Норма (Сорокин)

Роман

«Норма» — дебютный роман Владимира Сорокина, сатира с элементами сюрреализма. Написан в 1979-1983 годах, после чего распространялся в самиздате, опубликован в 1994.

Цитаты

править

Часть первая

править
[1]
  •  

Свеклушин вытащил упакованную в целлофан норму.
— Ух ты, — Трофименко потянулся к аккуратному пакетику. — Смотри, какие у вас… А у нас просто в бумажных упаковках таких. И бумага грубая. И надпись такая оттиснутая плохо, криво. Синяя такая. А у вас смотри-ка, во как аккуратненько. Шрифт такой красивый…
— Столица, чего ж ты хочешь, — Свеклушин разорвал пакет, вытряхнул норму на ладонь, отщипнул кусок и сунул в рот. Трофименко потрогал норму:
— И свежая… во, мягкая какая. А у нас засохшая. Крошится вся… организаторы, бля. Не могут организовать…
— А вы написали бы куда надо, — Свеклушин жевал, периодически отщипывая.
— Написали, бля! — Трофименко швырнул папиросу, придавил ногой. — Не смеши, Саша.
— Не помогает?
— Да конечно. Всем до лампочки. А потом, говорят, почему периферия тянет слабо! Смешно. Сказка про белого бычка. Везут, везут опять пакеты эти. А там шуршит засохшая, лежалая. Норму уж могли бы наладить. Странно это всё…
— Дааа… много у нас ещё этой несуразицы, — Свеклушин сунул в рот последний кусочек, скомкал хрустящий пакетик, хотел было швырнуть в урну, но Трофименко остановил.
— Дай мне, не выкидывай. Жене покажу.
Он разгладил пакетик, спрятал в карман.

  •  

Оля встала потянулась:
— Оооо, господи… целый день [работаю] согнувшись.
— А ты разогнись.
Она снова села, выдвинула ящик в тумбе стола:
— Норму вот никак не осилю.
— А ты осиль.
Оля вынула пакетик, на котором лежали остатки нормы, стала отщипывать и есть:
— Целый день клюю её, всё не доклюю…
— А ты доклюй.

  •  

— Во, бля… я ж выложить не успел… а этот хуй меня ногой. Пакет разорвался. И она жидкая была, хоть пей…
Он держал руку перед собой.
— А может не вся вытекла! — робко спросил Сергей.
— Да какой там… — изгибаясь, Женька пальцами другой руки достал разорванный пакет — Вообще-то не вся ещё…
— Ну и порядок. Чего такого. А куртку Людка твоя постирает.
— Будем надеяться, — Женька посмотрел на пакет и тряхнул головой. — Ну ладно, делать нечего.
Он подставил рот под дыру, сжал пакет ладонями. Жидкая норма потекла в рот.

  •  

— Эр, а колиному министерству норму кто поставляет?
— Детский сад.
— Оно и видно. Вон какая светленькая. Мы интернатовскую едим. Ничего, конечно, но не такая… Как пахнет сильно. Эр. Всё-таки запах ничем не отбить.
— Испечём, постоит и никакого запаха.
— Правда?
— Ага… Перемешала? Давай сюда.
Аня передала тарелку. Эра счистила тягучее содержимое в тесто, подсыпала муки и стала засучивать рукава.

  •  

Внизу плавала, терлась о гранит разбухающая норма.
— Кирпичик какой-то. Лёнь…
— Слушай, да это же норма.
Лицо парня стало серьёзным,
— А как же она здесь?
— Не знаю. Может, потерял кто.
— Не может быть.
— Чёрт его знает. А может, сволочь какая-то выбросила.
— Ты думаешь?
— А что! Вон в газете писали — один тип в урны выбрасывал. Завернёт в бумагу — и в урну.
— Ничего себе. Лёнь, а может, утонул кто, а?!
— Как?
— Да так! А норма всплыла!
— Да что ты. Глупости.
Парень разглядывал норму:
— Знаешь, надо б сказать милиционеру.

  •  

— Штанишки на коленках. Ниже не спускаем. Не толкаем соседей! Света? Кто не покакает, тот рисовать не пойдёт! <…>
Нянечка открыла шкаф, вытащила большой алюминиевый бак с красной надписью:
ДЕТСАД № 146
ВНИИМИТ.
НОРМАТИВНОЕ СЫРЬЁ

  •  

Он вытряхнул норму на ладонь. Она была чёрная и твёрдая.
— Да… во какая…
— Не то что теперь, правда?
— Конечно.
— Теперь и пакетик аккуратненький, жаль выкидывать и сама-то свежая, как масло.
Георгий разглядывал норму:
— Тёть Кать, а интересно, кто им нормы поставлял тогда? В войну?
Екатерина Борисовна понесла спелёнатый китель к шкафу:
— Да по-разному. Детдома эвакуированные, детсады. А иногда и просто тыловики.
— Понятно.
Георгий постоял, потом качнул плечами:
— Тёть Кать, а вот если… ну… а вот нельзя немного попробовать? Всё-таки ж интересно… какая она была…
Екатерина Борисовна повернулась, подумала и кивнула:
— Да попробуй. Чего уж там. Ножом отщипни маленько, да попробуй… А вообще-то погоди, она ведь засохла вся. Её над паром надо, или в кипяток.

  •  

Денисов зажал нос, быстро запихнул норму в рот и стал натуженно жевать.
Норма не помещалась во рту, лезла из губ. Денисов вдавил её ладонью назад, глухо икнул, вскочил и наклонился над столом? Его вырвало нормой и только что съеденным обедом.
— Боже мой! Женя! — Светлана Павловна бросила спицы. — Ну что ты! <…> Иди воды попей! Куда ты торопился-то?! Зачем всю?!
— Да отстань ты!
— Пополам бы разрезал, да съел. <…> Борщ такой… курятина… всё пропадом… <…> Что ж теперь делать? <…>
— Сухари сушить, — огрызнулся Денисов и тяжело опустился на диван. <…>
— Ну что, не выкидывать ведь, Жень?
— Давай выкидывай. <…>
Помолчали.
Потом Светлана Павловна вздохнула, сходила за чистой тарелкой. Выбрала на неё куски нормы и унесла на кухню. <…> Вымыла под краном разваливающиеся куски, сложила в тарелку и, вернувшись, поставила на диван рядом с Денисовым:
— Вот и делай, что хочешь. <…>
Он встал, включил телевизор. Шла программа «Время». <…>Денисов выбрал из тарелки небольшой кусочек и сунул в рот. <…> нашари[л] новый кусочек.

  •  

— Люди новое делают, а ты издеваешься.
— Этому новому, Анечка, уже почти полвека. «Таганка» для нас новой кажется потому, что мы больше ничего не видим. Только наше полное невежество позволяет нам называть их — авангардом. <…> «Таганка» мимикрирует под авангард, в сущности оставаясь вполне обычным культурно-просветительным заведением. Все их формальные приёмы затасканы и не новы. То, что разрабатывал Мейерхольд полвека назад, они берут на вооружение. А сегодняшний авангард, милая моя, авангард в полном смысле слова, это прежде всего вопрос содержания. И это новое содержание сразу диктует новую форму. Тут обратная связь. А у них содержание советское. <…> По-моему, «Таганка» из всех наших театров самый рутинный. Она научилась готовить соус, под которым всё пойдёт на ура. Даже «Малая земля». — возможно, неоригинально

  •  

— … Гамзатов вон вообще её на шампур вперемешку с шашлыком. Жарит и ест. Хванчкарой запивает.

  •  

— Матерь Бозка! И я забыл совсем!
Лещинский подошёл к шкафу, открыл, вытащил портфель и вытряхнул на стол три нормы — две полные и одну кандидатскую.
— Обалдели совсем…
Зак сел за стол, поморщился:
— Завтра опять изжогой мучиться… а мне с Тукмаковым играть…
— Ладно, не канючь, — Лешинский распечатывал нормы. <…>
— Леонид Яковлевич, а правда, что Ботвинник, когда в Англии был на турнире, сам себе нормы готовил?
— Правда. Только не нормы, а одну норму.
— И он сам вылепил?
— Да.

  •  

— Значит, у Веры Менчик с Капабланкой вышел маленький Романовский. Зашли они к Корчмарю, выпили несколько Рюминых Кереса, поели Ботвинника и закусили Цукертортом. Капабланка, надо сказать, был очень Смыслов в Люблинских делах. Поиграв на Гармонисте, он повалил Веру на Рагозина и стал говорить, как он её Любоевич. Несмотря на то, что Вера была очень Чистякова и Боголюбова, она пообещала быть с ним Ласкер. Но, как известно. Вера Менчик была слишком Богатырчук и у них с Капабланкой ничего не Левенфишло. — возможно, парафраз фольклора

  •  

Слушай, ты норму собираешься есть, или нет? Вторые сутки на окне лежит.
— Щас, мам. Меня просто вчера мутило. Мы с Андрюшкой в пивбаре были, а там креветки какие-то сомнительные. Я щас съем.

Часть вторая

править
  •  

нормальные роды
нормальный мальчик
нормальный крик
нормальное дыхание <…>
нормальный цех
нормальная норма <…>
нормальные соседи
нормальный пиздёжь
нормальные салаги
нормальное пивко
нормальная понтяра
нормальный отдых
нормальная жизнь
нормальные предки
нормальный костюм
нормальная Москва
нормальная дискотека
нормальные кореша
нормальные девчата <…>
нормальный ученичок
нормальный ножище
нормальный шуруп
нормальный расклад
нормальный змий
нормальные выродки
нормальная целина
нормальная вечерка
нормальный райком
нормальная спинка <…>
нормальная дура
нормальный кусок
нормальное угождение
нормальный аппаратчик
нормальные поебушки
нормальная комедия <…>
нормальное убожество <…>
нормальное безумие <…>
нормальная сволочь <…>
нормальное почёсывание <…>
нормальное раздражение
нормальный крик
нормальный визг
нормальные слёзы
нормальные гадины
нормальная тварь
нормальный паразит
нормальное унижение
нормальная стерва
нормальная блядовня
нормальные истязатели
нормальное неуважение
нормальное пренебрежение
нормальное равнодушие
нормальный клоп
нормальный хлорофос
нормальная вонь <…>
нормальный пердёжь <…>
нормальное пробуждение
нормальные помутнения
нормальный хирург
нормальный зонд
нормальная кровища
нормальная каша
нормальная отрыжка
нормальные инъекции
нормальное обмывание
нормальный главврач
нормальная дежурная
нормальное судно
нормальная клеёнка
нормальное посещение <…>
нормальный консилиум
нормальное решение
нормальный срок
нормальная ответственность
нормальная операционная
нормальный специалист
нормальный наркоз
нормальная операция
нормальное состояние <…>
нормальная фибрилляция
нормальный адреналин
нормальная кома
нормальный разряд
нормальное массированние
нормальная смерть — в этой части 1560 «нормальных» существительных и 2 глагола

Часть третья

править
  •  

… отец прижимал страницу костяным ножичком и читал ровным мягким голосом:
«Событие, которое произошло осенью 1380 года на поле Куликовом, стало живым символом русского народа и его истории. <…> общецерковное сознание во взгляде на войну физическую, и вместе — на брань духовную, которые взаимосвязаны по существу. Быть Церкви в стороне от этих событий — значит уйти с поля брани. <…> Никогда в истории человечества кровь православных христиан не проливалась напрасно, особенно во время ключевых исторических событий, каким была Куликовская битва за свободу народов земли. На поле Куликовом встретились не просто русская сила с силами орды. Произошло столкновение благодатной духовной силы, осененной благословением Божьим, с поганью и нечистью, воплотившей в своём пафосе разрушения и порабощения зловещий лик Сатаны. Он-то и был повержен тогда, благодаря духовному мужеству русских людей, возложивших себя на алтарь Добра и Света во имя грядущих поколений правосланных».

  •  

Антон вышел на берег. Мокрый, глинистый он лежал перед церковью и назывался Русская Земля.
Антон опустился на колени, коснулся её рукой. Она была теплой, влажной, доверчивой и благодатной. Она ждала его, ждала, как женщина, как мать, как сестра, как любимая.
Он опустился на неё, обнял, чувствуя блаженную прелесть её тепла. И она обняла его, обняла нежно и страстно, истово и робко, ласково и властно. Не было ничего прекраснее этой любви, этой близости! Это продолжалось бесконечно долго и в тот миг, когда горячее семя Антона хлынуло в Русскую Землю, над ним ожил колокол заброшенной церкви.

Часть четвёртая. Времена года

править
  •  

Февраль кричит
в моей ночи
сырою чёрной ямою…
Судьба кричи
и не молчи,
не лязгай мёрзлой рамою.
Скрипит кровать…
Мне воровать
вот в эту ночь не хочется.
Лишь убивать,
лишь убивать,
лишь убивать
всех дочиста!
Лишь жать
на спусковой крючок
и видеть розы выстрелов.

  •  

Кончали мы обычно вместе
И обмирали, словно в тесте
Два запечёных голубка.

  •  

Декабрь петлёй гнилою
Вкруг шеи обвивается <…>.

Железный козодой
Летит на аналой,
Причастие клюёт
И тенором поёт:

Приидите, поклонимся
Мохнатому жуку,
А после захоронимся
В берёзовом боку!

Часть шестая

править
  •  

Я СВОЮ НОРМУ ВЫПОЛНИЛ!
МЫ СВОЮ НОРМУ ВЫПОЛНИЛИ!
ОНИ СВОЮ НОРМУ ВЫПОЛНИЛИ!
ТЫ СВОЮ НОРМУ ВЫПОЛНИЛ?
У ВАСИ С ЛЕНОЙ ВСЁ В НОРМЕ! <и т.п.>
АРИЯ НОРМЫ ВЕЛИКОЛЕПНА! <и т.п.>
ПРАВОВЫЕ НОРМЫ СОБЛЮДЕНЫ!
ЭТИЧЕСКИЕ НОРМЫ СОБЛЮДЕНЫ!
БЫТОВЫЕ НОРМЫ СОБЛЮДЕНЫ! <…>
СТАКАН — СЕРЁГИНА НОРМА!
ЧЕКУШКА — ВАСЬКИНА НОРМА!
ПОЛЛИТРА — НЮРКИНА НОРМА!
ЛИТР — ДИМКИНА НОРМА!
ГОРОД НОРМА РАСТЁТ И СТРОИТСЯ!
СПОРТКОМПЛЕКС НОРМА РАСТЁТ И СТРОИТСЯ! <…>
ЗАВОД НОРМА РАСТЁТ И СТРОИТСЯ!

Часть седьмая

править
  •  

… работая <…> в Институте Изящных Искусств, он проявил себя в качестве эрудированного, добросовестного учёного, <…> защитил кандидатскую диссертацию по теме «Дадаизм и Тибет», что позволило ему занять должность старшего научного сотрудника. По настоянию руководства ИИИ реферат диссертации подсудимого был издан отдельной книгой в издательстве «Наука», а через полтора года, то есть в апреле 1948 г. книга «Дадаизм и Тибет» вышла ещё в двух отечественных издательствах — в «Мире» и в «Скорпионе». Одновременно она была переведена на английский, французский, немецкий, испанский, итальянский, японский и китайский языки. В январе 1948 года подсудимый получил приглашение от института Семиотики и Семантики прочитать курс лекций по семиотике даосских символов, который он и прочёл, совмещая в течении восьми месяцев научную и преподавательскую деятельность. После этого он был включён в научный совет ИСС и оставался его полноправным членом вплоть до первого ареста. Это произошло в июне 1949 года, по возвращении подсудимого из канадского города Торонто, где он участвовал в международном конгрессе дюшанистов <…>. Выйдя из лагеря в 1984 году, эта сволочь опять засела за книги. Он читал новое, перечитывал старое, смотрел слайды, репродукции, прослушивал пластинки и кассеты. <…> Его морщинистая, задубевшая от южного солнца и ветра рука смахнула пыль с альбомов и монографий дадаистов, он сутками разглядывал, перелистывая пожелтевшие страницы, купил, падла, проектор, обзавёлся слайдами, проецировал их на простыню послевоенного пошива. Подтаяло, отнялось сердце, когда поползли по ней <…> рисунки, <…> свернулась кровь в венах у подсудимого, когда попёр поп-арт, этот витамизированный внучок дады <…>. Концептуализм ошарашил его простотой своей идеи, после концептуализма он вспомнил про музыку, про поэзию, и вот уже драл горло шёнберговский Лунный Пьеро и тёк по нервам огненный коктейль Мандельштама. И подсудимый лёг на плюшевый диван и закинул руки, и закрыл глаза, вспоминая, <…> и всё эти сочилось сквозь него, текло, переполняя, и он оживал, как рассохшийся инструмент оживает на весенней помойке, он обретал звук и цвет, ясность мысли и остроту чувств, память и речь. <…> Растянувшись на диване, внешне он ничем не отличался от себя самого, — лежит себе плюгавый старичок с пепельным лицом и коричневыми губами и, закрыв глаза, теребит загрубевшими пальцами край одеяла. Но внутренне, внутренне, граждане судьи, он напоминал не больше не меньше — раструб, или точнее — воронку. Все культурные, с позволения сказать, испражнения всех времён перемешивались, уплотнялись, ползли к горлышку воронки, стягивались, стягивались, и — вот уже он и приподнялся на сухих локтях и щёки серые покраснели, а морщинистые веки тронулись влагой: воронка прорвалась его божеством по имени Марсель Дюшан. Да, граждане судьи и вы, плоскомордые разъебаи, чинно сидящие в зале. Именно Марсель Дюшан являлся для подсудимого высшим феноменом человеческой культуры всех эпох. Почему? Не могу ответить вразумительно. Ведь были же и другие имена и не хуже: Шекспир, к примеру, тот же Леонардо, на худой случай — Гёте. Или Платон. Тоже ведь не хуй собачий. Но для подсудимого — Дюшан и хоть ты заебись берёзовой палкой! Вот какая сука своевольная. <…> Но вы спросите — что было потом? А потом-то, господа присяжные заседатели, случилось принеприятнейшее. В один прекрасный красный вечер господин подсудимый, вспомнив исторический разговор между Дюшаном и Дали о продаже говна одним поп-артистом, срезал на своём теле все родинки безопасным лезвием «Нева». Припудрив ранки квасцами, он сел за машинку и печатал, как дятел, и как курица слепая стучал, мне мозги все распятил, пищеблоком своим докучал, пренатальный ребёнок, дзен-буддист, шизофреник, дурак, образован с пелёнок, но по сути — полнейший мудак, всё писал, всё печатал, всё, как курва слепая, стучал, обнажал свои початок, пищеблоком своим докучал, пил смеялся, дрочился, срал на койку и смачно пердел, в скрипку долго мочился, между тем безнадёжно седел, между тем — завирался и дрожал, и глотал молофью, с кошкой сочно ебался и свистел, подражал соловью, плющил пальцы тисками, Джойса рвал и глотал с молоком, резал шторы кусками, пятки нежно лизал языком, мазал кремом залупу и показывал в форточку всем, хуй разглядывал в лупу, говоря: я ебусь, когда ем, мебель резал ножовкой, керосином цветы поливал, сам питался перловкой, телефон раскрошил и сожрал, письма слал космонавтам, Саваофу молиться просил, не простил аргонавтам, бюст Гомера с балкона спустил, стал играть Куперена, грыз пюпитр и надсадно орал, причитал: о, святая Елена, у себя всё что можно украл, посылал телеграммы и печатал, печатал, печа… Мы его потом арестовали и заставили плясать ча-ча-ча. Вот этим всё и кончилось. — «Стенограмма речи главного обвинителя»

Примечание: Далее идёт 31 пародийная миниатюра на советские песни (22 из них изданы как «Стихи и песни» в сборнике «Заплыв» 2008 года).
  •  

В ночь, когда появился на свет Комсомольск-на-Амуре роды принимала Двадцать Шестая Краснознамённая мотострелковая дивизия Забайкальского военного округа.
Роды были сложными. Комсомольск-на-Амуре шёл ногами вперёд, пришлось при помощи полевой артиллерии сделать кесарево сечение. Пупок обмотался было вокруг шеи новорождённого, но сапёрный батальон вовремя ликвидировал это отклонение. Младенца обмыли из 416 брандспойтов и умело спеленали снегами. Отслоившуюся плаценту сохранить не удалось, — ввиду своей питательности она была растащена жителями местного района. — «В дороге»

  •  

— С нами рядом бежал человек, — задумчиво проговорил капитан СМЕРШа, снимая портупею с уставших плеч, — нам казалось: отстанет — могила. Он, понимаешь, упал у траншеи на снег. Малодушье его повалило.
Лейтенант СМЕРШа понимающе кивнул, поставил котелок на прокопченную, монотонно гудящую печку, <…> помешал ложкой в котелке:
— Наш солдат, товарищ капитан, продираясь сквозь ад, твёрдо верит, в бою умирая, что и в дрогнувшем сердце солдат есть какая-то сила вторая.
— Ну, — капитан пожал плечами, провёл рукой по измученному бессонницей лицу, — это — думы о доме родном. Это — тяжкого долга веленье…
— Я думаю, товарищ капитан, это — всё, что в порыве одном обещает судьбе искупленье. Садитесь кушать, пожалуйста. Закипело уже. <…>
Капитан помешал ложкой в дымящемся вареве, выловил белое, разварившееся ухо, устало посмотрел на него. Разбухшую мочку пересекал лиловый шрам.
— А это откуда у него? — спросил он у лейтенанта.
— Да это под Брестом его царапнуло. В страшном шквале огня, в рыжем облаке пыли, — с готовностью ответил лейтенант.
— Понятно.
Капитан долго дул на ухо. Потом отправил его и рот и принялся жевать — тщательно и сильно. — «Искупление»

  •  

— Золотые руки у парнишки, что живёт и квартире номер пять, товарищ полковник, — докладывал, листая дело № 2541/128, загорелый лейтенант, — к мастеру приходят понаслышке сделать ключ, кофейник запаять.
— Золотые руки все в мозолях? — спросил полковник, закуривая.
— Так точно. В ссадинах и пятнах от чернил. Глобус он вчера подклеил в школе, радио соседке починил. <…> В квартире № 14 он спираль переменил на плитке, подновил дырявое ведро. У него, товарищ полковник, гремят в карманах слитки — олово, свинец и серебро.
— Интересно…
— Ходики собрать и смазать маслом маленького мастера зовут. Если, товарищ полковник, электричество погасло, золотые руки тут как тут. Пробку сменит он и загорится в комнатах живой весёлый свет. Мать руками этими гордится, товарищ полковник, хоть всего парнишке десять лет…
Полковник усмехнулся:
— Как же ей, гниде бухаринской не гордиться. Такого последыша себе выкормила…

Через четыре дня переплавленные руки парнишки из квартиры № 5 пошли на покупку поворотного устройства, изготовленного на филиале фордовского завода в Голландии и предназначенного для регулировки часовых положений ленинской головы у восьмидесятиметровой скульптуры Дворца Советов. — «Самородок»

  •  

— Жизнь армейца не балует, что ты там говори… Только ты знаешь, я б хотел и поцелуи захватить, как сухари. <…> Лидка! Если свалит смерть под дубом всё равно приятно, чтоб отогрели эти губы холодеющий мой лоб. <…>
Лида открыла платяной шкаф, заглянула внутрь.
Поцелуи лежали на третьей полке под стопкой белья между двумя ночными рубашками.
— Сколько тебе, Серёж? — крикнула Лида.
— Да не знаю…сколько не жалко…
Она отсчитала дюжину и в пригоршнях вынесла Серёже:
— Держи.
— Во, нормально.
Он развязал мешочек с сухарями, высыпал туда поцелуи:
— Спасибо, милая.

Лейтенант СМЕРШа Горностаев, лично расстрелявший рядового Сергея Ивашова по приговору военного трибунала за распространение пораженческих слухов, лично же и распределял его вещи. <…>
Вечером, когда усталые офицеры СМЕРШа пили чай в землянке, Горностаев вспомнил про оставшиеся ивашовские сухари, достал мешочек и потряс над грубым столом.
Сухари вперемешку с поцелуями посыпались на свежеструганные доски.
— Что это такое? — Крупенко взял поцелуй.
— А чёрт его знает, товарищ майор, — пожал плечами Горностаев.
— Что, прямо вместе с сухарями и лежало?
— Так точно.
Крупенко понюхал поцелуй, откусил, прожевал и выплюнул:
— Хуйня какая-то…
Капитан Воронцов тоже откусил:
— Жвачка, наверно. Американцы, наверно.
— Та ну её к бису эту живачку! Поотравимсь ещё… — Крупенко выбрал поцелуи из сухарей, протянул лейтенанту Огурееву:
— Ну-ка, Сашок, кинь у печурку…
Огуреев отворил дверцу печки и швырнул поцелуи в огонь. Затрещало, запахло чем-то приторным. — «В память о встрече»

  •  

Пять вымпелов кильватерной колонной держали курс в открытый океан.
Над кораблями ветер просолённый чернел, перерастая в ураган. Всю ночь прошли в переплетенье молний. То свет слепил, то мрак вставал стеной.
И освещённые грозою волны в форштевень бились белой головой, по клотики эскадру зарывали в густую пену оголтелых вод, и, как в чугун закованные, дали качали ослеплённый небосвод.
На баке гнуло леерные стойки и мяло у орудий волнорез. И, обмывая брызгами надстройки, корабль то под гору, то в гору лез. <…>
И, проясняясь, небо на востоке рассачивало тучи, словно дым. Пять вымпелов у рей — пять красных молний! Да соль у командира на плечах. <…>
Адмирал улыбнулся, наклонился, глядя на палубу с выстроившимся экипажем.
Плотная серебристая корка соли, покрывающая адмираловы плечи, треснула.
Сверкнули золотые звёзды на погонах.
Впереди в розоватой дымке показался Севастополь.
Соль кусками сыпалась с адмираловых плеч вниз, на головы замерших матросов. — «Шторм»

  •  

Уходят в поход ребята, простые рабочие парни. От чёрных морских бушлатов солёной водою пахнет.
— Готовность один!
И снова парни к орудиям встали.
— Тревога!
Одно лишь слово и руки слились со сталью. А ведь совсем недавно руки их пахли хлебом…
— А море — спросил корреспондент «Красной Звезды» широкоплечего матроса.
— Да в нём подавно никто из нас прежде не был, — застенчиво улыбнулся матрос, — никто не носил бушлата, товарищ корреспондент, но знают эти ребята, что надо, очень надо ракеты держать и снаряды. <…>
Матрос не торопясь поднял руку вместе с приросшим к ней снарядом и почесал висок поблёскивающей на солнце боеголовкой. — «Руки моряков»

  •  

Капитан расправил на ящике из-под мин измятый листок и, слюнявя карандаш, написал:
«<…> Война шумит у нас над головами. Но нас, Любаша, не разучила и война хранить в сердцах с великими словами простые наших милых имена.
До свиданья, дорогая!
Жди со скорой победой!»

Он сложил листок треуголкой, написал адрес, сунул за отворот шинели. Но вдруг улыбнулся, вспомнив что-то, снова полез за отворот, сморщился на мгновенье и осторожно вынул руку. На ладони лежало дымящееся сердце.
Капитан потряс его над другой ладонью. Из разнокалиберных артериальных отверстий посыпались разноцветные слова: РАСКУЛАЧИВАНИЕ, ЭМПИРИОКРИТИЦИЗМ, ИНДУСТРИЯ, СТАЛИН, ЭЛЕКТРИФИКАЦИЯ, НКВД, ЖДАНОВ, СОЦИАЛИЗМ, ЛЕНИН, ВКПб, СТАХАНОВ, ИНТЕРНАЦИОНАЛИЗМ и другие.
Положив сердце на ящик, капитан отыскал в похрустывающей кучке слово ЛЮБА, поднёс к губам и поцеловал.
Налетел ветер, но капитан поспешно прикрыл слова шинелью. Только ЛЮБА, КОММУНИЗМ и УДАРНИК слетели на дно окопа. Когда утих ветер, капитан разыскал их и спрятал вместе с другими в своём сердце. — «В сердце солдатском»

  •  

— … хорошая девочка Лида на улице Южной живёт. <…> Ну вовсе, представьте, неловко, что рыжий пройдоха Апрель бесшумной пыльцою веснушек засыпал ей утром постель[2].
— Это кто?
— Да еврей один, спекулянт, гнусная личность. — «Сигнал из провинции»

  •  

— Когда мы в огнемётной лаве решили всё отдать борьбе, мы мало думали о славе, о нашей собственной судьбе, — проговорил Ворошилов, разливая коньяк по рюмкам. <…> — Но мы и в буре наступлений, железом землю замостив, произносили имя Ленин, как снова не произнести!
— Да. Всё было в нём: поля и семьи…
— И наш исход из вечной тьмы. Так дуб не держится за землю, Сеня, как за него держались мы! Помнишь?
— Ну, ещё бы! Не только помню, Клим, но вот… — Будённый полез в карман кителя, — вот всегда при себе храню…
Он вытащил потрёпанную фотографию.
На фоне выстроившихся войск на поджарых жеребцах сидели молодой Будённый и молодой Ворошилов. Фуражки глубоко наползали на глаза, тугие шинельные груди пестрели кругляшками орденов, эфесы шашек торчали сбоку сёдел.
Руки молодых командармов крепко держались за слово ЛЕНИН, повисшее на уровне их сёдел.
Хотя буквы были не очень широки, в них всё равно хорошо различались обнесённые заборами гектары дач и две счастливые семьи, и заседание президиума Верховного Совета СССР, и чёрные эскорты машин, и убранная цветами трибуна мавзолея, и интимный вечер на кунцевской даче вождя, — Жданов за роялем, Молотов <и др.>, три тенора Большого Театра — поют, а Сталин неспешно дирижирует погасшей трубкой. — «Незабываемое»

  •  

— С петровских дней куют здесь офицеров для службы на военных кораблях.
Шедший позади колонны лейтенант, засмотрелся на стоящую возле киоска блондинку и неловко стукнулся головой о фонарный столб. В наступающей темноте сверкнула короткая искра, столб глухо загудел, а веснушчатый лоб лейтенанта отрывисто звякнул. — «В Ленинграде»[3]

  •  

Инженеры великой стройки сквозь табачный сухой туман видят в окнах, как на востоке поднял солнце портальный кран.
Снизу крановщику махал рваной рукавицей монтажник:
— Вира, вира помалу…
Солнце выбралось из портовых построек и повисло, раскачиваясь на стальном тросе.
— Вируй, вируй… — слышалось снизу.
Крановщик торопливо закуривал, отпустив рычаги.
— Вируй, пизда глухая! Чего стал!
Крановщик швырнул спичку за окошко, взялся за рычаги.
Солнце стало медленно подниматься. — «Ночное заседание»

  •  

Лейтенант задумался, смахнул со страницы налетевший снег и приписал:
А мне довольно пары тёплых слов, чтобы согреться в стуже леденящей.
Он захлопнул хрустнувшую тетрадь, убрал в припорошённый планшет.
Руки успели замёрзнуть и слушались плохо.
Лейтенант спрятал карандаш в карман, подул на окоченевшие пальцы и сунул правую руку за отворот полушубка. Он долго искал что-то у себя за пазухой, нагибаясь, склоняя голову и морщась. Потом вытащил руку, поднёс к лицу и медленно разжал пальцы.
На загрубевшей, грязной ладони лежали два красных слова: ЛЕНИН и СТАЛИН.
ЛЕНИН было написано тонкой прописью, СТАЛИН лепилось из крепких, в меру широких букв.
От слов шёл пар.
Лейтенант осторожно стряхнул ЛЕНИН на левую ладонь, сложил руки горстью и ещё ближе поднёс к обмороженному лицу. — «Тепло»

  •  

— Вольно. От дождя звенит в ушах.
— А мы его не замечаем, товарищ комдив, — осмелев, улыбнулся солдат, и, подтянувшись, добавил: — разрешите доложить! Осень с нами в блиндажах греется горячим чаем! <…>
— Любопытно…
Генерал вошёл внутрь блиндажа, махнул вскочившим солдатам:
— Вольно. Отдыхайте.
<…> Осень примостилась в углу. На ней было длинное грязное пальто, огромные не по размеру сапоги и соломенная шляпка с облупившимися деревянными вишнями на полях. Возле серых губ она держала кружку.
— Давно в расположении дивизии?
— С августа, с конца, товарищ комдив, — шепнул сержант, — под Смоленском подобрали. Наверно из окружения. Она, товарищ комдив, ничего не говорит почему-то.
— Тааак. Интересно. Вас как зовут? — повернулся он к Осени.
Осень молчала.
— Вы что — глухая?
Осень молчала.
— Документы есть? Имя? Фамилия? В каких войсках? Кем? Медсестрой? Радисткой? Зенитчицей?
Осень молчала, глядя на него большими грустными глазами

Осень расстреляли на следующее утро.
Дождь перестал. Ночью подморозило.
Четверо смершевцев дали залп. Босая Осень повалилась на дно воронки, от соломенной шляпки отлетел кусок вишни. Смершевцы забросали Осень валежником. Через час пошёл первый снег. — «Осень»

  •  

Чтоб знали все, что защищают в море, и почему нельзя смыкать ресниц на трудной вахте, в боевом дозоре, у запертых стальным замком границ!

Ключ от северных границ, хранившийся на крейсере «Алексей Косыгин», пришлось на время капитального ремонта перебазировать на атомную подлодку «Комсомолец».
Портовый кран медленно приподнял ключ и пол звуки гимна понёс над головами замерших экипажей.
Чайки с криками кружили вокруг стальной громады, солнце играло на гранях замысловатой бородки.
Когда ключ завис над подлодкой и наклонился, из его трёхметрового дула вывалился спящий матрос и плюхнулся в воду, чуть не задев надраенный борт подлодки. — «Университет на воде»[3]

  •  

У крестьян торжественные лица. Поле всё зарёй освещено. В землю, за колхозною станицей, хлебное положено зерно.
Солнце над зерном неслышно всходит. Возле пашни, умеряя прыть, поезда на цыпочках проходят, чтоб его до срока не будить.
День и ночь идёт о нём забота. Города ему машины шлют, пионеры созывают слёты, институты книги издают.
В синем небе лётчики летают, в синем море корабли дымят. Сто полков его оберегают, сто народов на него глядят.
Спит оно в кубанской колыбели.
Как отец, склонился над зерном в куртке, перешитой из шинели, бледный от волненья агроном. Он осторожно приблизил лицо к отполированной трубе уходящего в землю микроскопа, посмотрел в окуляр.
Увеличенное в сто раз зерно не помещалось в окуляре. Лысенко покрутил колёсико фокусировки. Изображение стало чётким, на бугристой желтовато-коричневой поверхности зерна обозначились ровные строчки сталинской статьи «Аграрная политика в СССР». Острая часть зерна уже разбухла и вот-вот была готова пустить росток. — «Зерно»

  •  

— Смотри! Нагружённая глыбами счастья Весна по России победно идёт!
<…> Весна шла рядом, вдоль заполненного водой трамвайного пути. Её дырявые боты громко хлюпали, полы линялого пальто были забрызганы грязью.
Лица Весны нельзя было разглядеть из-за наваленных на её плечи и голову чёрных буханок.
Проехавший мимо грузовик обдал Весну грязью.
— Чёрт гнутай… — пробормотала Весна и, крепче обхватив буханки, двинулась дальше. — «Весеннее настроение»

  •  

— Мы в час любой, сквозь все невзгоды и в тропиках и подо льдом железный строй атомоходов в суровый мир глубин ведём, — проговорил старшина второй статьи Головко, входя в Ленинскую Комнату атомной подводной лодки «50 лет СССР».
Конспектирующий «Манифест Коммунистической партии» мичман Рюхов поднял голову:
— И корабли, штурмуя мили, несут ракет такой заряд, что нет для их ударной силы ни расстояний, ни преград. <…>
— И стратегической орбитой весь опоясав шар земной, мы не дадим тебя в обиду, народ планеты трудовой. <…>
— Когда же нелегко бывает не видеть неба много дней и кислорода не хватает, мы дышим Родиной своей.

Вечером, когда во всех отсеках горело традиционное ВНИМАНИЕ! НЕХВАТКА КИСЛОРОДА! экипаж подлодки сосредоточенно дышал Родиной. Каждый прижимал ко рту карту своей области и дышал, дышал, дышал. Головко — Львовской, Карпенко — Житомирской, Саюшев — Московской. Легче всего дышалось Мануеву: он родился в Якутске. — «В походе»[3]

  •  

— … едет, едет, едет садовод…
— <…> он везёт с собою на восток коммунизма маленький росток.
<…> Месяц с лишним он в дороге был. По земле ходил, по рекам плыл. Где на лошади, а где пешком — шёл к заветной цели прямиком.
Он трудился от зари и до зари…
Год проходит, два проходит, три.
И стоят среди полярной мглы коммунизма мощные стволы. <…>
Впервые увиденные саженцы вызвали чувство жалости и желание помочь им. Они едва достигали роста человека, четырёхгранные стволы были тонки, мягкая, словно побеги зелёного горошка колючая проволока робко курчавилась, шелестела на ветру.
Спустя три года картина изменилась.
Стволы раздались вширь, далеко ушли в бледное северное небо. Колючая проволока перекинулась с одного на другой и уже не шелестела, даже не звенела, а неподвижно застыла, самонатянутая донельзя. — «Саженцы»

  •  

Трубка его погасла.
Он пососал её, поискал обо что бы выбить.
Берия перехватил его ищущий взгляд и, порывисто наклонившись, подставил полысевшую голову.
Сталин улыбнулся и принялся выбивать трубку неторопливыми, но уверенными ударами. — «Диалог»[3]

  •  

— В далёкий край товарищ улетает, родные ветры вслед за ним летят, — говорила следователю девушка, прижимая руки к груди, — я всего лишь жена его, поймите, я не враг!
— Да я Вас и не считаю врагом, — следователь вынул из розетки остро отточенный карандаш и задумчиво постучал им по столу, — Вы пока свидетель. Вот и продолжайте рассказывать всё начистоту. А главное — ничего не бойтесь. <…> Лучше скажи, что он сделал, когда самолёт вошёл в штопор?
— Он… он открыл кабину и… и полетел. Как птица.
— Он махал руками но время полёта?
— Да… махал, смеялся и пел «широка страна моя родная».
— А потом?
— Потом его сбили зенитчики, — девушка затряслась в рыданиях.
Следователь понимающе кивнул головой и спросил:
— Ты сама видела?
— Да, он загорелся… знаете, чёрный такой дым пошёл из ног.
— Чёрный дым… наверно увлекался жирным?
— Да, он последнее время сало любил… вот, загорелся и сразу стал падать. Быстро падать.
— А самолёт?
— Самолёт приземлился на Тушинском аэродроме.
— Сам?
— Сам, конечно… на то он и самолёт…
— Понятно.
Следователь отстранил её, подошёл к столу и, облегчённо вздохнув, распахнул красную папку:
— Ну вот, теперь всё встало на свои места. Правда я не сказал тебе главного. Твой муж при падении проломил крышу на даче товарища Косиора. Только по случайности не было жертв.
Девушка поднесла ко рту дрожащие руки.
Следователь размял папиросу, чиркнул спичкой:
— Хоть ты мне и нравишься, я думаю, придётся расстрелять тебя. Во-первых, потому что муж и жена — одна троцкистско-бухаринская банда, а во-вторых — чтобы любимый город мог спать спокойно. — «Жена испытателя»

Часть восьмая

править

О романе

править
  •  

Сорокин не случайно настаивал на том, что не является литератором. Литература не в силах представить как целое мир, где речь и действие разомкнуты, где они не опосредуют друг друга. Чудовищное действие у Сорокина никак не нарушает райскую незамутнённость клишированной речи и не вытекает из неё. Оно предстаёт в своей долитературной немоте <…>. После очередной, не обусловленной ни логикой, ни сюжетом, языковой брутальности идеальность речи почти мгновенно восстанавливается. <…>
Литературная установка советской культуры («всё сказать») упирается в стену невыговариваемого: в мир настолько насильственный, настолько интенсивный, что никакая, даже самая мастерская и честная литература не может рассчитывать в него проникнуть. Человечки, действующие в текстах Сорокина, совершают ритуал говорения, уже будучи продуктом этого говорения, овеществлёнными единицами идеологической речи. «Норма» и есть бессознательная коллективная речь, из которой рождаются обычные речевые акты. <…>
Люди обмениваются чувствами внутри фразы, в порах идеологически ортодоксального текста. В классической литературе речь и объект соответствуют друг другу, они синхронны, и любой сбой в этой системе значим и мотивирован. В плакатном мире обезличенной речи они разомкнуты. Речь без остатка поглощает тела. Остаётся, правда, возможность иллюстрирования.[4]

  Михаил Рыклин, 1994
  •  

«Норма» посвящена не пародированию, а исследованию системы. Чтобы изучить её устройство, механизмы её функционирования, пределы её прочности, Сорокин проделывает ряд семиотических экспериментов над разными смысловыми и стилистическими пластами, составляющими её литературное пространство. <…>
Последовательно до педантизма и изобретательно до отвращения Сорокин демонстрирует метафизическую пустоту, оставшуюся на месте распавшейся системы. <…>
Проследив за истощением и исчезновением метафизического обоснования из советской жизни, Сорокин оставляет читателя наедине со столь невыносимой смысловой пустотой, что выжить в ней не представляется возможным. Отсюда гнев и отвращение, которые вызывает у читателей проза Сорокина. Но и эта в сущности неизбежная реакция — часть замысла, художественный приём, помогающий автору очертить границы, прежде чем их нарушить.

  Александр Генис, «Чузнь и жидо», 1997
  •  

В поисках зон, свободных от смыслов, Сорокин много внимания уделяет испражнениям, как самой несемантизированной универсалии — в книге говно это говно, а не символ чего бы то ни было.[5]

  Вячеслав Курицын, «Владимир Сорокин», 1999
  •  

Вот увидите, абитуриенты ещё будут писать вступительные сочинения на тему <…> «Категория обсосиума[6] в романах «Норма» и «Очередь».[7]

  — редакция «Афиши», 2002
  •  

… дерьмо производят живые, а мёртвые могут его лишь потреблять. Что живому — дерьмо, мертвому — норма.
Мертвецы Сорокина трепыхаются, пытаются создать видимость жизни, героики, борьбы, но получается лишь иллюзия, которой и кормит читателя Владимир Сорокин.

  Кирилл Воробьёв, «Грязный классик Сорокин», 2003
  •  

… чтение его прозы действительно вызывает особую реакцию организма. «Смеясь, человечество расстается…» — да, но тут сложнее. Например, его вещи раннего периода, например, любимая в народе глава из «Нормы» под условным названием «Мартин Алексеевич». <…> поначалу это просто дико смешно — пока, наконец, смех не переходит в спазм; это сродни рвотному рефлексу, это уже «смех по ту сторону смеха». И вот уже смех смеётся за тебя, вместо тебя — переходя в вой, в ужасный трубный плач; и в конце, как в каком-нибудь триллере, разрывает тебя изнутри. Это нельзя назвать чисто литературным опытом — это действительно сеанс терапии, и такое ощущение, что Сорокин добивается вот этого — чтобы тебя рвало словами.[8]

  Андрей Архангельский, «Лечебник чтения»

Примечания

править
  1. См. параллель в «Лице неприкосновенном» Владимира Войновича: «… потреблять его в чистом виде как замечательный витамин» (часть первая, 15).
  2. Почти точная цитата из стихотворения «Хорошая девочка Лида» Я. В. Смелякова.
  3. 1 2 3 4 Не вошли в «Стихи и песни».
  4. Рыклин М. Роман Владимира Сорокина: «Норма», которую мы съели // Коммерсантъ-Daily : газета. — 1994. — № 180.
  5. Современная русская литература с Вячеславом Курицыным. Guelman.Ru
  6. «Землянка» (1985).
  7. Сердце Сорокина. Лев Данилкин разговаривает с Владимиром Сорокиным // Афиша. — 2002. — № 8 (79), 29 апреля—12 мая.
  8. Культурная политика // Коммерсантъ. — 2017. — № 41 (13 марта). — С. 11.