисных афиш? уже ли это придаст какую-либо цену их романам? Нимало: особливо, если содержание не соответствует заглавию. Это можно применишь и к Ягубу Скупалову: какие современные нравы в нём описаны? все действующие лица в этом романе взяты, кажется, за два или за три поколения, <…> и ни одно не отзывается современною нам эпохой. Слог писем (не хотим сказать: слог автора; ибо он старался менять свои слог, смотря по свойству и понятиям действующих лиц) по большей части напоминает многократные и неудачные подражания автору Недоросля. Грубых слов и выражении, отвратительных картин много; а естественности, того ума, той соли, кои щедро рассыпаны в произведениях Ф. Визина — здесь незаметно.

  •  

Записки Москвича, книжка 3-я. Необыкновенная лёгкость слога, по-видимому, отчасти вредит наблюдательности автора: он пишет, кажется, на лету, и не останавливается ни на миг для того, чтобы всматриваться попристальнее в смешные стороны общества или в странности частные, попадающиеся ему на глаза. Но подмеченное им, отражается у него в очерках резких, забавных и весьма сходных с существенностию. Приятность и быстрота слога обманчиво увлекают читателя и не дают ему ни над чем призадуматься. — Искусство брать взятки, рукопись, найденная в бумагах Тяжалкина, умершего Титулярного Советника. <…> Подобные шутки уже устарели в нашей литературе; а сочинитель растянул ещё свою шутку на четыре довольно ещё длинные лекции. Главное же дело состоит в том, что в этой шутке недостаёт весёлости…

  •  

Посольство в Китай, соч. Фан-дер-Фельда, перев. с немец. Валериан Лангер. Перевод сей отличается чистотою слога, непринуждённостью и обдуманностию разговорного языка, особливо в речах китайцев; <…> сии речи могли б быть камнем преткновения для многих переводчиков, менее вникающих в свой предмет. — Мирза-Хаджи-Баба-Исфагани в Лондоне. Сей роман Морьера переведён одним учёным ориенталистом, и кажется, в переводе выиграл перед английским подлинником. Все выражения, все обороты персидского языка, коих автор не осмелился в точности передать по-английски, русским переводчиком переданы на нашем языке со всею восточною их кудрявостию.

  •  

… вторый том Шлегелевой Истории литературы переведён так же, как и первый; и от сего полезное, почти необходимое для молодых литераторов сие творение сделалось на русском языке Сивиллиною книгой, которую должно читать с толкованием или с догадками собственного ума.

  •  

История русского народа, соч. Г. Полевого. Ещё при объявлении, <…> многие удивились её заглавию и спрашивали друг у друга: что значит История русского народа? разве народ сей был всегда кочевым и не имел постоянного отечества, которым бы можно было наречь его историю? или он всегда управлял сам собою демократически, и не имел такого образа правления, к которому бы можно было отнести его бытописания? «Успокойтесь», отвечали услужливые шакалы нового историка, подрядчики славы и раздаватели знаменитости: «успокойтесь: История русского народа раскроет перед вами целую жизнь сего народа, его дух, нравы, обычаи <…>».
Ждали и дождались первого шока; прочли предисловие, и в хаосе мыслей, коих нить беспрестанно разрывается и нигде не связывается, узнали глубокую истину, что человек <…> сперва бывает ребёнком, а после взрослым человеком. Всё это высказано весьма пространно и таким языком, который похож на вещания древних Оракулов. Наконец приступили к чтению самой Истории. Здесь, кроме нескольких маловажных догадок, вводных чужих мнений, часто вовсе не относящихся к делу, и беспрестанных противоречий Карамзину, противоречий, выраженных иногда с неумеренною заносчивостию, — не нашли ничего нового. Всё то же, что и у прежних историков: ни одной свежей мысли, ни одной основательной догадки.[2] В противоречиях Карамзину, новый историк часто противоречит и самому себе, особливо относительно к Хронологии; противоречит и в том, что взявшись писать историю народа, нигде не выводит его на сцену, как существо самобытное. <…>
Слог нового историка также пёстр, как и самая его история: иногда он спускается до самого плоского прозаизма, до выражений низких и областных; иногда вовсе неожиданно поднимается на ходули и напыщается странным образом. <…> Подобные места нередки в этой Истории, и сему не должно удивляться: в новом историке нет красноречия истинного, душевного, и потому он гоняется за надутыми фразами, хочет заменить дельное суждение блестящею мыслью (разумеется, но его мнению) и напрягает силы свои, чтобы потом разрешиться отрывистою бессмыслицей. Другая странность его состоит в историческом скептицизме: он сомневается во многих преданиях, сохранённых нам летописями, и даже в сказках, не требующих опровержения дельного, явных с первого взгляда; но не менее того сообщающих нам понятие о духе тогдашних россиян и о вымыслах их воображения.

О статьеПравить

  •  

… уверены, что немногие из читателей «Сев. цветов» будут иметь терпение прочесть [Обозрение]: оно столь же длинно (составляет большую треть прозы альманаха), столь же бестолково и столь же беспристрастно, как и прежние обозрения г. Сомова. В сём случае под словом беспристрастно мы разумеем свойство критика то, чтоб хвалить недоказательно друзей своих и осуждать недоказательно противников.[10][2]

  — вероятно, Михаил Бестужев-Рюмин
  •  

обозрение Российской словесности <…> показывает в обозревателе внимание к советам, на которые для него доселе не скупились. Он отступился от прежних претензий на высшие философические взгляды, возбуждавшие бывало смех и горе, <…> и ограничился попросту, без затей, историческою переченью замечательных произведений русской литературы <…>. При оценке исчисляемых произведений почтенный обозреватель следует своим собственным началам, которые оспоривать и совестно, и бесполезно, ибо они определяются его домашними отношениями к русским литераторам, а не к русской литературе. Должно однако признаться, что некоторые отдельные замечания очень верны и остроумны.

  Николай Надеждин, «Северные цветы на 1831 год», январь 1831

ПримечанияПравить

  1. Северные цветы на 1831 год. — СПб., 1830 (вышли 24 декабря). — Проза. — С. 3-100.
  2. 1 2 3 4 5 6 7 8 С. Б. Федотова. Примечания к статьям «Северных цветов» // Пушкин в прижизненной критике, 1831—1833. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 2003. — С. 315-8. — 2000 экз.
  3. Будто для альманаха «Альдебаран» с № 13 (29 марта) 1830.
  4. «… для любителей, русской старины и словесности» В. Н. Олина.
  5. В первую очередь имеется в виду рецензию рецензия Булгарина.
  6. Вероятно, реминисценция на выражение П. А. Вяземского «семейство сов» из опубликованного в 1828 стихотворения «Быль», которым обозначены критики «Истории государства Российского» Карамзина.
  7. «Нежный тиран» — мелодраматический бурлеск Т. М. Дюмерсана 1817 года.
  8. Булгарин возмутился и указал, что учился русскому языку с 6 лет. (Сын Отечества и Северный Архив. — 1831. — Т. 18. — № 12. — С. 317.)
  9. Анонимный роман, вероятно, П. П. Свиньина.
  10. Без подписи. Северные цветы на 1831 год // Северный Меркурий. —1831. — № 1 (2 января).