О некоторых детях богини
«О некоторых детях богини» (англ. Some Children of the Goddess) — обзорная рецензия Нормана Мейлера, впервые опубликованная в журнале «Esquire» в июле 1963 года.
Цитаты
править«Подожгите этот дом» <…> — плохой вычурный роман. В нём, как ещё живые органы в разлагающемся теле, покоились едва ли не четыре-пять великих рассказов; но философия его казалась напыщенной и недоношенной, встречалась мелодрама в духе цветного кино, проявлялось потрясающее невежество в таких вопросах, как убийство, самоубийство и изнасилование. Это был magnum opus пресыщенного баловня богатой семьи, который пишет, как бог, о природе и, как недоросль, о людях. <…> | |
Set This House on Fire <…> was finally a bad novel. A bad maggoty novel. Four or five half-great short stories were buried like pullulating organs in a corpse of fecal matter: overblown unconceived philosophy, Technicolor melodramatics, and a staggering ignorance about the passions of murder, suicide and rape. It was the magnum opus of a fat spoiled rich boy who could write like an angel about landscape and like an adolescent about people. <…> |
Было, мне кажется, такое время, когда Джеймс Джонс хотел стать величайшим из когда-либо живших писателей. Так вот, если судить о его будущем по «Тонкой красной линии», он явно смирился с тем, что станет просто очень хорошим писателем среди других хороших писателей. <…> Он уже больше не худший прозаик из всех прозаиков, когда-либо подававших великие надежды. Язык его стал более отшлифованным, фразы не сталкиваются как автоприцепы на перекрестке в час «пик». А мне всё-таки жаль его скверной старой прозы. <…> она была красноречива и давала читателю почувствовать мощный талант Джонса. О «Тонкой красной линии» никак не скажешь, что это роман недостоверный или камерный; напротив, в нём так правдиво и верно изображены боевые действия, что его можно было бы использовать как учебник для пехотных училищ, будь нынешняя армия не такой трусливой. Но — знамение времени — теперь Джонс стал даже чересчур искусен. Он втиснул в свой роман почти всё: ужас, испуг, усталость, упоение боем, помехи, наряды, тактику <…>. Джонс ставит своей целью не создать характеры, а передать ощущение боя и психологию людей. И тут он едва ли не мастер. <…> | |
There was a time, I suspect, when James Jones wanted to be the greatest writer who ever lived. Now, if The Thin Red Line is evidence of his future, he has apparently decided to settle for being a very good writer among other good writers. <…> He is no longer the worst writer of prose ever to give intimations of greatness. The language has been filed down and the phrases no longer collide like trailer trucks at a hot intersection. Yet I found myself nostalgic for the old bad prose. <…> it was eloquent and communicated Jones’s force to the reader. It is not that The Thin Red Line is dishonest or narrow; on the contrary it is so broad and true a portrait of combat that it could be used as a textbook at the Infantry School if the Army is any less chicken than it used to be. But, sign of the times, there is now something almost too workmanlike about Jones. He gets almost everything in, horror, fear, fatigue, the sport of combat, the hang-ups, details, tactics <…>. Jones’s aim, after all, is not to create character but the feel of combat, the psychology of men. He is close to a master at this. <…> |
В этом мире негров и белых, ядерных осадков, марихуаны, извращений, бессонницы, <…> люди не влюбляются, а совершают отчаянный прыжок через стену собственной злобы и трусости, но никому не удаётся её перепрыгнуть, во всяком случае успешно. Каждый из персонажей несётся галопом по одинокой тропе на личной сексуальной колеснице, размахивая кнутом, и каждый разбивается вдребезги — более или менее по своей вине. <…> Из всех романов, о которых здесь говорится, «Другая страна» точнее всего отражает настроение современного Нью-Йорка, иначе говоря, она ближе всего духу западного мира; по крайней мере этот роман говорит о существенных вещах, и всё же написан он так, что Болдуин заслуживает всяческого порицания. Когда-то я назвал его второразрядным писателем, он казался мне слишком приглаженным и мелким. Однако, если судить по его очеркам, по их долгому непрекращающемуся поэтическому горению, видно, что он стал одним из немногих настоящих писателей нашего времени. Но раз уж он негритянский романист, ему следовало бы поучиться у такого умелого ремесленника, как Джон Килленс. Потому, что хоть «Другая страна» едва ли не перворазрядный роман, в то же время он едва ли не самый слабый и плохой роман в истории литературы. Он читается как черновик начинающего романиста, в котором, однако, проглядывает такой талант, что ты готов — если ты издатель, конечно, — убить годы, чтобы научить Болдуина писать, хотя при мысли о том, с какой темной компанией придётся водиться, с души воротит. Никому не дано превзойти Болдуина-публициста в изяществе, чуть не все мы учились у него искусству писать очерки, но когда он пишет романы, он не старается писать, хотя бы только хорошую, прозу. Может быть, этот жанр не его стихия. Болдуин всегда знает, что хочет сказать, а для романа это не так уж полезно. <…> Писательский опыт Болдуина привил ему стремление к прямоте и торопливость — в его оправдание можно сказать, что у него нет ни времени, ни терпения выписывать характеры, среду и настроение, слишком ему не терпится рассказать о тех важных проблемах, которые он уже разложил по полочкам в уме. | |
In a world of Negroes and whites, nuclear fallout, marijuana, bennies, inversion, insomnia, <…> one no longer just falls in love—one has to take a brave leap over the wall of one’s impacted rage and cowardice. And nobody makes it, not quite. Each of the characters rides his sexual chariot, whip out, on a gallop over a solitary track, and each is smashed, more or less by his own hand. <…> Of all the novels talked about here, Another Country is the one which is closest to the mood of New York in our time, a way of saying it is close to the air of the Western world, it is at least a novel about matters which are important, but one can’t let up on Baldwin for the way he wrote it. Years ago I termed him “minor” as a writer, I thought he was too smooth and too small. Now on his essays alone, on the long continuing line of poetic fire in his essays, one knows he has become one of the few writers of our time. But as a Negro novelist he could take lessons from a good journeyman like John Killens. Because Another Country is almost a major novel and yet it is far and away the weakest and worst near-major novel one has finished. It goes like the first draft of a first novelist who has such obvious stuff that one is ready, if an editor, to spend years guiding him into how to write, even as one winces at the sloppy company which must be kept. Nobody has more elegance than Baldwin as an essayist, not one of us hasn’t learned something about the art of the essay from him, and yet he can’t even find a good prose for his novel. Maybe the form is not for him. He knows what he wants to say, and that is not the best condition for writing a novel. <…> Baldwin’s experience has shaped his tongue toward directness, for urgency—the honorable defense may be that he has not time nor patience to create characters, milieu, and mood for the revelation of important complexities he has already classified in his mind. |
… из всех книг, о которых здесь говорится, <…> «Уловка-22» Джозефа Хеллер <…> более самобытна. Книги, подобной ей, не существует. И тем не менее от неё приходишь в бешенство. Она напоминает одно полотно Джексона Поллока восьми футов высоты и двадцати длины. Его можно продавать на метры, как мануфактуру, резать можно от каждого куска. Выньте сотню страниц из любого места в «Уловке-22», и сам автор вряд ли заметит их исчезновение. И все же растянутость и схожесть одной страницы с другой придаёт какую-то основательность безумию автора; «Уловка-22» крепнет с каждой страницей, оставаясь в то же время в пределах своего материала; последние пятьдесят страниц просто поражают силой, но впечатление тут же смазывается пятидесятистраничным концом — истерическим, сентиментальным концом в духе Голливуда. | |
… beyond a doubt, of all the books discussed here, <…> Joseph Heller’s Catch-22 <…> is an original. There’s no book like it anyone has read. Yet it’s maddening. It reminds one of a Jackson Pollock painting, eight feet high, twenty feet long. Like yard goods, one could cut it anywhere. One could take out a hundred pages anywhere from the middle of Catch-22, and not even the author could be certain they were gone. Yet the length and similarity of one page to another gives a curious meat-and-potatoes to the madness; building upon itself the book becomes substantial until the last fifty pages grow suddenly and surprisingly powerful, only to be marred by an ending over the last five pages which is hysterical, sentimental and wall-eyed for Hollywood. |
… репутация Джона Апдайка <…> ехала в сопровождении почётного караула по улицам Истеблишмента <…>. Достоинства и недостатки Апдайка были вывернуты наизнанку. Девический стыд этих литературных деятелей возмутила откровенность «Кролик, беги», и они легонько шлёпнули его за эту откровенность веером, но зато были в восторге от его стиля. Беда Апдайка в том, что его неизменно восхваляют за стиль (а стиль его чудовищен, от него несёт гнилым чесноком) и не видят сильных его сторон. Он мог бы стать одним из лучших наших романистов, если б забыл о стиле и углубился в проблемы пола. «Кролик, беги» движется вперёд в хорошем ритме в тех самых местах, где стиль опускается до дамского воркования и в дело вступают персонажи. Беда в том, что юный Джон, как и многие хорошие молодые писатели до него, не знает, что делать, когда в действии случаются перебои, и тогда он с особым пылом предаётся столь свойственному ему пороку — он пишет. И вот тут-то и появляются длинные захватанные-перехватанные синтаксически головоломные описания, душные склепы в четыре-пять страниц, тягостные духовные потуги, вызывающие в памяти тяжеловесов, и затхлый сладковатый запах пота окутывает все его фразы. <…> | |
… John Updike’s <…> reputation has traveled in convoy up the Avenue of the Establishment <…>. Updike’s merits and vices were turned inside out. The good girlish gentlemen of letters were shocked by the explicitness of the sex in Rabbit, Run, and slapped him gently for that with their fan, but his style they applauded. It is Updike’s misfortune that he is invariably honored for his style (which is atrocious—and smells like stale garlic) and is insufficiently recognized for his gifts. He could become the best of our literary novelists if he could forget about style and go deeper into the literature of sex. Rabbit, Run moves in well-modulated spurts at precisely those places where the style subsides to a ladylike murmur and the characters take over. The trouble is that young John, like many a good young writer before him, does not know exactly what to do when action lapses, and so he cultivates his private vice, he writes. And there are long over-fingered descriptions in exacerbated syntax, airless crypts of four or five pages, huge inner' exertion reminiscent of weight lifters, a stale sweet sweat clings to his phrases. <…> |
… четыре рассказа о семействе Глассов Дж. Д. Сэлинджера, опубликованные в двух книгах под названием «Фрэнни и Зуи» и «Выше стропила, плотники», очевидно, написаны для школьниц. Ни у одного из значительных американских писателей я не встречал прозы халтурнее, чем второй рассказ второй книги, названный «Симор: Введение». Это даже не профессиональный Сэлинджер. Сэлинджер в своём обычном наихудшем варианте — а таков он в остальных трёх рассказах из этих двух книг — не плох — он просто разочаровывает. Он слишком долго стоит на хрупком льду своего таланта, пишет изысканные диалоги, обаятельно и с юмором передаёт несущественные настроения и так и не позволяет рыбке проглотить крючок. Он не даёт себе передыху — и поэтому бесконечно разочаровывает. Но когда он углубляется в Симора, того из братьев Гласс, который кончил самоубийством, когда зрители с трепетом ожидают появления звезды, главный актёр, к вящему ужасу аудитории, блюёт прямо на сцене. В первый раз в жизни Сэлинджер пишет стихийную, раскованную прозу для суфражисток, он перестаёт управлять сдерживающими центрами (а ведь именно они помогли ему создать свой стиль). Он обнажается, показывает себя без прикрас. Ничего не скрывая. И у тебя такое впечатление, будто ты принимаешь ванну в резервуаре жироуловителя. | |
… the four stories about the Glass family by J. D. Salinger, published in two books called Franny and Zooey and Raise High the Roof Beam, Carpenters, seem to have been written for high-school girls. The second piece in the second book, called Seymour an Introduction, must be the most slovenly portion of prose ever put out by an important American writer. It is not even professional Salinger. Salinger at his customary worst, as here in the other three stories of the two books, is never bad—he is just disappointing. He stays too long on the light ice of his gift, writes exquisite dialogue and creates minor moods with sweetness and humor, and never gives the fish its hook. He disappoints because he is always practicing. But when he dips into Seymour, the Glass brother who committed suicide, when the cult comes to silence before the appearance of the star—the principal, to everyone’s horror, has nausea on the stage. Salinger for the first time is engaged in run-off writing, free suffragette prose, his inhibitions (which once helped by their restraint to create his style) are now stripped. He is giving you himself as he is. No concealment. It feels like taking a bath in a grease trap. |
Хендерсон — характер исключительный, едва ли не под стать Гулливеру или Гекльберри Финну, возможно, что из книг, здесь упомянутых, «Хендерсон, король дождя» скорее всех можно назвать великим романом. <…> | |
Henderson is an exceptional character, almost worthy of Gulliver or Huckleberry Finn, and it is possible that of all the books mentioned in this piece, Henderson the Rain King comes the closest to being a great novel. <…> |
С тех пор, как двадцатый век превратил человека из существа с демократическим сознанием в существо с сознанием массовым, в мировом искусстве произошли любопытные изменения. Смысл жизни, о котором раньше все так много думали, вдруг перестал занимать людей; напротив, они, каждый на свой манер, стали всячески исхитряться, чтобы скрыть от себя свою истинную природу. Они предпочли стать не художниками, а специалистами. Мир труда перестал быть скопищем заводов и банков; он стал слишком походить на скопище больниц и увеселительных парков. | |
The arts of the world suffered a curious inversion as man was turned by the twentieth century into mass-man rather than democratic man. The heart-land which was potential in everyone turned upon itself; people used their personal arts to conceal from themselves the nature of their work. They chose to become experts rather than artists. The working world was no longer a congerie of factories and banks so much as it was reminiscent of hospitals and plastic recreation centers. Society tended to collect in small stagnant pools. Now, any young man trying to explore that world is held up by pleasures which are not sufficiently intense to teach him and is dulled by injustices too elusive to fire his rage. The Tolstoyan novel begins to be impossible. Who can create a vast canvas when the imagination must submit itself to a plethora of detail in each joint of society? Who can travel to many places when the complexity of each pool sucks up one’s attention like a carnivorous cess-fed flower? Of all the writers mentioned here, only Jones, Heller and Burroughs even try to give a picture of the world, and the last two have departed from conventional reality before financing the attempt. It may be that James Jones is indeed the single major American writer capable of returning with a realistic vision of the complex American reality. But by his method, because of the progressively increasing confusion and contradiction of each separate corner in American society, he will have to write twenty or thirty books before he will have sketched even a small design. |
Перевод
правитьЛ. Г. Беспалова (с незначительными уточнениями) // Писатели США о литературе. — М.: Прогресс, 1974. — С. 312-336.