Альфонс Доде (Франс)

«Альфонс Доде» (фр. Alphonse Daudet. Etude) — некролог (этюд) Анатоля Франса, опубликованный 1 января 1898 года в Revue de Paris.

ЦитатыПравить

  •  

Это был пылкий и насмешливый ребёнок, маленький фавн. <…>
Изящный и изнеженный ребёнок подвергся <…> непрерывным атакам нищеты. Его пропустили через мельничные жернова, а он остался невредим. Ибо это был алмаз.

 

C’était un enfant ardent et moqueur, un petit faune. <…>
Cet être de grâce et de volupté, cette jolie âme sensuelle subit <…> l’incessante atteinte de l’indigence. Il fut passé à la meule et il en sortit intact. Il était de diamant.

  •  

Шестнадцати лет он стал классным наставником в Але. Горячий и мечтательный юноша, <…> слишком изысканный, слишком своеобразный, чтобы не вызывать ненависти у пошляков, в этом коллеже небольшого городка был вынужден сносить грубые выходки молодых севеннских горцев, вероломство преподавателей, презрение буржуазных семейств.

 

A seize ans, il fut pion au collège d’Alais. L’adolescent, ardent et rêveur, <…> trop exquis, trop singulier pour ne pas être haï du vulgaire, fut exposé, dans ce collège de petite ville, aux brutalités des jeunes montagnards cévenols, aux perfidies des professeurs, au mépris des familles bourgeoises.

  •  

Он писал и чувствовал с прекрасной непосредственностью ребёнка. Он работал бы слишком легко, не будь у него естественной неудовлетворённости, знакомой каждой благородной душе <…>. Он боялся своей лёгкости трувера. Это его собственное выражение. <…> Альфонс Доде — trouvère в буквальном смысле этого слова. У него всегда были богатые находки, но этому предшествовал сокровенный и глубокий труд. Он долго вынашивал в себе замыслы и осуществлял их постепенно. <…> В «Робере Эльмоне» уже дана зарисовка потрясающей сцены смерти герцога Мора из «Набоба», которая напоминает страницы Сен-Симона. Шедевры Доде развивались, как растения. Из завязи медленно, уверенно вылезал ствол, ветви, листья и цветы.

 

Il avait été pour exprimer comme pour sentir un enfant merveilleux. Le travail lui aurait été trop aisé, s’il n’avait connu le mécontentement naturel à toute âme bien née <…>. Il se défiait de sa facililé de trouvère. Le mot est de lui. <…> Trouvère, Alphonse Daudet le fut à la lettre, trouvant avec abondance et toujours, mais non sans un secret et profond travail. Il portail longtemps ses idées en lui el les développait peu à peu. <…> Il y a dans Robert Helmont l’ébauche de cette frappante scène du Nabab, qui rappelle Saint-Simon, la mort du duc de Mora. Les chefs-d’œuvre de Daudet ont poussé comme des végétaux. Du germe sont lentement, sûrement, sortis le tronc, les branches, les feuilles et les fleurs.

  •  

Писать с натуры — таков был единственный метод Альфонса Доде. Все усилия художника слова, вся его воля, вся его энергия были направлены на то, чтобы уловить, отобразить эту природу, это человечество, которое он так любил. Его близорукие глаза, как и глаза Теофиля Готье, воспринимали форму и оттенки совершенно безупречно, ничего не упуская. От маленького фавна из Нима у него сохранилась почти звериная способность улавливать все звуки и все запахи в их бесконечном разнообразии. А его обогащённый, смятенный, наполненный образами ум непрерывно стремился проникнуть в тайну человеческих душ.

 

Peindre d’après nature, ce fut 1 unique méthode d’Alphonse Daudet. Tout son effort d’artiste, toute sa volonté, toutes ses énergies, étaient tendus à la saisir, à 1’exprimer, cette nature, cette humanité qu’il aimait tant. Son œil de myope, comme l’œil de Théophile Gautir, recevait les formes, les couleurs, avec une exactitude infaillible et les gardait toutes. Du petit faune de Nîmes il avait aussi conservé une puissance presque sauvage de percevoir tous les bruits et toutes les odeurs en leur infinie diversité. Et son intelligence agrandie, eflarée, hallucinée, cherchait sans cesse le secret des âmes.

  •  

… у этого наблюдателя с таким верным и точным глазом <…> совсем нет жестокости, нет язвительности, что он никогда не омрачает жизнь. Это происходило потому, что он любил людей и, разумеется, относился к ним снисходительно. <…> Портреты, нарисованные им в исторических романах, написаны со знакомых лиц в весёлой манере, которая обнаруживает врождённую доброжелательность. Назову «Нуму Руместана», «Набоба», «Королей в изгнании», исторические романы. Некоторые эпизоды в них раскрывают для нас нравы современников лучше, чем любое историческое сочинение <…>.
В Альфонсе Доде есть что-то от Сен-Симона и от Мишле. Этот джентльмен, которому политика внушала ужас и отвращение, пожалуй, лучше, чем кто-либо из наших романистов, осведомлён о всех мельчайших государственных тайнах, о всех сокровенных побуждениях политических воротил, и он правильнее всех понял ничтожество властей предержащих. Отнюдь не потому, что ему нравилось унижать высокопоставленных. Ему незнакома была злоба. Но он поднимал униженных, он воодушевлял слабых, он любил маленьких людей. <…> Он был трогателен; он был народен. Бесспорно, кое-где он, в силу своей любви к людям, невольно впадает в патетику; но это не поза, он и вправду умел плакать.

 

… c’est qu’un tel ohservateur, si exact, si sûr, <…> ne soit point cruel, n’ait rien damer, ne s assombrisse jamais jusquau noir. C’est qu’il aimait les hommes et que, naturellement, il leur était indulgent. «<…> Les portraits qu’il a tracés dans ses romans historiques, d’après des figures connues, sont traités clans une manière gaie qui trahit une instinctive bienveillance. J’appelle Numa Roumestan, le Nabab et les Rois en exil des romans historiques. Tel épisode qui s’y trouve nous révèle les mœurs contemporaines mieux que toutes les histoires <…>.
Il y a du Saint-Simon et du Michelet dans Alphonse Daudet. Et ce galant homme, qui avait le dégoût et l’horreur de la politique, est peut-être de tous nos romanciers celui qui connut le mieux les menus secrets d’État et les sentiments secrets des faiseurs d’affaires publiques, qui mesura le plus exactement la petitesse des grandeurs officielles. Ce n’est point qu’il se plût à humilier les superbes. Il n’avait de malveillance pour personne. Mais il élevait les humbles, il exaltait les faibles, il aimait les petits. <…> Il fut touchant : il fut populaire. Et, sans doute, il s’était montré çà et là pathétique avec complaisance ; mais sans y avoir fait effort, et parce qu’il avait le don des larmes.

  •  

… в «трёх «Тартаренах» он дал нам нашего Дон-Кихота или творение почти равное ему. Пожалуй, в этого тройного Тартарена вложено больше всего таланта и доброты, пожалуй, в нём больше всего выражена творческая индивидуальность Доде. Тартарен — народный тип, как Гаргантюа. Его все знают, он всем близок. Он может нравиться и изысканным умам и неучам. Он рождён на радость всему миру. А каким простодушием насыщена эта огромная жизнерадостность! Ничего злобного, ничего напоминающего резкую сатиру Севера; это прекрасная «шутка», насмешливое посвистывание птиц под чёрными соснами, в голубом лазурном небе, нечто крылатое, нечто божественное.
Последние страницы этой счастливой, благодетельной книги, наполненной такой искренней весёлостью, Альфонс Доде писал в те дни, когда внезапная и жестокая болезнь начала разрушать ударами невидимого копья одну из самых совершенных нервных систем, когда-либо созданных природой. Его тело <…> в течение пятнадцати лет испытывало нестерпимые, непрерывные муки. Но он страдал молча, боясь потревожить кого-нибудь стоном, и лишь близкие друзья догадывались о его страданиях по вдруг исчезнувшей, словно угасшей улыбке, по вдруг повисшей руке, по предсмертному поту на его челе.

 

… les trois Tartarin il nous a donné là notre Don Quichotte ou peu s’en faut. C’est peut-être dans ce triple Tartarin qu’il fut le plus de génie et de bonté, qu’il fut le plus créateur. Tartarin est un type populaire comme Gargantua. Il est connu de tous, familier à tous. Il a de quoi plaire aux raffinés et aux ignorants. Il est venu pour la joie du monde. Et de quelle innocence cette énorme gaieté est faite ! Rien de cruel, rien qui rappelle l’àpre satire du nord ; c’est la belle « galéjade », un sifflement d’oiseau railleur sous les pins noirs, dans le ciel bleu, une chose ailée, une chose divine.
Les dernières pages de ce livre heureux, bienfaisant, d’une gaieté si franche, Alphonse Daudet les écrivit quand une maladie subtile et cruelle commençait de détruire en lui, sous les coups d’une lance invisible, un des plus exquis appareils nerveux que la nature ait jamais formés. Son corps <…> éprouva quinze ans des tortures excessives et constantes. Sa souffrance, il la garda toute pour lui, craignant d’en répandre, par la plainte importune, seulement un peu sur les amis qui l’approchaient, et qui ne connurent son martyre qu’à son sourire tout à coup défaillant et pâli, à son geste brisé, à sa sueur d’agonie.

  •  

Альфонс Доде ушёл, оставив в этом мире <…> множество живых образов, <…> в том числе этого доброго великана, который точно сошёл со страниц народного предания или легенды, — Тартарена из Тараскона. — конец

 

Alphonse Daudet s’en est allé, laissant en ce monde <…> toute une foule de figures vivantes, <…> et ce bon géant qu’on croirait sorti d’une tradition populaire, d’une légende nationale, Tartarin de Tarascon.

ПереводПравить

М. П. Рожицына, 1960 (с незначительными уточнениями)