«Дзя́ды. Часть III» (польск. Dziady część III) — драматическая поэма Адама Мицкевича, впервые изданная в начале 1832 года, третьей по счёту после II и IV частей. Её нельзя рассматривать как заполнение пробела между ними, т.к. их действие предшествует её событиям, это произведение вполне самостоятельное, хотя и связанное с предыдущими частями рядом отсылок, автобиографичностью, общностью главного героя[1]. В неё также включён цикл из 7 стихотворений «Отрывок».

Цитаты править

  •  

Польша вот уже полвека являет собой зрелище, с одной стороны, такой постоянной, неиссякаемой и неумолимой жестокости тиранов, с другой же — такого безграничного самоотвержения народа и такой упорной стойкости, каких история не знает со времён гонений на первых христиан. Видимо, государи, как некогда Ирод, предчувствуют появление в мире нового светоча и своё близкое падение, а народ всё горячее верит в своё возрождение к новой жизни.
История страданий Польши — это история многих поколений и неисчислимого множества жертв. Кровавые дела творятся над поляками на всём пространстве нашей родины и в чужих краях. В моей поэме я показал некоторые мелкие детали этой огромной картины, несколько эпизодов из времён гонений, которым подвергались мои соотечественники при императоре Александре.
Около 1822 года начала определяться, укрепляться и принимать четкое направление политика Александра, политика удушения всякой свободы. В это-то время и начались повсюду в Польше притеснения народа польского, которые становились все более жестокими и кровавыми. Выступил на сцену навсегда памятный Польше сенатор Новосильцев. Инстинктивную звериную ненависть царского правительства к полякам он первый воспринял как спасительную и правильную политику и руководился ею в своих действиях, задавшись целью уничтожить поляков как нацию. Тогда вся страна <…> была изолирована и превращена в громадную тюрьму. Весь административный аппарат превращён был в одно гигантское орудие пытки для поляков, а в действие его приводили цесаревич Константин и сенатор Новосильцев.
У Новосильцева была своя система — он первым делом принялся за детей и молодёжь, чтобы уничтожить в зародыше надежду Польши, её будущие поколения. Своим «главным штабом» палачи избрали Вильно, центр просвещения литовско-русских провинций[К 1]. В то время среди университетской молодёжи существовали различные литературные кружки, ставившие себе целью сохранение родного языка и национальной культуры, — право на то и на другое было предоставлено полякам и Венским конгрессом, и указами русского императора. Эти кружки, когда правительство стало всё более и более преследовать их своими подозрениями, сами прекратили свою деятельность[К 2], — ещё до того, как были запрещены особым указом. Однако Новосильцев, прибыв в Вильно через год после этого, солгал императору, будто кружки ещё существуют и продолжают свою деятельность. Их литературные занятия он изобразил как явный бунт против правительства, арестовал несколько сот молодых людей и для суда над студентами учредил военные трибуналы, которые творили его волю. <…> Присланный в Литву цесаревичем Константином с неограниченными полномочиями, Новосильцев был одновременно и обвинителем, и судьёй, и палачом. Он закрыл в Литве несколько школ и посещавшую их молодёжь обрёк на гражданскую смерть, отдав приказ, чтобы её не принимали ни на какую службу и не допускали ни в одно частное или общественное учебное заведение, где можно было бы закончить образование. Такой приказ, воспрещающий учиться, является беспримерным в истории оригинальным изобретением царского правительства. Наряду с закрытием школ десятки юношей сосланы были в сибирские рудники, на каторгу или в гарнизоны в Азию; среди них были несовершеннолетние, были юноши из самых известных литовских семей. Несколько десятков преподавателей и студентов университета сосланы были на вечное поселение в глубь России, как подозреваемые в польском национализме. Раз всего этого множества изгнанников только одному[1] пока удалось выбраться из России. <…>
Что значат все жестокости прошедших лет в сравнении с мучениями, которые терпит сейчас польский народ и на которые Европа взирает равнодушно! У автора этой поэмы была одна цель — чтобы сохранилась в памяти народа правдивая история Литвы за несколько десятков лет: мне не было надобности возбуждать в соотечественниках отвращение к врагам — они этих врагов знают исиокон века. А что до жалостливых народов европейских, рыдавших над Польшей, как некогда жёны иерусалимские рыдали над Христом, — польский народ скажет им словами спасителя: «Не меня оплакивайте, о дщери Иерусалима, — оплакивайте самих себя!»

 

Polska od pół wieku przedstawia widok z jednej strony tak ciągłego, niezmordowanego i niezbłaganego okrucieństwa tyranów, z drugiej tak nieograniczonego poświęcenia się ludu i tak uporczywej wytrwałości, jakich nie było przykładu od czasu prześladowania chrześcijaństwa. Zdaje się, że królowie mają przeczucie Herodowe o zjawieniu się nowego światła na ziemi i o bliskim swoim upadku, a lud coraz mocniej wierzy w swoje odrodzenie się i zmartwychwstanie.
Dzieje męczeńskiej Polski obejmują wiele pokoleń i niezliczone mnóstwo ofiar; krwawe sceny toczą się po wszystkich stronach ziemi naszej i po obcych krajach. — Poema, które dziś ogłaszamy, zawiera kilka drobnych rysów tego ogromnego obrazu, kilka wypadków z czasu prześladowania, podniesionego przez Imperatora Aleksandra.
Około roku 1822 polityka Imperatora Aleksandra, przeciwna wszelkiej wolności, zaczęła się wyjaśniać, gruntować i pewny brać kierunek. W ten czas podniesiono na cały ród polski prześladowanie powszechne, które coraz stawało się gwałtowniejsze i krwawsze. Wystąpił na scenę pamiętny w naszych dziejach senator Nowosilcow. On pierwszy instynktową i zwierzęcą nienawiść rządu rossyjskiego ku Polakom wyrozumował jak zbawienną i polityczną, wziął ją za podstawę swoich działań, a za cel położył zniszczenie polskiej narodowości. W ten czas całą przestrzeń ziemi <…> zamknięto i urządzono jako ogromne więzienie. Całą administracją nakręcono jako jedną wielką Polaków torturę, której koło obracali Carewicz Konstanty i senator Nowosilcow. Systematyczny Nowosilcow wziął naprzód na męki dzieci i młodzież, aby nadzieje przyszłych pokoleń w zarodzie samym wytępić. Założył główną kwaterę katowstwa w Wilnie, w stolicy naukowej prowincyj litewsko-ruskich. Były wówczas między młodzieżą uniwersytetu różne towarzystwa literackie, mające na celu utrzymanie języka i narodowości polskiej, Kongresem Wiedeńskim i przywilejami Imperatora zostawionej Polakom. Towarzystwa te, widząc wzmagające się podejrzenia rządu, rozwiązały się wprzód jeszcze, nim ukaz zabronił ich bytu. Ale Nowosilcow, chociaż w rok po rozwiązaniu się towarzystw przybył do Wilna, udał przed Imperatorem, że je znalazł działające; ich literackie zatrudnienia wystawił jako wyraźny bunt przeciwko rządowi, uwięził kilkaset młodzieży i ustanowił pod swoim wpływem trybunały wojenne na sądzenie studentów. <…> Nowosilcow, z władzą nieograniczoną od Carewicza Konstantego zesłany, był oskarżycielem, sędzią i katem. Skasował kilka szkół w Litwie, z nakazem, aby młodzież, do nich uczęszczającą, uważano za cywilnie umarłą, aby jej do żadnych posług obywatelskich, na żadne urzędy nie przyjmowano, i aby jej nie dozwolono ani w publicznych, ani w prywatnych zakładach kończyć nauk. Taki ukaz, zabraniający uczyć się, nie ma przykładu w dziejach i jest oryginalnym, rossyjskim wymysłem. Obok zamknienia szkół, skazano kilkudziesięciu studentów do min sybirskich, do taczek, do garnizonów azjatyckich: w liczbie, ich byli małoletni, należący do znakomitych rodzin litewskich. Dwudziestu kilku już nauczycieli, już uczniów uniwersytetu, wysłano na wieczne wygnanie w głąb Rosji, jako podejrzanych o polską narodowość. Z tylu wygnańców jednemu tylko dotąd udało się wydobyć się z Rossji. <…>
Czémże są wszystkie ówczesne okrucieństwa w porównaniu tego, co naród polski teraz cierpi i na co Europa teraz obojętnie patrzy! Autor chciał tylko zachować narodowi wierną pamiątkę z historji litewskiej lat kilkunastu: nie potrzebował ohydzać rodakom wrogów, których znają od wieków; a do litościwych narodów europejskich, które płakały nad Polską, jak niedołężne niewiasty Jeruzalemu nad Chrystusem, naród nasz przemawiać tylko będzie słowami Zbawiciela: »Córki Jerozolimskie, nie płaczcie nademną, ale nad samemi sobą«.

Пролог править

  •  

Узник, опершись на подоконник, спит. <…>
Ангел-хранитель
Материнским вняв моленьям,
Часто, божьим изволеньем,
По златым лучам луны
Нисходил я с вышины
И стерёг твой сон украдкой,
Опустясь над вашей хаткой.

Я не спал в тиши ночей,
Мир души твоей лелея, —
Так, склонясь, глядит лилея
В замутившийся ручей.
И в душе твоей упрямо
Я искал к добру пути, —
Жаждал зёрна фимиама
В муравейнике найти.

 

Więzień wsparty na oknie, śpi. <…>
Anioł-stróż
Nieraz ja na prośbę matki
I za pozwoleniem bożem,
Zstępowałem do twéj chatki,
Cichy, w cichej nocy cieniu:
Zstępowałem na promieniu
I stawałem nad twém łożem.

Gdy cię noc ukołysała,
Ja nad marzeniem namiętném
Stałem, jak lilija biała,
Schylona nad źródłem mętném.
Nieraz dusza mnie twa zbrzydła:
Alem w złych myśli nacisku
Szukał dobréj, jak w mrowisku
Szukają ziarnek kadzidła.

  •  

Узник
Свободен! Кто сказал? И эта весть не ложна?
Под скипетром царя свобода невозможна:
Злодей освободит лишь тело от оков.
Но, душу заковав, певца навек принудит
Уйти в изгнание, скитаться меж врагов,
В стране, где песнь его непонятой пребудет
И в пустоте умрёт. Последний этот меч
Ещё в руке моей, и служит он отчизне.
Но вот они хотят отнять у барда речь,
Чтоб для родной страны он мёртвым стал при жизни,
Чтоб мысль в душе его вкушала тёмный сон,
Как чистый бриллиант, что в камне заключён.

 

Mam być wolny! — Tak! Nie wiem skąd przyszła nowina,
Lecz ja znam, co być wolnym z łaski Moskwicina.
Łotry, zdejmą mi tylko z rąk i nóg kajdany,
Ale wtłoczą na duszę — ja będę wygnany!
Błąkać się w cudzoziemców, w nieprzyjaciół tłumie,
Ja śpiéwak, — i nikt z mojéj pieśni nie zrozumie
Nic, — oprócz niekształtnego i marnego dźwięku.
Łotry, téj jednéj broni z rąk mi nie wydarły;
Ale mi ją zepsuto, przełamano w ręku;
Żywy, zostanę dla mej ojczyzny umarły,
I myśl legnie zamknięta w duszy mojej cieniu,
Jako dyjament w brudnym zawarty kamieniu.

  •  

Дух
Когда бы смертный знал, как мысль его сильна!
Едва, незримая, блеснет, как искра в туче, —
Тотчас рождает гром и молнию она,
И плодоносный дождь, и град, и вихрь летучий.
Когда бы смертный знал: чуть мысль его блеснёт,
Уже в молчанье ждут, как грома ждут стихии,
И духи тёмных сил и духи всеблагие —
Метнёт ли тьмой он в ад, иль светом в небосвод.
А ты — летишь один, как тучка грозовая,
Не зная, что творишь, куда летишь — не зная.
О люди! И в тюрьме для мысли нет препон:
Она и вознесёт, она и свергнет трон.

 

Duch
Człowieku! gdybyś wiedział jaka twoja władza!
Kiedy myśl w twojéj głowie, jako iskra w chmurze
Zabłyśnie niewidzialna, obłoki zgromadza,
I tworzy deszcz rodzajny, lub gromy i burze;
Gdybyś wiedział, że ledwie jednę myśl rozniecisz,
Już czekają w milczeniu, jak gromu żywioły,
Tak czekają twej myśli — szatan i anioły:
Czy ty w piekło uderzysz, czy w niebo zaświecisz;
A ty, jak obłok górny ale błędny, pałasz,
I sam nie wiész gdzie lecisz, sam nie wiész co zdziałasz…
Ludzie! każdy z was mógłby, samotny, więziony,
Myślą i wiarą zwalać i podźwigać trony.

Акт I править

  •  

Дух
Ну, что поделаешь, попал в ловушку бес!
Как видно, в душу я неловко нынче влез.
Надел навыворот, и вот вам странный случай:
Уже я в ранах весь, она ежа колючей.

А ты, хоть ксендз простой, однако же умён;
Тебя б должны ослы избрать на папский трон.
Но глупость впереди красуется в костёле,
Ты ж, солнце мудрости, в такой ничтожной роли!

Ксендз Пётр
Тиран и подлый льстец, не силься обмануть,
Ты ползаешь у ног, но жалом целишь в грудь. — сцена III

 

Duch
Ale co tam masz robić, ja sam stąd wyruszę.
Przyznaję się, że wlazłem niezgrabnie w tę duszę.
Tu mnie kole: ta dusza jest jak skóra jeża,
Włożyłem ją na wywrót, kolcami do kiszek.

Aleś bo i ty majster, choć prosty braciszek;
Osły, powinni ciebie obrać za Papieża.
Głupstwo stawią w kościele naprzód, jak kolumny,
A ciebie kryją w kątku: świecznik, gwiazdę blasku!

Ksiądz Piotr
Tyranie i pochlebco, i podły i dumny,
Żebyś pierś ugryzł, u nóg wleczesz się po piasku!

  •  

Роза
Покуда зарёй не зардеет восток,
Я буду лежать подле сердца младого:
Так богом любимый апостол возлёг
Главою священной на лоно Христово. — сцена IV

 

Róża
Ja będę ją bawił nim błyśnie ranek,
Na senném jej sercu złożę me skronie;
Jak święty apostoł, Pański kochanek,
Na boskiém Chrystusa spoczywał łonie.

Сцена I править

  •  

Томаш[1]
… вот Новосильцев к нам приехал из Варшавы,
А знаешь ты, как пан сенатор разъярён?
В немилость у царя попал недавно он
За то, что пьянствовал и воровал открыто
И, обозлив купцов, лишился их кредита.
Он стал из кожи лезть, чтоб заговор найти,
Поляков оболгать и тем себя спасти;
Но, не найдя того, что угрожало б миру,
В Литву перетащил шпионов штаб-квартиру.
Чтобы в доверие войти к царю опять
И после грабить нас и нашу кровь Николаю,
Он жертвы должен вновь представить Николаю
И новый заговор открыть.

 

Tomasz
… że Nowosilcow przybył tu z Warszawy.
Znasz zapewne charakter Pana Senatora,
Wiesz, że już był w niełasce u Imperatora,
Że zysk dawniejszych łupiestw przepił i roztrwonił,
Stracił u kupców kredyt i ostatkiem gonił.
Bo pomimo największych starań i zabiegów,
Nie może w Polsce spisku żadnego wyśledzić;
Więc postanowił świéży kraj, Litwę nawiedzić,
I tu przeniósł się z całym głównym sztabem szpiegów.
Żeby zaś mógł bezkarnie po Litwie plądrować
I na nowo się w łaskę samodzierżcy wkręcić,
Musi z towarzystw naszych wielką rzecz wysnować
I nowych wiele ofiar Carowi poświęcić.

  •  

Феликс Кулаковский[К 3]
Дай руку, Яцек[1], я отчасти хиромант:
Посмотрим, как пройдёт по жизни твой инфант.
Под царским скипетром, коль будет честный малый,
Узнает суд, острог, да и Сибирь, пожалуй;
Иль, может, с нами, здесь, кончать свой будет век —
Люблю я сыновей, как будущих коллег.

 

Feliks Kółakowski
Daj mi no rękę — jestem trochę chiromanta,
Wywróżę tobie przyszłość twojego infanta.
Jeśli będzie poczciwy, pod moskiewskim rządem
Spotka się niezawodnie z kibitką i sądem;
A kto wié, może wszystkich nas znajdzie tu jeszcze —
Lubię synów, to nasi przyszli towarzysze.

  •  

Сузин[1]
Я без окна живу и всё равно, что в яме.
Как отличишь там день от ночи, свет от тьмы?

Фрейенд[К 4]
Спроси у Томаша, он патриарх тюрьмы.
Как рыба крупная, попался первым в сети
И раньше всех других обжил хоромы эти.
Он знает всех — кто здесь, за что и отчего. <…>

У Томаша, поверь, и в те года златые
Уж было на челе написано: «Тюрьма»,
А в этой крепости он как в своей стихии.
Под солнцем, точно гриб, он долго жить не мог,
Но здесь, где все во тьме и в сырости мертвеет,
Где мы, подсолнухи, увяли в краткий срок,
Он наливается здоровьем и полнеет.
К леченью голодом пан Томаш приступил:
Леченье модное, и в нём — источник сил.

Жегота[1] (Томашу)
Вас морят голодом?

Фрейенд
Нет, корм ему давали,
Но проглотить тот корм сумел бы ты едва ли.
И, право, он верней аптечных порошков
Перетравить бы мог мышей, клопов, сверчков.

Жегота
И всё же ели вы?

Томаш
Неделю я крепился,
Потом попробовал и в тот же день свалился.
Все тело стало ныть, как будто принял яд:
Я месяц пролежал без чувств, как говорят.
Не знаю, чем болел, но, если молвить честно,
Врачей здесь не было, и это неизвестно.
Потом я встал и вот, хотя был слаб и худ,
Окреп, как будто бы рождён для этих блюд.

Фрейенд (с напускной весёлостью)
Кто не сидел в тюрьме, те, право, духом нищи:
Здесь открывается секрет жилья и пищи.
Разборчивость, друзья, — привычка. Раз литвин
Спросил у пинчука[О 1] или у чёрта, что ли:
«Ты почему сидишь в болоте, вражий сын?»
А тот в ответ: «Привык!»

 

Suzin
Ja mam u okna parę drewnianych firanek,
I nie wiem nawet, kiedy mrok a kiedy ranek.

Frejend
Ale pytaj Tomasza, patryjarchę biedy;
Największy szczupak, on też pierwszy wpadł do matni.
On nas tu wszystkich przyjął i wyjdzie ostatni,
Wié o wszystkich, kto przybył, skąd przybył i kiedy. <…>

Patrz: Tomasz, gdy był wolny, miał na swojém czole
Wypisano wielkiemi literami: »koza«:
Dziś w więzieniu jak w domu, jak w swoim żywiole.
On był na świecie, jako grzyby kryptogamy:
Więdniał i schnął od słońca; — wsadzony do lochu,
Kiedy my, słoneczniki, bledniejem, zdychamy,
On rozwija się, kwitnie i tyje po trochu.
Ale też wziął Pan Tomasz kuracyją modną,
Sławną teraz na świecie kuracyją głodną.

Żegota do Tomasza
Głodem ciebie morzono?

Frejend
Dodawano strawy;
Ale gdybyś ją widział! — Widok to ciekawy!
Dość było taką strawą w pokoju zakadzić,
Ażeby myszy wytruć i świérszcze wygładzić.

Żegota do Tomasza
I jakże ty jeść mogłeś?

Tomasz
Tydzień nic nie jadłem,
Potém jeść próbowałem, potem z sił opadłem;
Potém jak po truciznie czułem bole, kłucia,
Potém kilka tygodni leżałem bez czucia.
Nie wiem, ile i jakiem choroby przebywał,
Bo nie było doktora, coby je nazywał.
Wreszcie jam wstał, jadł znowu i do sił przychodził,
I zdaje mi się, żem się do téj strawy zrodził.

Frejend z wymuszoną wesołością
Wierzcie mi, tam za kozą same urojenia;
Kto tu był, sekret kuchni i mieszkań przeniknął:
Jeść, mieszkać, źle czy dobrze, skutek przywyknienia.
— Pytał raz Litwin, nie wiem, djabła czy Pińczuka:
Dlaczego siedzisz w błocie? — siedzę, bom przywyknął.

  •  

Фрейенд
Вот если бы война! Пан Фрейенд с шашкой дружен,
Уж он казакам бы нашпиговал хребет!
А что я без войны? Ещё полсотни лет
Царя я буду клясть, а там сгнию в могиле.
На воле чем я был? Так, чем-то вроде пыли,
С вином и порохом себя сравнил бы, но
Закупорено всё, и порох и вино, —
Я приравнен в цене к бутылкам и к патронам.
На воле я б сгорел, как порох над огнём,
Давно бы выдохся, как незакрытый ром;
Но если я пойду, звеня кандальным звоном,
В Сибирь, на каторгу, в Литве заговорят:
«Так гибнет ни за что на каторге наш брат.
Постой, проклятый царь! Постой, москаль негодный!»
Да я б на плаху лег, мой Томаш благородный,
Чтоб ты на свете жил хотя бы лишний час!
Лишь смертью мне дано служить моей отчизне.
Живи я десять раз, я б отдал десять жизней,
Когда б такой ценой вернул твою хоть раз
Иль спас Конраду жизнь, поэту с мрачным ликом,
Кто знает, как цыган, что людям суждено.

 

Jeszcze w wojnie, — mam jakiś talencik do bicia,
I mógłbym kilku Dońcom grzbiety naszpikować:
Ale w pokoju! Cóż stąd, że lat sto przeżyję
I będę klął Moskalów, i umrę, — i zgniję?
Na wolności wiek cały byłbym mizerakiem,
Jak proch, albo jak wino miernego gatunku:
Dziś, gdy wino zatknięto, proch przybito kłakiem,
W kozie mam całą wartość butli i ładunku.
Wytchnąłbym się jak wino z otwartéj konewki;
Spaliłbym jak proch lekko, z otwartéj panewki;
Lecz jeśli mię w łańcuchach stąd na Sybir wyślą,
Obaczą mię Litwini bracia i pomyślą:
Wszakci to krew szlachecka, to młódź nasza ginie,
Poczekaj zbójco Caru, czekaj Moskwicinie! —
Taki jak ja, Tomaszu, dałby się powiesić,
Żebyś ty jednę chwilę żył na świecie dłużéj.
Taki jak ja, ojczyźnie tylko śmiercią służy:
Umarłbym dziesięć razy, byle cię raz wskrzesić —
Ciebie, lub ponurego poetę Konrada,
Który nam o przyszłości, jak cygan powiada.

  •  

Несколько голосов
Ну, Ян! Что делается в Вильно!

Ян Соболевский[1] (уныло)
Там ужасы. В Сибирь кибиток двадцать пять
Погнали. <…>
Учеников из Жмуди[К 5]. <…>
Средь бела дня, чтоб видели все люди.
Устроили парад. <…>
Я стал за портиком костёла, слышу пенье:
Как раз обедня шла. Но в это же мгновенье
Раскрылась настежь дверь и повалил народ.
Гляжу, бегут к тюрьме, волнуются, — в чём дело? <…>
А вкруг тюрьмы толпа, полиция кругом,
И от ворот тюрьмы до площади, в два ряда,
Войска с оружием, оркестр, как для парада,
Кибитки среди них. А с площади верхом,
Надутый, как индюк, сам полицмейстер скачет,
От рожи так и прет: глядите, мол, что значит
Вести такой парад! — не шутка, чёрт возьми!
Ведь здесь триумф царя — победа… над детьми!
Ударил барабан, и ратушу открыли.
Я видел их — идут, и цепи их гремят.
За каждым, со штыком наперевес, солдат.
Детишки бедные! Всем головы обрили,
Все бледны и худы. Один — лет десяти.
Он плакал, что в цепях не может он идти,
И всё показывал, что ногу стёр до крови.
А полицмейстер тут как тут и хмурит брови.
Гуманный человек! Сам цепи осмотрел
И молвит ласково: «Чего ж тебе, пострел?
Вес — десять фунтов. Всё согласно предписаньям».
Ввезли Янчевского[1]. Он страшно исхудал,
Оброс и почернел, но я его узнал.
Облагорожено лицо его страданьем.
Всего лишь год назад красавец и шутник, —
Он, выпрямясь, глядел с кибитки в этот миг,
Как Цезарь с высоты скалы уединённой[1],
И взор его дышал отвагой непреклонной!
Казалось, мужество в друзей вливает он.
Порой он ласково народу улыбался,
Как будто, уходя в изгнание, прощался
И нам хотел сказать: мой дух ещё силен.
Вдруг, показалось мне, мы встретились очами,
И он, не разобрав, что близ меня капрал[К 6],
И думая, что я отпущен палачами,
Воздушный поцелуй рукою мне послал,
Как будто поздравлял меня с освобожденьем;
В лицо мне сотни глаз вперились, а капрал
Мне шепчет: «Не смотри!» <…>
Я оглядел толпу, все бледные стояли.
И в этой тишине, среди стольких людей
Был слышен каждый шаг и каждый звук цепей.
Я чувствовал: в сердцах кипит негодованье,
Но царь внушает страх, — народ хранил молчанье
Пред злодеянием, чьё прозвище — закон.

 

Kilku z więźniów
No, Janie! nowiny?

Jan Sobolewski ponuro
Niedobre — dziś — na Sybir — kibitek dwadzieście
Wywieźli. <…>
Studentów ze Żmudzi. <…>
I paradnie! — było mnóstwo ludzi. <…>
Stałem zdala,
Skryłem się za słupami kościoła. W kościele
Właśnie msza była, — ludu zebrało się wiele.
Nagle lud cały runął przeze drzwi nawałem,
Z kościoła ku więzieniu. <…>
Lud otoczył więzienie nieruchomym wałem;
Od bram więzienia na plac, jak w wielkie obrzędy,
Wojsko z bronią, z bębnami, stało we dwa rzędy;
W pośrodku nich kibitki. — Patrzę, z placu sadzi
Policmejster na koniu; — z miny zgadłbyś łatwo,
Że wielki człowiek, wielki tryjumf poprowadzi:
Tryjumf Cara północy, zwycięzcy nad — dziatwą! —
Wkrótce znak dano bębnem, i ratusz otwarty —
Widziałem ich, — za każdym z bagnetem szły warty:
Małe chłopcy, znędzniałe, wszyscy jak rekruci
Z golonemi głowami, — na nogach okuci.
Biédne chłopcy! — Najmłodszy, dziesięć lat, nieboże,
Skarżył się, że łańcucha podźwignąć nie może
I pokazywał nogę skrwawioną i nagą.
Policmejster przejeżdża, pyta czego żądał:
Policmejster człek ludzki, sam łańcuch oglądał:
»Dziesięć funtów, zgadza się z przepisaną wagą«. —
Wywiedli Janczewskiego; — poznałem: oszpetniał,
Sczerniał, schudł, ale jakoś dziwnie wyszlachetniał.
Ten przed rokiem swawolny, ładny chłopczyk mały,
Dziś poglądał z kibitki, jak z odludnéj skały
Ów cesarz! — okiem dumném, suchém i pogodném.
To zdawał się pocieszać spólników niewoli,
To lud żegnał uśmiechem gorzkim, lecz łagodnym,
Jak gdyby im chciał mówić: niebardzo mię boli.
Wtém, zdało mi się, że mnie napotkał oczyma,
I nie widząc, że kapral za suknią mię trzyma,
Myślił, żem uwolniony: dłoń swą ucałował
I skinął ku mnie, jakby żegnał i winszował; —
I wszystkich oczy nagle zwróciły się ku mnie,
A kapral ciągnął gwałtem, ażebym się schował. <…>
Rzuciłem wzrok po ludu ściśnionego kupie,
Po wojsku: wszystkie twarze pobladły jak trupie;
A w takim tłumie taka była cichość głucha,
Żem słyszał każdy krok ich, każdy dźwięk łańcucha.
Dziwna rzecz! wszyscy czuli, jak nieludzka kara;
Lud, wojsko czuje, milczy, — tak boją się cara.

  •  

Янковский[К 7]
Молись, доверчивый народ!
Иисус, Мария![К 8]
Пока не сломлен царский гнёт,
Пока силён тиранов род,
Не верю, что от них спасёт
Иисус, Мария!

Пока проклятый живоглот
Здесь Новосильцев пьёт и жрёт!

Пока не сверг царя народ,
Не верю, что от них спасёт
Иисус, Мария!

 

Jankowski
Mówcie, jeśli wola czyja,
Jezus Maryja:
Nim uwierzę, że nam sprzyja
Jezus Maryja,
Niech wprzód łotrów powybija!

Tam car jak dzika bestyja,
Tu Nowosilcow jak żmija!

Póki cała carska szyja,
Póki Nowosilcow pija,
Nie uwierzę, że nam sprzyja
Jezus Maryja.

  •  

Феликс
Не знаю, чем грозит заря,
В Сибири я, в тюрьме ли буду,
Но, верноподданный, повсюду
Работать буду на царя.

Дробя скалу, гранит буря,
Наткнусь на пласт руды железной,
Скажу: ну что ж, металл полезный —
Скуём топор мы для царя!

Мечтой о мщении горя,
Возьму себе татарку в жёны,
Чтоб сын, в изгнании рождённый,
Как Пален, задушил царя.

Когда в колонии[1] осяду —
Вспашу, засею огород,
Чтоб лён растить за годом год
Хоть три десятилетья кряду.

И дни мои пройдут не зря:
Лён может в нить тугую свиться,
И кто-то сможет похвалиться,
Что петлю сделал для царя.

Хор
Родится Пален для царя.

 

Feliks
Nie dbam, jaka spadnie kara:
Mina, Sybir, czy kajdany;
Zawsze ja wierny poddany,
Pracować będę dla cara.

W minach, kruszec kując młotem,
Pomyślę, ta mina szara,
To żelazo, — z niego potem
Zrobi ktoś topór na cara.

Gdy będę na zaludnieniu,
Pojmę córeczkę Tatara:
Może w mojém pokoleniu
Zrodzi się Palen dla cara.

Gdy w kolonijach osiędę,
Ogród zorzę, grzędy skopię,
A na nich co rok siać będę
Same lny, same konopie.

Z konopi ktoś zrobi nici: —
Srebrem obwita nić szara
Może się kiedyś poszczyci,
Że będzie szarfą dla cara.

Chór
Zrodzi się Palen dla cara.

  •  

Юзеф[1] (глядя на Конрада)
Друзья, он воспарил душою в мир иной:
Быть может, он судеб читает там скрижали,
Быть может, встретил он знакомых духов рой
И слушает, что им светила рассказали.
Как странен взор его, каким горит огнём,
Но кто из нас ответ прочесть сумеет в нём?
Душа из глаз ушла, вот тал костры во мраке
Горят на брошенном войсками бивуаке,
И не погаснуть им до той поры, пока
Не возвратятся вновь на бивуак войска.

Конрад (поёт)
В гробу моя песнь обрела уже мир,
Но кровь услыхала, воспрянула снова
И встала, как жаждущий крови вампир,
И кровью, и кровью упиться готова.
И песня к великому мщенью зовёт,
Так с богом, иль пусть против бога — вперёд!

И песнь продолжает: ваш мир я нарушу!
Сперва я зажечь моих братьев должна.
Кому запущу я клыки свои в душу,
Тем участь вампиров, как мне, суждена. <…>

Мы кровь его выпьем. Зубами, ногтями
Вопьёмся, разрубим врага топором,
Мы к доскам его приколотим гвоздями,
Чтоб он из могилы не встал упырём.

В геенну низвергнем — там ждут его черти, —
И грызть его будем, как в жизни земной.
Душить его будем, покуда бессмертье
Не выдавим прочь из душонки дрянной.

 

Józef, patrząc na Konrada
Bracia! duch jego uszedł i błądzi daleko,
Jeszcze nie wrócił: może przyszłość w gwiazdach czyta,
Może się tam z duchami znajomemi wita,
I one mu powiedzą, czego z gwiazd docieką.
Jak dziwne oczy: błyszczy ogień pod powieką,
A oko nic nie mówi, i o nic nie pyta;
Duszy teraz w nich niéma; błyszczą jak ogniska
Zostawione od wojska, które w nocy cieniu
Na daleką wyprawę ruszyło w milczeniu:
Nim zgasną, wojsko wróci na swe stanowiska.

Konrad śpiéwa
Pieśń ma była już w grobie, już chłodna, —
Krew poczuła: z pod ziemi wygląda,
I jak upiór powstaje krwi głodna,
I krwi żąda, krwi żąda, krwi żąda.
Tak! zemsta, zemsta, zemsta na wroga,
Z Bogiem — i choćby mimo Boga!

I Pieśń mówi: ja pójdę wieczorem;
Naprzód braci rodaków gryźć muszę;
Komu tylko zapuszczę kły w duszę,
Ten jak ja musi zostać upiorem. <…>

Potém pójdziem, krew wroga wypijem!
Ciało jego rozrąbiem toporem,
Ręce, nogi gwoździami przybijem:
By nie powstał i nie był upiorem.

Z duszą jego do piekła iść musim,
Wszyscy razem na duszy usiędziem,
Póki z niej nieśmiertelność wydusim:
Póki ona czuć będzie, gryźć będziem.

Сцена II. Импровизация править

Improwizacja
  •  

Конрад
Ты, песнь моя, — звезда! Тебя не досягнуть
Глазам земных существ, бесплодны их усилья:
Хоть взор людской обрёл трубы подзорной крылья.
Ему границею поставлен Млечный Путь.
Что солнца там — он видит, верит,
Но не поймёт их, не измерит.

Зачем тебе, о песнь, глаза и слух людей?
Струёй подземного потока
Звени в моей груди глубоко,
Свети звездою мне с высот души моей,
Внимай, природа, мне! Внимай, о боже правый! <…>

Я мастер, я протягиваю длани!
На небеса кладу протянутые длани
И, как гармоники стеклянные круги[К 9],
То звонко песнь поющие, то глухо,
Вращаю звёзды силой духа.
И бурей звуков ночь наполнилась вокруг:
Я создал звуки те, я знаю каждый звук.
Я множу их, делю и снова сочетаю,
В аккорды, в радуги я сонмы их сплетаю,
Рождаю молнии движением руки.

Но вот я снял персты, и вдруг, лишившись крылий,
Круги гармоники свой бег остановили.
И я запел, и в песне той
Рёв океана, бури вой.
И в глубь души она стремится,
Ей вторит времени полёт,
И сердце вместе с ней поёт,
И каждый звук пылает и струится,
Мой наполняя слух и взор,
Как ветер, что волну колышет,
И свищет, и грозою дышит,
Волнуя весь земной простор.
Творца мое достойно вдохновенье!
Такая песнь — вселенной сотворенье,
Такая песнь — как подвиг для борца,
Такая песнь — бессмертие певца. <…>
Люблю вас, дети вдохновенья!
О мысли, звёзды вы мои,
О чувства, вихри вы мои!
Как любящий отец в кругу своей семьи,
Стою меж вас в восторге умиленья,
И горд я тем, что вы — мои.

 

Pieśni ma, tyś jest gwiazdą za granicą świata!
I wzrok ziemski, do ciebie wysłany za gońca,
Choć szklanne weźmie skrzydła, ciebie nie dolata,
Tylko o twoję mleczną drogę się uderzy;
Domyśla się, że to słońca,
Lecz ich nie zliczy, nie zmierzy.

Wam pieśni, ludzkie oczy, uszy niepotrzebne!
Płyńcie w duszy mej wnętrznościach,
Świećcie na jej wysokościach,
Jak strumienie podziemne, jak gwiazdy nadniebne.
Ty Boże, Ty naturo, dajcie posłuchanie! <…>

Ja mistrz wyciągam dłonie!
Wyciągam aż w niebiosa i kładę me dłonie
Na gwiazdach, jak na szklannych harmoniki kręgach.
To nagłym, to wolnym ruchem,
Kręcę gwiazdy moim duchem;
Milijon tonów płynie; w tonów milijonie
Każdy ton ja dobyłem, wiem o każdym tonie;
Zgadzam je, dzielę i łączę,
I w tęczę i w akordy i we strofy plączę,
Rozlewam je we dźwiękach i błyskawic wstęgach. —

Odjąłem ręce, wzniosłem nad świata krawędzie,
I kręgi harmoniki wstrzymały się w pędzie.
Sam śpiéwam… słyszę me śpiéwy:
Długie, przeciągłe, jak wichru powiéwy,
Przewiéwają ludzkiego rodu całe tonie,
Jęczą żalem, ryczą burzą,
I wieki im głucho wtórzą;
A każdy dźwięk ten razem gra i płonie,
Mam go w uchu, mam go w oku,
Jak wiatr, gdy fale kołysze,
Po świstach lot jego słyszę,
Widzę go w szacie obłoku.

Boga, natury godne takie pienie!
Pieśń to wielka, pieśń-tworzenie,
Taka pieśń jest siła, dzielność,
Taka pieśń jest nieśmiertelność! <…>
Kocham was, me dzieci wieszcze!
Myśli moje! gwiazdy moje!
Czucia moje! wichry moje!
W pośrodku was jak ojciec wśród rodziny stoję,
Wy wszystkie moje!

  •  

Конрад
Сегодня — мой зенит, сегодня узнаю,
Превыше ли я всех, иль только горд без меры.
Уже душа моя все силы напрягла,
Уже подобен я Самсону
В тот миг, когда слепец расшатывал колонну, —
Так сброшу плоть и духу дам крыла!
Стремлю полёт свой дерзновенный
Сквозь тысячи миров, туда, за грань вселенной,
Где бог с природою граничит искони.

Есть крылья у меня, есть крылья — вот они!
С восхода на закат их простираю,
Грядущий мир и мир былой
Одним размахом обнимаю,
Лучами чувств иду в предел высокий твой,
Твои, зиждитель, чувства постигаю. <…>

Моя любовь не так, как на цветке пчела, —
Не на одном почила человеке,
Но все народы обняла
От прошлых дней доныне и вовеки.
И не столетье, не одну семью, —
Весь мир я принял в грудь свою,
Как море принимает реки.
Люблю народ, как муж, любовник, друг, отец,
Хочу поднять его, наставить
И в мире, из конца в конец,
Его деяния прославить <…>.

Хочу, как ты, царить над душами людскими,
Хочу, как ты, господь, владеть и править ими.
Молчишь! Но суть твою теперь я разглядел,
Я понял, как ты миром овладел.
Любовью назван ты напрасно,
Ты только мудрость, это ясно.
Не сердце — только мысль в бессмертном бытии
Могла тебя открыть, познать пути твои.
Лишь тот, кто трупам, и металлам,
И числам отдал жизнь и труд —
Тот хрупкий бытия сосуд
С тобой сравняется хоть в малом,
Поймёт природу до конца,
Изобретёт и пар и порох,
Сгребёт в один ненужный ворох
Все домыслы лжемудреца.
Ты мысли отдал власть над нами,
Душе послал лишь муку в дар,
Ты смертным жизнь отмерил днями,
Но в них зажёг страстей пожар. <…>

Душой в отчизне воплощённый,
Я душу поглотил её.
Одно с моей страной дано мне бытие.
Мне имя — Миллион. За миллионы
Несу страдание своё.
Как сын глядит безумными глазами,
Когда отца ведут на эшафот,
Так я гляжу на мой народ,
Ношу его в себе, как носит мать свой плод,
Люблю и мучаюсь, — а ты под небесами,
Извечно одинок, творишь неправый суд,
Караешь смертный люд, —
И справедливостью твой произвол зовут! <…>

Ты знаешь тот очаг, что я в груди таю?
То — чувство. Жар его я разожгу до боли,
Я заключу его в тиски железной воли
И в пушку, как снаряд губительный, вобью. <…>
Ответь, иль в естество твоё стрелять я буду.
Не обращу его в бесформенную груду —
Так сотрясу твой мир и сброшу твой алтарь.
Мой голос полетит во все концы творенья,
И голос тот, гремя, пройдёт сквозь поколенья.
Я крикну: не отец вселенной ты, а…

Голос дьявола
Царь!

 

Dziś mój zenit, moc moja dzisiaj się przesili,
Dziś poznam, czym najwyższy, czylim tylko dumny;
Dziś jest chwila przeznaczona,
Dziś najsilniej wytężę duszy mej ramiona —
To jest chwila Samsona,
Kiedy więzień i ślepy dumał u kolumny.
Zrzucę ciało i tylko jak duch wezmę pióra —
Potrzeba mi lotu!
Wylecę z planet i gwiazd kołowrotu,
Tam dójdę, gdzie graniczą stwórca i natura.

I mam je, mam je, mam — tych skrzydeł dwoje;
Wystarczą: od zachodu na wschód je rozszerzę,
Lewém o przeszłość, prawem o przyszłość uderzę,
I dójdę po promieniach uczucia — do Ciebie!
I zajrzę w uczucia Twoje. <…>

Ale ta miłość moja na świecie,
Ta miłość nie na jednym spoczęła człowieku,
Jak owad na róży kwiecie,
Nie na jednéj rodzinie, nie na jednym wieku:
Ja kocham cały naród! Objąłem w ramiona
Wszystkie przeszłe i przyszłe jego pokolenia,
Przycisnąłem tu do łona,
Jak przyjaciel, kochanek, małżonek, jak ojciec;
Chcę go dźwignąć, uszczęśliwić,
Chcę nim cały świat zadziwić <…>.

Ja chcę miéć władzę, jaką Ty posiadasz,
Ja chcę duszami władać, jak Ty niemi władasz.
Milczysz, milczysz! Wiem teraz, jam Cię teraz zbadał,
Zrozumiałem, coś Ty jest i jakeś Ty władał. —
Kłamca, kto Ciebie nazywał miłością,
Ty jesteś tylko mądrością!
Ludzie myślą, nie sercem, Twych dróg się dowiedzą,
Myślą, nie sercem, składy broni Twéj wyśledzą. —
Ten tylko, kto się wrył w księgi,
W metal, w liczbę, w trupie ciało,
Temu się tylko udało
Przywłaszczyć część Twéj potęgi;
Znajdzie truciznę, proch, parę,
Znajdzie blaski, dymy, huki,
Znajdzie prawność i złą wiarę
Na mędrki i na nieuki.
Myślom oddałeś świata użycie,
Serca zostawiasz na wiecznéj pokucie.
Dałeś mnie najkrótsze życie
I najmocniejsze uczucie. <…>

Teraz duszą jam w moję ojczyznę wcielony,
Ciałem połknąłem jej duszę:
Ja i ojczyzna, to jedno;
Nazywam się Milijon: bo za milijony
Kocham i cierpię katusze.
Patrzę na ojczyznę biedną,
Jak syn na ojca wplecionego w koło;
Czuję całego cierpienia narodu,
Jak matka czuje w łonie bole swego płodu.
Cierpię, szaleję. — A Ty, mądrze i wesoło,
Zawsze rządzisz,
Zawsze sądzisz,
I mówią, że Ty nie błądzisz! <…>

Widzisz to moje ognisko: uczucie!
Zbieram je, sciskam, by mocniej pałało,
Wbijam w żelazne woli mej okucie,
Jak nabój w burzące działo. <…>
Odezwij się: bo strzelę przeciw Twéj naturze!
Jeśli jéj w gruzy nie zburzę,
To wstrząsnę całym państw Twoich obszarem;
Bo wystrzelę głos w całe obręby stworzenia,
Ten głos, który z pokoleń pójdzie w pokolenia:
Krzyknę, żeś Ty nie ojcem świata, ale…

Głos djabła
Carem!

Сцена V править

  •  

Ксендз Пётр
Се лютый Ирод встал и жезл кровавый свой
Простёр над Польшей молодой. <…>

Ужели не спасёшь невинных, вседержитель,
И с корнем истребить позволишь самый род?
Смотри, дитя спаслось, — растёт
Народа дивный избавитель[К 10].
Кровь древних витязей… мать — из земли чужой…
А имя — сорок и четыре[К 11]… <…>

Связали мой народ — ведут, о, страшный вид!
Не вся ль Европа нас влачит и топчет в прахе!
«На суд!» — вопит толпа и тащит жертву к плахе.
Там судьи без сердец, без рук, и это суд —
О боже, это суд!
«Галл, галл, пусть судит галл!» — душители орут.
Галл не нашёл вины, но умывает руки[К 12].
А короли кричат: «Казни! предай их муке!
Кровь их падёт на нас и наших сыновей.
Варавву выпусти, распни Христа скорей!
Распни — он кесаря покрыть хотел позором,
Распни — и кесаря судом обрадуй скорым».
Галл выдал — схвачены; невинное чело
Язвящим тернием глумленье обвило.
Он на кресте висит. Бегут глядеть народы,
Галл молвит: «Вот народ, узревший свет свободы».

Господь, я вижу крест, — и долгою тропой
Ему с крестом идти, — о, сжалься над слугой!
Дай сил ему, господь, — конец пути далече,
В длину Европы всей тот крест раскинул плечи,
Из трёх народов[К 13] крест, из древа трёх пород.
На место лобное возводят мой народ.
«Я жажду», — стонет он, глотка воды он просит,
Но уксус Пруссия, желчь — Австрия подносит,
У ног Свобода-мать стоит, скорбя о нём.
Царёв солдат пронзил распятого копьём,
Но этот лютый враг исправится в грядущем,
Один из всех прощён он будет Всемогущим[К 14].

 

Tyran wstał — Herod! — Panie, cała Polska młoda
Wydana w ręce Heroda. <…>

I dasz ich wszystkich wygubić za młodu,
I pokolenie nasze zatracisz do końca? —
Patrz — Ha! To dziecie uszło — rośnie — to obrońca!
Wskrzesiciel narodu! —

Z matki obcéj; krew jego, dawne bohatéry,
A imie jego będzie cztérdzieści i cztéry. <…>

Zbójce — biegą — porwali — mój Naród związany
Cała Europa wlecze, nad nim się urąga:
»Na trybunał!« — Tam zgraja niewinnego wciąga.
Na trybunale gęby, bez serc, bez rąk: sędzie —
To jego sędzie!
Krzyczą: »Gal, Gal sądzić będzie«.
Gal w nim winy nie znalazł i — umywa ręce;
A króle krzyczą: »Potęp i wydaj go męce!
Krew jego spadnie na nas i na syny nasze.
Krzyżuj syna Maryji, wypuść Barabasze!
Ukrzyżuj: on cesarza koronę znieważa;
Ukrzyżuj: bo powiemy, żeś ty wróg cesarza!«
Gal wydał — Już porwali — już niewinne skronie
Zakrwawione, w szyderskiéj, cierniowej koronie,
Podnieśli przed świat cały; — i ludy się zbiegły —
Gal krzyczy: oto naród wolny, niepodległy!

Ach Panie! Już widzę krzyż — Ach, jak długo, długo
Musi go nosić — Panie, zlituj się nad sługą!
Daj mu siły, bo w drodze upadnie i skona!
Krzyż ma długie, na całą Europę ramiona,
Z trzech wyschłych ludów, jak z trzech twardych drzew ukuty.
Już wleką: już mój Naród na tronie pokuty;

Rzekł: »pragnę« — Rakus octem, Borus żółcią poi;
A matka Wolność u nóg zapłakana stoi.
Patrz! Oto żołdak Moskal z kopiją przyskoczył,
I krew niewinną mego narodu wytoczył.
Cóżeś zrobił najgłupszy, najsroższy z siepaczy?
On jeden poprawi się i Bóg mu przebaczy!

  •  

Ангелы
Из тела, как дитя из люльки золотой,
Мы вынем ясный дух, оденем в свет весенний,
Освободим его от плотских ощущений
И, в небо унеся от горести земной,
Отцу его дитя положим на колени,
Да подарит ему отцовскую любовь.
А пред заутреней, как прежде, дух невинный
Одеждой чистых чувств оденем голубиной
И, словно в колыбель, положим в тело вновь.

 

Usnął — Wyjmijmy z ciała duszę, jak dziecinę
Senną z kolebki złotéj, i zmysłów sukienkę
Lekko zwleczmy; ubierzmy w światło jak jutrzenkę,
I lećmy. Jasną duszę nieśmy w niebo trzecie,
Ojcu naszemu złożyć na kolanach dziecie:
Niech uświęci sennego ojcowską pieszczotą;
A przed ranną modlitwą duszę wrócim życiu,
I znowu w czystych zmysłów otulim powiciu,
I znowu złożym w ciało, jak w kolebkę złotą.

Сцена VI править

  •  

Сенатор (сквозь сон)
Что? Грамота? Рескрипт? Сто тысяч царь мне шлёт
И званье канцлера! Хо-хо! И титул княжий!
От злости лопнут все! Хо-хо! И орден даже! <…>

К царю! В передней мы. Все по стенам теснятся.
Все кланяются мне, — не любят, но боятся. <…>
Кругом такой приятный шёпот: <…>
Сенатор в милости, да, в милости опять!
Ах, в этом шёпоте душа растаять хочет,
Как будто пятки девка мне щекочет.
Мной очарован весь салон.
Мне каждый отдаёт поклон.
Мне все завидуют, и нос я задираю.
Ах, умираю, ах, от счастья умираю!

Его величество! Царь! Царь сюда идёт!
А! Что? Не смотрит он! Взглянул — и гнев во взоре.
А! Что? Я не могу… Не смотрит… горе, горе!
Дрожу… нет голоса… знобит, бросает в пот…
Ах, канцлер!.. Государь!.. Он стал ко мне спиною!
Спиною… как следят чиновники за мною!
Я умираю, мёртв… Уже я тлен, гнильё,
И червь презрения жрёт естество моё.
Все отшатнулись прочь. Ха! как тут пусто, глухо!
Ты шельма, камергер! Смеётся… что за звук!
Дбрум! То смешок заполз мне в губы, как паук. <…>
А камер-юнкеры свистят под стать сычам,
Трещат гремучею змеею шлейфы дам.
Какой ужасный шум! Все разом завизжали:
«Сенатору капут! В опале он, в опале!»

 

Pismo! — to do mnie — reskrypt Jego Carskiej Mości!
Własnoręczny — ha! ha! ha! — rubli sto tysięcy.
Order! — <…> Tytuł książęcy!
<…> pękną z zazdrości!

Do Cesarza! — Przedpokój: oni wszyscy stoją;
Nienawidzą mnie wszyscy, kłaniają się, boją. <…>
Ach, jakie lube szemrania: <…>
»Senator w łasce, w łasce, w łasce, w łasce«.
Ach, niech umrę, niech umrę śród tego szemrania,
Jak śród nałożnic moich łoskotania!
Każdy się kłania,
Jestem duszą zebrania.
Patrzą na mnie, zazdroszczą; nos w górę zadziéram.
O rozkoszy! Umiéram, z rozkoszy umiéram!

Cesarz! Jego Imperatorska Mość! A! Cesarz wchodzi,
A! — Co? — Nie patrzy! Zmarszczył brwi, spojrzał ukosem?
Ach, Najjaśniejszy Panie! Ach! — Nie mogę głosem,
Głos mi zamarł — Ach! dreszcz, pot — ach! dreszcz ziębi, chłodzi —
Ach, Marszałek — co? do mnie odwraca się tyłem,
Tyłem! A! senatory, dworskie urzędniki!
Ach, umiéram, umarłem, pochowany, zgniłem,
I toczą mię robaki, szyderstwa, żarciki.
Uciekają odemnie — Ha! jak pusto, głucho,
Szambelan szelma, szelma! patrz, wyszczérza zęby,
Dbrum! ten uśmiech jak pająk wleciał mi do gęby. <…>

Jaki szmer! Kamerjunkry świszczą jak puszczyki,
Damy ogonem skrzeczą jak grzechotniki;
Jaki okropny szmer! śmiechy! wrzaski;
Senator wypadł z łaski, z łaski, z łaski, z łaski!

  •  

Черти
Как пса из конуры, мы душу подлеца
Частично выпустим, но в теле часть оставим,
Чтобы сознанья свет погас не до конца,
И душу смрадную на край земли отправим,
К началу вечности, где круг замкнули дни
И где граничат ад и совесть искони.
Мы там привяжем пса и уж почешем плетью,
Отделаем кнутом! Когда же песню третью,
Встречая день, споёт проснувшийся петух, —
Мы в тело возвратим избитый, грязный дух.
И вновь его запрём в сознании, в рассудке,
Как бешеного пса в его смердящей будке.

 

Djabły
Teraz duszę ze zmysłów wydrzem, jak z okucia
Psa złego. Lecz niecałkiem, nałożym kaganiec:
Na wpół zostawim w ciele, by nie tracił czucia;
Drugą połowę wleczmy aż na świata kraniec,
Gdzie się doczesność kończy, a wieczność zaczyna,
Gdzie z sumnieniem graniczy piekielna kraina;
I złe psisko uwiążem tam, na pograniczu:
Tam pracuj, ręko moja, tam świstaj, mój biczu.
Nim trzeci kur zapieje, musim z téj męczarni
Wrócić zmordowanego, skalanego ducha;
Znowu przykuć do zmysłów, jako do łańcucha,
I znowu w ciele zamknąć, jako w brudnéj psiarni.

Сцена VII. Варшавский салон править

Salon warszawski
  •  

Камер-юнкер
Литовцы говорят по-польски? Но, клянусь,
Я думал, что Литва в основе та же Русь.
В моих глазах Литва — как часть другой планеты:
О ней совсем молчат парижские газеты!
Лишь в Constitutionnel два слова иногда.

 

Pan z Litwy i po polsku? Nie pojmuję wcale —
Ja myśliłem, że w Litwie to wszystko Moskale.
O Litwie dalibóg! że mniej wiem niż o Chinach —
Constitutionel coś raz pisał o Litwinach;
Ale w innych gazetach francuskich ni słowa.

  •  

Адольф[1]
Циховский[1] молодой
Считался остряком <…>.
Но много тысяч дней[К 15] под следствием был он,
На тысячи ночей его покинул сон.
И столько лет его тираны истязали,
И стеньг слушали, и камни предавали,
И защищаться он молчаньем мог одним,
И только призраки беседовали с ним…
Вот почему, попав в столичный шум и гомон,
Печальный опыт свой превозмогал с трудом он,
Шпионами ему казались всё кругом,
Жена — тюремщиком, а каждый гость врагом.
Знакомые придут, а он, настороженный,
Услышит стук замка и думает: шпионы.
Рукою голову поддерживает он,
И так в движениях стеснен и напряжён,
Так явно каждого боится жеста, слова
И проявленья чувств, хоть самого простого,
И вдруг, вообразив, что он ещё в тюрьме,
Бежит в глубь комнаты и прячется во тьме,
И на любой вопрос, хотя бы о здоровье,
«Не знаю, не скажу!» — бормочет как присловье.
И долго молят сын, жена и мать в слезах,
Пока безумный он преодолеет страх.

 

Adolf
Był on wtenczas młody,
Żywy, dowcipny <…>.
Lecz tyle tysięcy dni był pod śledztwa próbą,
Tyle tysięcy nocy rozmawiał sam z sobą,
Tyle lat go badały mękami tyrany,
Tyle lat otaczały słuch mające ściany,
A całą jego było obroną — milczenie,
A całém jego były towarzystwem — cienie:
Że już się nie udało wesołemu miastu
Zgładzić w miesiąc naukę tych lat kilkunastu
Słońce zda mu się szpiegiem, dzień donosicielem,
Domowi jego strażą, gość nieprzyjacielem.
Jeśli do jego domu przyjdzie kto nawiedzić,
Na klamki trzask on myśli zaraz: idą śledzić;
Odwraca się, i głowę na ręku opiéra:
Zdaje się, że przytomność, moc umysłu zbiéra,
Ścina usta, by słowa same nie wypadły,
Oczy spuszcza, by szpiegi z oczu co nie zgadły.
Pytany, myśląc zawsze, że jest w swém więzieniu,
Ucieka w głąb’ pokoju i tam pada w cieniu,
Krzycząc zawsze dwa słowa: »nic nie wiem, nie powiem«.
I te dwa słowa jego stały się przysłowiom.
I długo przed nim płacze na kolanach żona
I dziecko, nim on bojaźń i wstręt swój pokona.

  •  

Высоцкий[1]
Народ наш, словно лава:
Он сверху твёрд, и сух, и холоден, но, право,
Внутри столетьями огонь не гаснет в нём…
Так скорлупу к чертям — и в глубину сойдём!

 

Wysocki
Powiédz raczej: na wierzchu. Nasz naród jak lawa,
Z wierzchu zimna i twarda, sucha i plugawa;
Lecz wewnętrznego ognia sto lat nie wyziębi,
Plwajmy na tę skorupę, i zstąpmy do głębi!

Сцена VIII править

Господин сенатор править
Pan senator
  •  

Доктор[1][К 16] (подходя)
Я, мой ясновельможный пан,
Уже вам говорил: в процессе есть изъян.
Он — словно тот больной, который ждёт леченья,
Когда диагноз есть, но скудны подтвержденья.
Покуда множество учеников сидит,
Но доказательств нет, нарыв ещё не вскрыт.
Нашли стишки — и всё! <…>
А заговора суть по-прежнему темна… <…>

Сенатор (с обидой)
Вот добровольные признанья, вот допросы.
Да! Суть была темна, но каждый пункт, ей-ей,
Теперь сенатского указа мне ясней[О 2].
Темна!.. Вот за труды достойная награда!

Доктор
Простите, я не прав! Доказывать не надо.
Конечно, заговор бесспорен…

Лакей
Пана ждёт
Посыльный от купца. Твердит о давнем счёте.

Сенатор
О счёте? О каком?

Лакей
Он говорит, вы ждёте
Купца Каниссына…

Сенатор
Пошёл ты, идиот!
Не видишь — занят я.

Доктор (лакею)
Ты, глупая скотина!
Суёшься, кофе пить мешаешь господину.

Секретарь (поднимается из-за столика)
Грозится — если вы оттянете расчёт,
Он в суд подаст.

Сенатор
Пиши повежливей: пусть ждёт!
(Задумывается.)
Но, скажем, à propos, хватил Каниссын лишку.
Пора бы сына взять под следствие.

Секретарь
Мальчишку!

Сенатор
Мальчишки все они, но в тайниках души…
Чтоб не вспылал огонь, ты искру потуши.

Секретарь
Но сын его в Москве.

Сенатор
В Москве? A, voyez-vous,
Он клубов эмиссар. Я так и назову
Гадёныша. Схватить, схватить сию минуту!

Секретарь
Да он кадет!

Сенатор
Кадет? В войсках он сеет смуту.

Секретарь
Ребёнком выехал из Вильно.

Сенатор
L’incendiaire!
Он письма шлёт сюда.
( Секретарю.)

Се n’est pas ton affaire;
Ты понял? — Дежурный! Эй! Ступай и нынче до зари
Кибитку снаряди да письма отбери.
Отцу бояться нас, конечно, нет причины,
Коль без увёрток сын свои признает вины.

Доктор
А в заговоре — я поклясться вам готов —
Есть люди возрастов различных и чинов.
И в этом вижу я симптом, и не случайный,
Того, что можно бы назвать пружиной тайной…

 

Doktor, podchodząc
Mówiłem właśnie, Jaśnie Panie.
Że ledwie rzecz zaczęta i sprawa w tym stanie,
W jakim jest chory, kiedy lekarz go nawiedzi
I zrobi anagnosin… Mnóstwo uczniów siedzi;
Tyle było śledzenia, żadnego dowodu;
Jeszcześmy nie trafili w samo jądro wrzodu.
Cóż odkryło? wierszyki! <…>
Ale osnowa spisku dotąd jest tajemną… <…>

Senator z urazą
Wyznania dobrowolne, skargi i świadectwa:
Wszystko jest; i tu cały spisek świętokradzki,
Stoi spisany jasno, jak ukaz senacki. —
Tajemną! — Za te nudy, owoż co mam w zysku.

Doktor
Jaśnie Panie, excusez, któż wątpi o spisku!
Właśnie mówię, — że…

Lokaj
Człowiek kupca Kanissyna
Czeka i jakiś Panu rejestr przypomina.

Senator
Rejestr? — jaki tam rejestr? kto?

Lokaj
Kupiec Kanissyn,
Co mu Pan przyjść rozkazał…

Senator
Idźże precz, sukisyn!
Widzisz, że ja zajęty.

Doktor do lokajów
A głupie bestyje,
Przychodzić! — Pan senator, widzisz, kawę pije.

Sekretarz, wstając od stolika
On powiada, że jeśli Pan zapłatę zwleka,
On zrobi proces.

Senator
Napisz grzecznie, niechaj czeka.
Zamyśla się
A propos, — ten Kanissyn, trzeba mu wziąć syna
Pod śledztwo. — Oj, to ptaszek!

Sekretarz'
To mały chłopczyna

Senator
Oni to wszyscy mali: ale patrz w ich serce;
Najlepiej ogień zgasić, dopóki w iskierce.

Sekretarz'
Syn Kanissyna w Moskwie.

Senator
W Moskwie? A, voyez vous,
Emissaryjusz klubów? — Czas zabieżéć temu,
Wielki czas.

Sekretarz'
On podobno u kadetów służy.

Senator
U kadetów? — Voyez vous? on tam wojsko burzy.

Sekretarz'
Dzieckiem z Wilna wyjechał.

Senator
Oh! cet incendiaire,
Ma tu korespondentów, (do Sekretarza)
Ce n’est pas ton affaire.
Rozumiész! — Hej deżurny! — We dwadzieścia cztéry
Godzin wysłać kibitkę i zabrać papiéry.
Zresztą, ojciec lękać się nas niéma przyczyny,
Jeśli syn dobrowolnie przyzna się do winy.

Doktor
Właśnie, jak miałem honor mówić Jaśnie Panu,
Są tam ludzie różnego i wieku i stanu:
To najniebezpieczniejsze jest spisku symptoma,
A wszystkiém rusza pewna sprężyna kryjoma…

  •  

Пеликан[1]
Да тот — вы помните, смутьян.
Пришлось поколотить его… <…>
Пан Ботвинко[К 17] был доволен.
Я при допросе был — он палок не считал.

Байков[К 18]
Ха-ха! Ботвинко! Счёт, конечно, был не мал.
Расправ таких никто не делает добротней.
Parions, он отсчитал не меньше, чем три сотни.

Сенатор (с удивлением)
Trois cents coups, et vivant? Trois cents coups, le coquin:
Trois cents coups, sans mourir, — quel dos de jacobin![К 19]
В России, думал я, la vertu cutanêe
Surpasse tout, но вот une peau mieux tannêe![К 20]
Xa-xa-xa, mon ami, и подлый же народ!
(Игроку в вист, поджидающему своего партнёра.)
Торговлю кожами нам Польша перебьёт!
Un honnete soldat en serait mort dix fois!
Quel rebelle![К 21]
(Подходит к столику).
Для вас есть un homme de bois[К 22]

 

Pelikan
Co to na śledztwie musiano go obić. <…>
Byłem przy śledztwie, ale tam nie rachowano.
Pan Botwinko śledził go.

Bajkow
Pan Botwinko! cha! cha!
O, nieprędko on kończy, gdy się raz rozmacha:
Ja zaręczam, że on go opatrzył nieszpetnie —
Parions, że mu wyliczył najmniej ze trzy setnie.

Senator zadziwiony
Trois cents coups, et vivant? Trois cents coups, le coquin:
Trois cents coups, sans mourir? — quel dos de jacobin!
Myśliłem, że w Rossyji la vertu cutannée
Surpasse tout: ten łotr ma une peau mieux tannée!
Je n’y conçois rien! Ha, ha, ha, ha, mon ami.
Do grającego w wiska, który czeka na swego kompana:
Polaki nam odbiorą nasz handel skórami!
Un honnête soldat en serait mort dix fois!
Quel rebelle!
Dla Pana mam un homme de bois

  •  

Г-жа Роллисон[К 23]
Могла ль я не узнать крик своего ребёнка?
Среди несметных стад овца найдет ягнёнка
По блеянью его… Ах, то был крик такой!..
О, если б добрый пан услышал крик такой,
Он до скончанья дней забыл бы сон спокойный.

Сенатор
Когда он так кричал, здоров ваш сын достойный. <…>

Г-жа Роллисон
Твердила людям я: не верю я, что в нем,
Коль материнским был он вскормлен молоком,
Сидит бездушный зверь. Ведь он — созданье божье,
Он человек. Они смеялись…

 

P. Rollisonowa
Czyż to nie był głos mojego dziecięcia?
Niema owca pozna głos swojego jagnięcia
Śród najliczniejszej trzody, — Ach to był głos taki! —
Ach, dobry Panie, żebyś słyszał raz głos taki,
Tybyś już nigdy w życiu spokojnie nie zasnął!

Senator
Syn Pani zdrów być musi, gdy tak głośno wrzasnął. <…>

P. Rollisonowa
Ja to zawsze mówiłam ludziom: być nie może
Tak okrutny, jak mówią: on stworzenie Boże,
On człowiek, jego matka mlekiem wykarmiła —
Ludzie śmieli się,,,

  •  

Сенатор (Пеликану)
Вы к сыну пропуск ей немедленно дадите,
К княгине[1] пусть пройдёт, а там в тюрьму ведите,
В другую камеру — и под замок, одну!
<…> подлецы! Я всех вас подтяну.
(Бросается в кресло.)

Лакей (дрожа)
Велели вы впустить…

Сенатор (вскакивает)
Ты в Польше научился
Невежей быть?! Чтоб он скорее излечился
От грубости — эй, вы! Сто палок дать ему
И на голодный стол, на сорок дней, в тюрьму
Я покажу тебе!

Пеликан
Как ни секретно дело,
Как стража ни строга, — весь город облетело,
Что Роллисон избит, и я вам говорю:
Уж постараются злокозненные лица,
Нас гнусно очернив, послать донос царю.
Мы с этим следствием должны поторопиться.

Доктор
Об этом, ясный пан, и думал я сейчас.
Помешан Роллисон — пытался уж не раз
С собой покончить он, бросается к окошку,
А окна заперты…

Пеликан
Да, воздухом немножко
Он должен подышать — в чахотке Роллисон.
Поскольку в верхний он этаж переведен,
Открыть ему окно, пусть дышит грудью всею…

Сенатор (рассеянно)
Когда я кофе пью, сажать мне баб на шею!
Минуты не дадут…

Доктор
А я предупреждал.
Нельзя, мой ясный пан, чтоб ваш режим страдал.
Забудьте все дела, хотя бы за обедом!
Ça mine la santé, ведёт к ужасным бедам.

Сенатор (спокойно)
<…> для нас порядок и дела
Важней всего. К тому ж мне служба помогла
Желудок укрепить: желчь fait la digestion.
Я мог бы в этот час voir donner la question,
Коль мне велит мой долг — en prenant mon café.
За кофе я готов смотреть аутодафе.

Пеликан (отталкивая доктора)
А что же Роллисон? И как с ним быть, решите.
Вдруг он сегодня же умрёт?

Сенатор
Похороните,
Набальзамируйте. Ну, словом, как хотите.
Да, а тебе, Байков, не надобен бальзам?
Клянусь, на мертвеца ты смахиваешь сам,
А женишься… Да, да, невеста у Байкова![К 24]
Вон та красоточка, румяна, черноброва.
А женишок avec un teint si délabré.
Ты в женихах — точь-в-точь Тиберий à Capré!
Но, право же, вы, пан, искусник не из малых:
Как вы добились «да» от этих губок алых?

Байков
Добились? Но, parions, и года не пройдёт,
Я с нею разведусь, и после каждый год,
Не принуждая, брать я буду молодую, —
На них лишь посмотри, а там бери любую:
Стать генеральшами шляхтянкам молодым —
C’est beau

 

Senator (do Pelikana)
Nie, Panu poruczę:
Skoro wyjdzie od Księżnéj, daj jéj pozwolenie
Widziéć syna, i prowadź aż tam — tam, w więzienie;
Potem osobno zamknij, — tak na cztéry klucze.
<…> łajdaki! służby was nauczę!
Rzuca się na krzesło

Lokaj ze drżeniem
Pan kazał wpuścić —

Senator schwytując się
Co? co? — Ty śmiesz, ty! mnie?… gadać?
Toś wyuczył się w Polsce panu odpowiadać?…
Stój, stój, ja cię oduczę! — Wieść go do kwatery
Policmejstra — sto kijów i tygodni cztery
Na chleb i wodę —

Pelikan
Niech Pan Senator uważy,
Iż mimo tajemnicy i czujności straży,
O biciu Rollisona niechętne osoby
Wieść roznoszą i może wynajdą sposoby,
Oczernić przed cesarzem nasze czyste chęci,
Jeśli się temu śledztwu prędko łeb nie skręci.

Doktor
Właśnie ja rozmyślałem nad tém, Jaśnie Panie.
Rollison od dni wielu cierpi pomieszanie;
Chce sobie życie odjąć, do okien się rzuca,
A okna są zamknięte…

Pelikan
On chory na płuca;
Nie należy w zamknioném powietrzu go morzyć;
Rozkażę mu więc okna natychmiast otworzyć.
Mieszka na trzeciém piętrze — powietrza użyje…

Senator roztargniony
Wpuszczać mi na kark babę, gdy ja kawę piję!
Nie dadzą chwili —

Doktor
Właśnie mówię, Jaśnie Panie,
Że potrzeba miéć większe o zdrowiu staranie.
Po obiedzie, mówiłem zawsze, niechaj Pan te
Sprawy odłoży na czas… Ça mine la santé.

Senator spokojnie
<…> przed wszystkiém służba i porządek!
Potém, to owszem dobrze na słaby żołądek;
To żółć porusza, a żółć fait la digestion.
Po obiedzie, ja mógłbym voir donner la question,
Kiedy tak każe służba… En prenant son café,
Wiész co, to chwila właśnie widzieć auto-da-fé.

Pelikan odpychając Doktora
Jakże Pan z Rollisonem każe decydować?
Jeżeli on dziś jeszcze… umrze, to?…

Senator
Pochować!
I pozwalam, jeżeli zechcesz, balsamować.
A propos balsam: Bajkow, tobie by się zdało
Trochę balsamu; bo masz takie trupie ciało,
A żenisz się. Czy wiécie? On ma narzeczoną.
Tę panienkę, tam patrzaj, białą i czerwoną…
Fi! pan młody, avec un teint si délabré!
Powinienbyś brać ślub twój jak Tyber à Capré,
Nie pojmuję, jak oni mogli pannę zmusić,
Pięknemi usteczkami słowo tak wyksztusić.

Bajkow
Zmusić? — Parions, że ja z nią za rok się rozwiodę,
I potém co rok będę brał żoneczki młode,
Bez przymusu. Dość spojrzeć na tę lub na ową:
C’est beau małéj szlachciance być jenerałową…

  •  

Сенатор
Пойми: коль ты служитель бога,
Так будь им до конца и следуй вере строго.
От бога, знаешь сам, поставлены цари, —
Так если царь велит, уж лучше говори. <…>

Ксендз Пётр
Терпеть безмолвно власть — не значит власть принять.
Бог может эту власть и злому духу дать.

Сенатор
Ты будешь вздернут, поп. Допустим, царь узнал бы,
Что вздёрнут без суда, — так что же он сказал бы:
«Сенатор, вижу я, в тебя вселился бес».
Но ты б от этого, конечно, не воскрес.

 

Senator
Wszak ty służysz Panu Bogu —
Znasz ty teologiją? — Słuchaj, teologu:
Wiész ty, że wszelka władza od Boga pochodzi?
Gdy władza każe mówić, milczéć się nie godzi. <…>

X. Piotr
Jeśli kto władzę cierpi, nie mów, że jéj słucha:
Bóg czasem daje władzę w ręce złego ducha.

Senator
Jeżeli cię powieszę, a cesarz się dowié,
Żem zrobił nieformalnie: a wiész, co on powié?
»Ej senatorze, widzę, że się już ty bisisz«.
A ty mnichu, tymczasem jak wisisz, tak wisisz!

  •  

Доктор
Я доношу покорно:
Все это заговор. И во главе их — князь!
Да, Чарторыйский, князь, — я утверждаю смело.

Сенатор (срывается с места)
Que me dites-vous la, mon cher!? Какая связь?
Impossible!
(Про себя.)
Но что ж! Коль подойти умело,
Доставлю князю я на десять лет хлопот.
(Доктору.)
Ты точно знаешь ли? <…>

Доктор
В том нет сомненья.
Есть письма, жалобы, прямые донесенья.

Сенатор
Как? Письма князя есть?

Доктор
Нет, но о нём самом,
О действиях его — бумаги целый том.
Он и профессоров втянул. А в центре смуты,
Конечно, Лелевель[1] — мятежник самый лютый.

Сенатор (про себя)
Ах, если бы и впрямь улика вдруг нашлась,
Хоть маленький предлог, на вид совсем невинный!
Как часто шепчутся они в моей гостиной:
«Князь Новосильцева возвысил, только князь!»
Посмотрим же теперь, кто сможет похвалиться:
Кто вознести умел иль кто свалить решится.
(Доктору.)
Ну! que je vous embrasse! Давно бы так пора,
Уже я думал сам: при чём тут детвора?
И право, угадал, что это князя штуки.

Доктор (фамильярно)
Вы чёрта посрамить могли б в сыскной науке!

Сенатор (важно)
Нет, пан советник, пусть я мысль имел сию,
Улики — вы нашли, и слово я даю,
Да, écoutez, моё сенаторское слово:
Удвоить вам размер оклада годового
И службы оплатить десятилетний срок,
А там — церковное добро[К 25], да хуторок,
Да орден — царь не скуп, коль просят о награде,
А я уж расхвалить сумею вас в докладе.

Доктор
Мне это стоило, клянусь, немало сил;
Из скудных средств моих я сыщикам платил:
Так я служу царю — усердно и по чести.

Сенатор (беря его под руку)
Mon cher! С секретарём моим пойдите вместе
Забрать бумаги все и наложить печать.
(Доктору.)
Мы будем вечером всё это разбирать.
(Про себя.)
Я следствие провёл, как сукин сын трудился, —
И чтобы он потом открытием гордился!
(Задумывается. Секретарю на ухо.)
Под стражу доктора, а там — поговорим.
(Входящему Байкову.)
Здесь дело важное, и мы займёмся им.
Проговорился он, я допросил, но всё же
Возьмём под следствие, — придётся с ним построже.

 

Doktor
Właśnie przedstawiam pokornie,
To jest rzecz umówiona, i te wszystkie spiski
Kieruje, jak wiem pewnie, Książę Czartoryski.
senator schwytuje się z krzesła

Que me dites vous là, mon cher, o Książęciu?
Impossible
do siebie:
Kto wié — eh! — Śledztwo lat dziesięciu,
Nim się książę wyplącze, jeśli ja go splątam.
do Doktora:
Skądże wiész? <…>

Doktor
Mam ślad oczywisty,
Mam doniesienia, skargi i przejęte listy.

Senator
Listy Księcia?

Doktor
Przynajmniej jest mowa o Księciu
W tych listach, i o całém jego przedsięwzięciu,
I wielu profesorów — a główném ogniskiem
Jest Lelewel. On tajnie kieruje tym spiskiem.
Senator do siebie
Ach, gdyby jaki dowód! choćby podejrzenie,
Ślad dowodu, cień śladu, choćby cieniów cienie!
Nieraz już mi o uszy obiła się mowa:
To Czartoryski wyniósł tak Nowosilcowa.
Obaczym teraz, kto z nas będzie mógł się chwalić:
Czy ten, co umiał wynieść, czy ten, co obalić.
do Doktora:
Pójdź, que je vous embrasse! A! a! to rzecz inna!
Ja wraz zgadnąłem, że to sprawa nie dziecinna;
Ja wraz zgadnąłem, że to jest Książęcia sztuka.

Doktor poufale
I Pan zgadnął? Zjé djabła, kto Pana oszuka.

Senator poważnie
Choć ja wiem o tém wszystkiem, Panie Radzco stanu;
Jeśli odkryć dowody udało się Panu,
Écoutez, daję Panu sanatorskie słowo:
Naprzód pensyję roczną powiększę połową,
I tę skargę za dziesięć lat służby policzę;
Potém może starostwo, dobra kanonicze,
Order — kto wie? Nasz cesarz wspaniale opłaca;
Ja go sam będę prosił, już to moja praca.

Doktor
Mnie też to kosztowało niemało zabiegów;
Ze szczupłéj mojej płacy opłacałem szpiegów;
A wszystko z gorliwości o dobro cesarza.

Senator biorąc go pod rękę
Mon cher, idź zaraz, weźmij mego sekretarza.
do Sekretarza:
Wziąć te wszystkie papiery i opieczętować;
do Doktora:
Wieczorem będziem wszystko razem trutynować.
do siebie:
Ja pracowałem, śledztwo prowadziłem całe:
A on z tego odkrycia miałby zysk i chwałę!…
Zamyśla się. — Do Sekretarza w ucho:
Przyaresztuj doktora razem z papierami.
do Bajkowa, który wchodzi:
To ważna sprawa, musim zatrudnić się sami,
Doktor wymknął się z pewném słówkiem niemnyśnie.
Zbadałem go, a śledztwo ostatek wyciśnie.

Бал править
Bal
  •  

Губернатор[1]
Жена с сенатором знакома?

Староста
О нет, как муж, хочу я сам
Женой владеть, признаюсь честно.

 

Gubernator
I żona nie zna Senatora?

Starosta
Dla siebie tylko żonę mam.

  •  

Правая сторона, хором
Убийцы кровь на завтрак пьют,
К обеду — подавай им ром.

Советник[К 26] (указывая на сенатора)
И порет их и угощает, —
Такой — не жаль, коль отодрал.

Староста
Подлец! Детей в тюрьму сажает,
А нам велит лететь на бал![О 3]

Русский офицер (Бестужеву[1])
Нас ненавидят здесь всё больше,
Но виноват ли в том народ,
Когда наш царь в пределы Польши
Лишь подлецов упорно шлёт!

Студент (офицеру)
А вот Байков — всмотрись получше:
Ну что за морда! Дрожь берёт!
Как жаба на навозной куче,
Он скачет, выпятив живот.
Оскалил зубы, поперхнулся,
Смотри, как рот разинул он…
Рычит, послушай, он рехнулся!

Байков запевает.

 

Prawa strona chórem
Te szelmy z rana piją krew,
A po obiedzie róm.

Sowietnik, pokazując Senatora
Drze ich, to prawda, lecz zaprasza:
Takiemu dać się drzéć nie żal.

Starosta
Po turmach siedzi młodzież nasza:
Nam każą iść na bal.

Officer rossyjski do Bestużewa
Nie dziw, że nas tu przeklinają:
Wszak to już mija wiek,
Jak z Moskwy w Polskę nasyłają
Samych łajdaków stek.

Student do officera
Patrz, jak się Bajkow, Bajkow rucha:
Co to za mina, co za ruch?
Skacze, jak po śmieciach ropucha,
Patrz, patrz, jak nadął brzuch.
Wyszczérzył zęby; nazbyt łyknął.
Patrz, jak otwiera gębę on.
Słuchaj, ach słuchaj: Bajkow ryknął.

(Bajkow nóci)

  •  

Юстин Поль[1] (Бестужеву, указывая на сенатора)
Всадить бы нож ему в утробу
Иль хоть пощечину влепить.

Бестужев
Лишь без толку сорвёшь ты злобу, —
Что пользы одного убить!
Они вам поднесут гостинца —
Закроют университет.
Мол, «все студенты — якобинцы», —
И нации погубят цвет.

Юстин Поль
Но за мученья он заплатит,
За кровь, за это море слёз.

Бестужев
Псов у царя на псарне хватит,
Хотя б издох какой-то пёс.

 

Justyn Pol do Bestużewa, pokazując na Senatora
Chcę mu scyzoryk mój w brzuch wsadzić,
Lub zamalować w pysk.

Bestużew
Cóż stąd? Jednego łotra zgładzić,
Lub obić: co za zysk?
Oni wyszukają przyczyny,
By uniwersytety znieść,
Krzyknąć, że ucznie jakóbiny,
I waszą młodzież zjeść.

Justyn Pol
Lecz on zapłaci za męczarnie,
Za tyle krwi i łez.

Bestużew
Cesarz ma u nas liczne psiarnie:
Cóż, że ten zdechnie pies?

  •  

Г-жа Роллисон
Я проходила мимо —
Кричат: «Упал!..» Бегу… Ясь! Ясик мой любимый!
Мой Ясь единственный! Ах, эта слепота!
Не видела его… Теперь я сирота.
Лишь кровь я на камнях почуяла родную.
Клянусь всевышним, кровь! Кровь сына! Чую, чую,
Он здесь, его палач, проливший кровь святую! <…>

Слышен удар грома.

Все (в страхе)
Вот плотью стал глагол! Где гром упал? <…>

Пеликан
Убит ударом грома.
Как объяснить сей факт при помощи наук?
Громоотводы есть, и целых десять штук.
Он в задней комнате убит. Всё в доме цело,
Одно лишь серебро в рублях не уцелело.
Лежала груда их на столике, и вмиг
Металл расплавился, — ведь это проводник.

Староста
Да, царские рубли копить не безопасно.

Сенатор (дамам)
А всё же менуэт вы кинули напрасно.

 

Pani Rollisonowa
Ja zaraz pobiegłam —
»Spadł« krzyczą! Biegę — wzięli — i zwłok nie dostrzegłam:
Zwłok mego jedynaka! — Ja biédna sierota!
Zwłok syna nie widziałam! Widzisz: — ta ślepota!
Lecz krew na bruku czułam. — Przez Boga żywego,
Tu czuję! krew tę samę! Tu krew syna mego.
Tu jest ktoś krwią zbryzgany — tu, tu jest kat jego! <…>

Słychać uderzenie piorunu.

Wszyscy zlęknieni
Słowo stało się ciałem! — To tu! <…>

Senator
Okna doktora! <…>

Pelikan
Zabity
Od piorunu. Fenomen ten godzien rozbiorów:
Około domu stało dziesięć konduktorów,
A piorun go w ostatnim pokoju wytropił.
Nic nie zepsuł i tylko ruble srebrne stopił.
Srebro leżało w biurku, tuż u głów doktora,
I zapewne służyło dziś za konduktora.

Starosta
Ruble rossyjskie, widzę, bardzo niebezpieczne.

Senator do dam
Panie zmieszały taniec — jak Panie niegrzeczne.

Сцена IX. Ночь дзядов править

Noc dziadów. Почти все цитаты тут — ответы кудесника (guślarz) женщине в трауре (kobiéta w żałobie).
  •  

Уже поют, а значит, вскоре
Начнутся Дзяды. Люди в сборе.
Я слышал, хор пропел пока
Лишь клятву прядки и венка,
И духов воздуха призвали.
Ты видишь, там огни, огни —
Как звёзды, падают они,
Их блеском осветились дали.
То духов воздуха закляли.
Вот над каплицей вознеслись,
Огнями мрак небес распорот.
Так голуби несутся ввысь,
Когда объят пожаром город.
Летит, роняя белый пух,
Как звёзды над землёй, сверкая,
И тонет в небе тёмном стая.

 

Czy słyszysz te śpiéwy w dali?
Już się tam ludzie zebrali.
Pierwszą klątwę już zaklęli,
Klątwę wianka i kądzieli;
Wezwali powietrznych duchów.
Widzisz tych świateł tysiące,
Jakby gwiazdy spadające?
Ten ognistych ciąg łańcuchów?
To powietrznych roje duchów.
Patrz, już nad kaplicą świecą
Pod czarnym niebios obszarem:
Jak gołębie, kiedy lecą
W nocy nad miasta pożarem;
Gdy białemi skrzydeł puchy
Odbijając żar ogniska,
Ptastwo, jak stado gwiazd błyska.

  •  

Мы притаимся в дубе старом,
Что громовым сожжён ударом,
А был жилищем колдунов.
Всё оживает на погосте.
Вот синий вспыхнул огонёк,
Земли шуршанье, скрип досок,
В могилах шевелятся кости.
Вот эти проклятые, вот!
Их руки длинны, красен рот,
Глаза, как угли, пламенеют,
Ныряй в дупло и не смотри!
Сжигают взглядом упыри,
Кудеснику — вредить не смеют.

 

Ukryj się ze mną w dąb suchy.
W ten dąb suchy i wygniły,
Tu się niegdyś wróżki kryły.
Już rusza się cały smętarz:
Rozwiérają się mogiły,
Wybuchnął płomyk niebieski,
Podskakują w górę deski,
Wysuwają potępieńce
Blade głowy, długie ręce.
Widzisz oczy jak zarzewie?
Schowaj oczy, skryj się w drzewie;
Upiór zdala wzrokiem piecze,
Lecz guślarza nie urzecze.

  •  

Кудесник
Свежий труп[1].
Кафтан ещё не сгнил. Из губ
Исходит серный смрад, и тело
Черно, как будто обгорело.
В глазницах черепа пустых
Горят огнём два золотых,
И чёрт на каждом когти точит,
Сидит в монете, как в зрачке,
Паясничает и хохочет,
Мелькает молнией в кружке.
А труп идёт, рычит сердито, —
Ты слышишь хрип его и стон?
В руках, как бы из сита в сито,
Пересыпает деньги он.

Призрак
Где храм? Где тут храм? Где тут молятся богу?
Скорей! Серебро — как огонь.
Где храм? Покажи мне, прохожий, дорогу,
Мне деньги сжигают ладонь.
Возьми их, прохожий, для сирых и старых,
Для узника или вдовы,
Возьми золотой и серебряный жар их
Из рук моих и головы.

Бежишь! Иль держать мне металл раскалённый,
Покуда на вилы чертей
Не рухнет, расставшись с душонкой зловонной,
Проклятый убийца детей[1]!
Волью это золото в сердце злодею.
Чтоб вылилось носом и ртом.
Мне труп его будет служить решетом,
Все деньги сквозь труп я просею.
О, скоро ль металл я очистить сумею?
О, долго ли ждать и казниться огнём!

 

Guślarz
Trup to świeży!
W niezgniłéj jeszcze odzieży.
Dymem siarki trąci wkoło,
Czarne ma jak węgiel czoło.
Zamiast oczu w jamach czaszki

Żarzą się dwie złote blaszki,
A w środku każdego kółka
Siedzi djablik, jak w źrenicy,
I wywraca wciąż koziołka,
Miga lotem błyskawicy.
Trup tu bieży, zębem zgrzyta;
Z ręki przelewa do ręki,
Jak gdyby z sita do sita,
Wrzące srebro. — Słyszysz jęki?

Widmo
Gdzie kościół? — gdzie kościół? — gdzie Boga lud chwali,
Gdzie kościół, ach pokaż, człowiecze!
Ach widzisz, jak we łbie ten dukat mię pali,
Jak srebro stopione dłoń piecze.
Ach, wyléj, człowieku, dla biednéj sieroty,
Dla więźnia jakiego, dla wdowy,
Ach, wyléj mi z ręki żar srebrny i złoty,
I dukat ten wyłup mi z głowy.
Ty nie chcesz! Ha, kruszec przelewać ja muszę,
Aż kiedyś ten dzieci pożerca
Wyzionie łakomą, bezdenną swą duszę:
Ten kruszec mu wieję do serca.
A potém przez oczy, przez uszy wyleję,

I znowu tém wleję korytem,
I będę tym trupem obracać jak sitem:
Naleję, wyleję, przesieję!
Ach, kiedyż przez niego ten kruszec przesieję?
Ach, czekać tak długo! — goreję! goreję!

  •  

Другой[К 18] барахтается в яме.
Скребётся, вылез наконец.
У! Что за мерзостный мертвец!
Блестит от жира, толст и бледен,
Напялил свадебный наряд.
В него впился недавно гад —
Он только в двух местах объеден.

С дороги в сторону скакнул.
Мерзавца дьявол обманул:
Оборотясь пред ним девицей,
Не подпустил его к каплице!
То ручкой мертвецу махнет,
То, глаз прищурив, подмигнет, —
И за девицей что есть силы
Мертвец бежит через могилы.
Задел ногой за чей-то гроб.
Как будто мельница крылами,
С натуги замахал руками
И вдруг в объятья чёрту — хлоп!
Но десять морд косматых, жадных
Под ним явились из земли,
И в поле десять псов громадных
Проклятого поволокли —
Прочь от его хвостатой любы.
Вонзили в мертвечину зубы
И с воем в клочья разнесли.

Но вот исчезли псы вдали.
И части трупа — чудо! чудо! —
Отдельно каждая жива! —
Бегут на кладбище оттуда.
Как жаба, скачет голова
С огнём в ноздрях. А вслед за нею,
Как черепаший панцирь, грудь
Ползком, ползком пустилась в путь.
Вот села голова на шею,
За грудью брюхо скок да скок.
Оторванные пальцы ног
И рук ползут, виясь как змеи,
Соединиться поскорее.
Ладонь гребёт песок, и вот
Рука к ладони пристаёт.
Под брюхо подползают ноги,
И снова целый, по дороге
Тяжёлым шагом труп идёт.
Пред ним опять его девица,
И он догнать её стремится,
А черти снова тут как тут,
И псы его на части рвут…

 

Drugi wylazł, ku nam bieży:
Jakie obrzydłe trupisko!
Blade, tłuste! Trup to świeży,
I strój świeży ma na ciele,
Ubrany jak na wesele;
I gad niedawno go toczy,
Ledwie mu w pół wygryzł oczy.

Od kaplicy w stronę skoczył:
Czart go uwiódł, czart zamroczył,
Nie puści go do kaplicy.
Czart przybrał postać dziewicy
I na trupa rączką kiwa,
Okiem mruga, śmiechem wzywa.

Skacze ku niéj trup zwiedziony,
Z grobu na grób, jak szalony,
I rękami i nogami
Wije, jak wiatrak skrzydłami.
Już pada do jéj uscisków:
Wtém z pod nóg jego wytryska,
Dziesięć długich, czarnych pysków;
Wyskakują czarne psiska,
Od nóg lubej go porwały,
I targają na kawały,
Członki krwawym pyskiem trzęsą,
Po polu roznoszą mięso.

Psy zniknęły. — Nowe dziwo!
Każda część trupa jest żywą:
Wszystkie, jak oddzielne trupy,
Biegą zebrać się do kupy.
Głowa skacze jak ropucha
I nozdrzami ogień bucha;
Czołgają się piersi trupa,
Jak wielka żółwia skorupa —
Już zrosła się głowa z ciałem,
Jak krokodyl bieży cwałem;
Oderwanéj ręki palce
Drżą, wiją się jak padalce;
Dłoń za piasek chwyta, grzebie,
I ciągnie rękę pod siebie;
I nogi się przyczołgały,
I znowu trup wstaje cały.
Znowu wabi ulubiona,
Znowu pada w jéj ramiona,
Znowu go porwały czarty
I znowu w sztuki rozdarty…

Объяснения править

  1. В Литве пинчуками народ называет жителей болотистой округи Пинска. (Nazywa lud w Litwie Pińczukami obywateli błotnistych okolic Pińska.)
  2. В России притчей во языцех сделалась темнота сенатских указов. Обычно судебные постановления и приговоры умышленно составляются таким образом, чтобы их можно было толковать как угодно, возбуждая новые дела. Это делается в интересах сенатских канцелярий, получающих огромные доходы от судебных процессов. (Przysłowiem stała się w Rossji ciemność ukazów senackich. Szczególnie ukazy sądowe, czyli wyroki, umyślnie tak bywają układane, aby je różnie tłumaczyć i stąd nową sprawę toczyć można było. Jest to interesem kancelaryj senackich, ciągnących niezmierne zyski z procesów.)
  3. Правительственное приглашение на бал является в России приказом, особенно, если бал даётся по случаю дня рождения, именин, бракосочетания и т. д. царя или особ царской фамилии, или же какого-нибудь высшего начальствующего лица. В таких случаях человек, в чем-либо подозреваемый или находящийся на плохом счету, не явившись на бал, подвергает себя серьёзной опасности. В России бывали случаи, когда родственники заключённых или осуждённых на виселицу появлялись на придворных балах. В Литве Дибич, выступая против поляков, а Храповицкий, бросая в тюрьмы и истребляя повстанцев, приглашали польское общество на балы и праздники, устраивавшиеся по случаю побед. Затем подобные балы описываются в газетах как свидетельства добровольных изъявлений безграничной любви подданных к наилучшему и наимилостивейшему монарху. (Zaproszenie urzędowe na bal jest w Rossji rozkazem: szczególniéj, jeśli bal się daje z okoliczności urodzin, imienin, zaślubin i t. d. cesarza lub osób familji panującej, albo też jakiego wielkiego urzędnika. W takich razach osoba podejrzana lub źle widziana od rządu, nie idąc na bal, naraża się na niemałe niebezpieczeństwo. Były przykłady w Rossji, że rodzina osób uwięzionych i skazanych na szubienicę, znajdowała się na balach u dworu. W Litwie, Dybicz ciągnąc przeciwko Polakom, a Chrapowicki więżąc i tępiąc powstańców, zapraszali publiczność polską na bale i uroczystości zwycięskie. Takowe bale opisują się potém w gazetach, jako dobrowolne wynurzenia się nieograniczonej miłości poddanych ku najlepszemu, i najłaskawszemu z monarchów.)
  •  

Некий русский острослов заметил, что чин действительного тайного советника является тройным обманом, ибо его носитель ничего не советует, не знает ни одной тайны и обычно бывает самым недействительным созданием на свете. <…> разве чиновник может быть человеком, пока он остаётся коллежским регистратором? Для того чтобы в России быть человеком, необходимо иметь, по крайней мере, чин статского советника.

 

Pewny dowcipny Rossjanin mawiał, iż Rzeczywisty Tajny Radzca, jest trojakiém kłamstwem; bo nie radzi, niewié o żadnej tajemnicy i często jest najniedorzeczniejszém stworzeniem. <…> jak czynownik może być człowiekiem, póki jest tylko regestratorem? W Rossji, ażeby być człowiekiem, trzeba być przynajmniej radzcą stanu.

Перевод править

В. В. Левик, 1952[1]

О поэме править

  •  

У меня здесь подготовленные к печати поэма и несколько мелких вещиц, сочинение это считаю продолжением войны, которую теперь, когда мечи вложены в ножны, надобно вести пером.[1]

  — Адам Мицкевич, письмо И. Лелевелю 20 мая 1832

Комментарии править

  1. Вильно был в те годы не только университетским городом, но и центром учебного округа[1].
  2. Мицкевич не мог тогда рассказать всей правды о тайных молодёжных организациях, ибо большинство их участников было в руках русских властей[1].
  3. Филолог и поэт, был сослан в Казань, скончался в 1831 г.[1]
  4. Антолий Фрейенд — филарет, впоследствии повстанец, погибший в 1831 г.[1]
  5. Имеются в виду учащиеся гимназии в Крожах, члены общества «Чёрных братьев». В ссылку они были отправлены 8 марта 1824 г.[1]
  6. Полагают, что его прототипом был Паневский, в прошлом офицер польских легионов, во время процесса надзиратель над заключёнными, относившийся к ним благожелательно[1].
  7. Ян Янковский — филарет, давший на следствии подробные показания о деятельности общества. После процесса стал полицейским чиновником в Вологде[1].
  8. Тут опущены остальные повторения этой фразы в качестве междометия после строк.
  9. Этот образ связан с древними представлениями о сферах мироздания[1].
  10. Вероятно, что здесь имелся в виду сам Мицкевич-Конрад. Сказанное в предыдущей строке соответствует тому, что поэт говорит о себе в «Предисловии»: «Только одному пока удалось выбраться из России»[1].
  11. В связи с этим числом, скрывающим имя «избавителя» (что основано было на обозначениях из кабалистических книг и встречалось в практике тайных обществ нового времени), возникла обширная литература, в значительной части ненаучная. С. Гощинский написал по этому поводу: «Черты, которыми он обрисовывал этого мужа, набрасывал он безотчётно, без всякого раздумья, не осознавал во время работы сути этого образа и ныне не может её раскрыть. Подобно этому он назвал число 44, не зная, почему назвал это, а не другое число, назвал его, ибо оно само пришло ему в голову в минуту вдохновения, когда не было места для каких-либо рассуждений»[1].
  12. В 1831 году правительство Луи-Филиппа, несмотря на то что во Франции много говорилось о сочувствии восставшей Польше, уклонилось от оказания помощи повстанцам[1].
  13. Трёх монархий, разделивших Польшу[1].
  14. В этой параллели с евангельским мифом несомненно влияние славянских симпатий поэта и его надежд на преображение России[1].
  15. На самом деле он был в тюрьме с 1822 по 1826 год[1].
  16. В этой сцене подручные сенатора Новосильцева в проводимом им следствии по делу филаретов либо названы по именам, либо обозначены предельно ясно[1].
  17. Иероним Ботвинко — виленский губернский прокурор, проводивший следствие по делу филаретов[1].
  18. 1 2 Лев Байков — действительный статский советник, был представителем правительства во время процесса, а позже, в 1829 г., внезапно умер в карете, направляясь к невесте.
  19. Триста палок, и остался жив? Триста палок, вот шельма; триста палок, и не издох! Что за якобинская спина!
  20. Кожа прочнее, чем всюду… кожа, ещё лучше выделанная!
  21. Честный солдат умер бы от этого десять раз! Какой бунтовщик!
  22. Деревянный слуга (фр.) — приспособление для снимания высоких сапог[1].
  23. Мать Яна Моллесона[1], Фелициана.
  24. Несколько позже, в 1829 г., тот обручился с полькой Зофьей Хлопицкой[1].
  25. Конфискуя в Польше и Литве церковные имущества, царские власти раздавали их выслужившимся чиновникам[1].
  26. Винцентий Лаврынович (умер в 1824) — Виленский губернский советник, член следственной комиссии[1].

Примечания править

  1. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 Б. Стахеев. Примечания // Адам Мицкевич. Стихотворения. Поэмы. — М.: Художественная литература, 1968. — С. 713-722. — Библиотека всемирной литературы.