Четвёрка на завтра

«Четвёрка на завтра» (англ. Four for Tomorrow) — первый сборник малой прозы Роджера Желязны. Вышел в 1967 году, в 1969 был переиздан как «Роза для Екклесиаста» (A Rose for Ecclesiastes). Включил в себя 4 повести: «Двери лица его, пламенники пасти его», «Кладбищенское сердце», «Роза для Екклесиаста», «Фурии».

Двери лица его, пламенники пасти его править

The Doors of His Face, the Lamps of His Mouth, 1965; перевод: А. Пчелинцев, М. А. Пчелинцев, 1995. Повесть дала название его второму сборнику (1971).
  •  

Я — наживляльщик, а если разобраться, так и попросту — наживка. Прирождённых наживляльщиков не бывает — кроме как в одном французском романе, где все герои такие. (Если память мне не изменяет, этот роман называется «Все мы — наживка». Тьфу.) — начало

 

I'm a baitman. No one is born a baitman, except in a French novel where everyone is. (In fact, I think that's the title, We are All Bait. Pfft!)

  •  

Венера ночью — сплошь густо-чёрная вода. Стоя на берегу, никогда не различить, где кончается море и где начинается небо. Рассвет похож на молоко, вливаемое в чернильницу. Вначале появляются отдельные сгустки белого, потом — целые полосы. Разбавьте содержимое бутылки до получения ровного серого цвета, а затем наблюдайте, как оно белеет. Через некоторое время вы получите день. Теперь начните всё это нагревать.

 

Venus at night is a field of sable waters. On the coasts, you can never tell where the sea ends and the sky begins. Dawn is like dumping milk into an inkwell. First, there are erratic curdles of white, then streamers. Shade the bottle for a gray colloid, then watch it whiten a little more. All of a sudden you've got day. Then start heating the mixture.

  •  

Наживив своего механического угря на крючок, я вытащил затычки и стал смотреть, как он раздувается. За время этой полутораминутной процедуры меня затащило ещё глубже, и я оказался близко — слишком уж близко — от того места, где никогда не хотел быть.
Раньше мне было страшно включать фонарь, но теперь я не мог его выключить. Я боялся остаться в темноте; охваченный паникой, я намертво вцепился в трос, а дергунчик тем временем вспыхнул неярким розовым светом и начал извиваться. Он был в два раза больше и в двадцать раз привлекательнее меня — во всяком случае, в глазах пожирателя розовых дергунчиков. Я повторял себе это, пока, наконец, не поверил, потом выключил свет и поплыл вверх.
Моё сердце имело чёткую инструкцию: если я уткнусь во что-нибудь огромное со стальной шкурой немедленно остановиться и отпустить мою душу, чтобы та потом вечно моталась по Ахерону, оглашая его бессвязными бормотаниями.

 

My mechanical eel hooked up, I pulled its section plugs and watched it grow. I had been dragged deeper during this operation, which took about a minute and a half. I was near—too near—to where I never wanted to be.
Loathe as I had been to turn on my light, I was suddenly afraid to turn it off. Panic gripped me and I seized the cable with both hands. The squiggler began to glow, pinkly. It started to twist. It was twice as big as I am and doubtless twice as attractive to pink squiggler-eaters. I told myself this until I believed it, then I switched off my light and started up.
If I bumped into something enormous and steel-hided my heart had orders to stop beating immediately and release me—to dart fitfully forever along Acheron, and gibbering.

  •  

— Я наслышан о вас обоих. Значит, ты — разгильдяй и подонок, а она — стерва. В наши дни это называют психологической совместимостью.

 

"I've heard the stories about you both. So you're a heel and a goofoff and she's a bitch. That's called compatibility these days."

Кладбищенское сердце править

The Graveyard Heart, 1964; перевод: Г. Л. Корчагин, 1992 («Кладбище слонов»)
  •  

Он не ощущал запахов. Кроме одного — первобытного запаха вечнозелёного реликта Рождественских времён, который медленно вращался на пьедестале в центре зала, роняя несгораемые иголки…

 

He felt these things, but he did not necessarily sniff wilderness in that ever-green relic of Christmas past turning on its bright pedestal in the center of the room—shedding its fireproofed needles…

  •  

Леота (урождённая Лилит) трепетала на сгибе его руки, как стрела на сгибе туго натянутого лука, и ему хотелось сломать эту стрелу или выпустить — не целясь, наугад, лишь бы из глаз — прекрасных зеленовато-серых глаз исчезло самадхи, или близорукость, или что бы там ни было… Она следовала его неуклюжим движениям столь совершенно, что ему казалось, будто, соприкасаясь с ним, она читает его мысли. Особенно его сводило с ума её дыхание — жарким влажным обручем охватывая шею, оно проникало под смокинг, словно невидимая инфекция, — каждый раз, когда Леота приближала к нему лицо и говорила что-то по-французски. Этого языка он ещё не знал, а потому отвечал невпопад: «C'est vrai», или «Чёрт!», или и то, и другое, — и пытался сокрушить её девственную белизну под чёрным шёлком, и она снова превращалась в трепещущую стрелу.

 

Leota (nee Lilith) rested in the bow of his arm like a quivering arrow, until he wanted to break her or send her flying (he knew not where), to crush her into limpness, to make that samadhi, myopia, or whatever, go away from her graygreen eyes. At about that time, each time, she would lean against him and whisper something into his ear, something in French, a language he did not yet speak. She followed his inept lead so perfectly though, that it was not unwarranted that he should feel she could read his mind by pure kinesthesia.
Which made it all the worse then, whenever her breath collared his neck with a moist warmness that spread down under his jacket like an invisible infection. Then he would mutter "C'est vrai" or "Damn" or both and try to crush her bridal whiteness (overlaid with black webbing), and she would become an arrow once more.

  •  

Никому не было дела до того, что происходило на Таймс-сквер. А там толпа смотрела трансляцию Бала на экране размером с футбольное поле. Даже темнота павильона не была помехой для веселящихся зрителей — в инфракрасном свете они отлично видели прижимающихся друг к другу танцоров. «Возможно, именно мы сейчас — причина неистовства этой переполненной „чашки Петри“ за океаном», — подумал Мур.

 

No one cared about Times Square. The crowds in the Square had been watching a relay of the Party on a jerry-screen the size of a football field. Even now the onlookers were being amused by blacklight close-ups of the couples on the dance floor. Perhaps at that very moment, Moore decided, they themselves were the subject of a hilarious sequence being served up before that overflowing Petri dish across the ocean.

  •  

Мур первобытный, почти всю жизнь продремавший в затылочной доли мозга Мура цивилизованного, с рычанием встал на дыбы. Но Мур цивилизованный, боясь, что он всё испортит, надел на него намордник.

 

Primitive Moore, who had spent most of his life dozing at the back of Civilized Moore's brain, rose to his haunches then, with a growl. Civilized Moore muzzled him though, because he did not wish to spoil things.

  •  

… когда они встретятся снова, Леота будет старше на два дня, а он — на полгода. Для Круга время застыло: «холодный сон» позволил сбыться мечте Нарцисса. Но старение так и осталось ценой полнокровной жизни.

 

… the next time that he saw her she would be approximately two days older and he would be going on twenty-nine. Time stands still for the Set, but the price of mortal existence is age. Money could buy her the most desirable of all narcissist indulgences: the cold-bunk.

  •  

Однако отдых оказался не менее утомительным, чем работа. У него гудели мышцы, когда он летел через Трамплинный зал молодёжной христианской ассоциации Сателлита-3; его движения обрели грацию, после того как он станцевал с сотней роботесс и десятками женщин; он прошёл ускоренный, с применением наркотиков, курс обучения французскому по системе Берлица (на более скоростной «церебрально-электростимуляционный» метод он не решился, опасаясь пресловутого замедления рефлексов). И хотя он спал на взятой напрокат «говорящей кушетке», твердившей ему по ночам формулы расслабления, в канун Fête Мур чувствовал себя так, как чувствовал себя после бурной ночи какой-нибудь придворный повеса эпохи Возрождения.
«Интересно, на сколько его хватит?» — думал Мур первобытный, поглядывая из своей пещеры на Мура цивилизованного.

 

The intensity of his recreation, however, was as fatiguing in its own way as his work had been. His muscle tone did improve as he sprang weightlessly through the Young Men's Christian Association Satellite-3 Trampoline Room; his dance steps seemed more graceful after he had spun with a hundred robots and ten dozen women; he took the accelerated Berlitz drug-course in French (eschewing the faster electrocerebral-stimulation series, because of a rumored transference that might slow his reflexes later that summer); and he felt that he was beginning to sound better—he had hired a gabcoach, and he bake-ovened Restoration plays into his pillow (and hopefully, into his head) whenever he slept (generally every third day now)—so that, as the day of the Fête drew near, he began feeling like a Renaissance courtier (a tired one).
As he stared at Civilized Moore inside his groomer, Primitive Moore wondered how long that feeling would last.

  •  

Сердце — это кладбище дворняг,
Скрывшихся от глаз живодёра.
Там любовь покрыта смертью, как глазурью,
И псы сползаются туда околевать…

 

The heart is a graveyard of crigas,
hid Jar from the hunter's eye,
where love wears death like enamel and dogs crawl in to die…

О сборнике править

  •  

… повести: <…> «Фурии», «Кладбищенское сердце», «Двери лица его, пламенники пасти его» и «Роза для Екклесиаста». Генри Каттнер мог бы написать первую, а вместе с К. Л. Мур — вторую. Третья входит в диапазон возможностей Стерджена, а четвёртая могла бы принадлежать Рэю Брэдбери и Авраму Дэвидсону, если бы помог Фил Фармер и, положим, Йейтс сочинил стихи. На самом деле, влияние Стерджена заметно и в «Фуриях», и я не называю никого, сочиняющего «Розу», кроме Желязны — ведь вы никогда не соберёте всех этих других людей в одной комнате.

 

… novelettes: <…> “The Furies,” “The Graveyard Heart,” “The Doors of His Face, the Lamps of His Mouth” and “A Rose for Ecclesiastes.” Henry Kuttner could have written the first, and he and C. L. Moore, the second. The third is within Theodore Sturgeon’s range, and the fourth might have been by Ray Bradbury and Avram Davidson, if Phil Farmer had helped and Yeats, I guess, had done the poetry. <…> Actually, the influence of Sturgeon is visible on “The Furies,” as well, and I don’t really feature anyone but Zelazny doing “Rose” — you’d never get all those other people in the same room.[1]

  Альгис Будрис
  •  

Он, конечно, станет одной из «должных» книг 1967 года <…>. Этот сборник <…> показывает, насколько автор остаётся не типизированным и нетипизируемым[3]. <…>
<…> повесть «Роза для Екклесиаста» [в сборнике] лучшая и самая трогательная <…>.
«Фурии» <…> очень похожи на что-то из области призрачного космоса Кордвейнера Смита, или на фэнтези. <…> «Кладбищенское сердце» ещё больше тоном и манерой напоминает Смита; это также одно из первых произведений и, по всей вероятности, лучшее, которые экстраполировали предположения Эттингера

 

This is certainly going to be one of the "must" books of 1967 <…>. This collection, <…> shows just how untyped and untypable the author still is. <…>
<…> story "A Rose for Ecclesiastes" is the best and most moving <…>.
"The Furies" <…> very like something in a corner of Cordwainer Smith's haunting cosmos, or a fantasy. <…> "The Graveyard Heart" has even more of the Smith tone and touch; it is also one of the first and by all odds the best of the stories that have extrapolated Ettinger’s proposal…[2]

  Питер Скайлер Миллер
  •  

«Двери лица его, пламенники пасти его», <…> вероятно, является последней из грандиозных историй о «мокрой Венере».

 

The Doors of His Face, the Lamps of His Mouth <…> is probably the last of the grand "wet Venus" stories.[4]

  — Питер Скайлер Миллер
  •  

… «Двери лица его…», пожалуй, самый высокопарный и клишированный на всех из пересказов «Моби Дика», <…> слащавый…

 

… "The Doors of His Face…", perhaps the most turgid and cliché-ridden of all the retellings of Moby Dick, <…> mawkish…[5]

  Ричард Маллен

Примечания править

  1. "Galaxy Bookshelf," Galaxy Science Fiction, August 1967, pp. 139-140.
  2. "The Reference Library: Swinger and Dad," Analog, October 1967, p. 165.
  3. Т.е. его творчество трудно отнести к определённому жанру фантастики.
  4. "The Reference Library: The Nebula Awards," Analog, September 1972, p. 161.
  5. "The Garland Library of Science Fiction," Science Fiction Studies, November 1975.