Наш культурный провинциализм (Борн)

«Наш культурный провинциализм» (англ. Our Cultural Humility) — статья Рэндолфа Борна, изданная в октябре 1914 года.

Цитаты

править
  •  

То мистическое предощущение Европы, которое Генри Джеймс, по его словам, чувствовал с самого раннего детства, стало общим достоянием талантливой американской молодёжи, что, испытывая духовный голод на родине, страстно мечтала о европейском пиршестве культуры. Вскоре, однако, за творческой и околотворческой молодёжью последовали буржуа, и Европа настолько вошла в моду, что сейчас всякий уважающий себя человек должен хотя бы раз побывать там.
Стимулом всей этой оживлённой эмиграции послужила, несомненно, вполне реальная, если и не вполне отчётливая, жажда «культуры» и точно выраженная Арнольдом идея, что культура так или иначе может быть заимствована, что от непосредственного контакта с сокровищами Европы и нам может обломиться малая толика той благодати, которая рождает искусство. Поэтому для тех, кто не мог уехать за океан, наши миллионеры привозили почти в устрашающем количестве образцы всего, что иностранные картинные галереи демонстрировали на выставках, покупая произведения искусства за ошеломляющую цену. Мы должны были приобрести культуру любой ценой, и у нас не было и тени сомнения, что мы открыли магистральный путь к ней. Мы двинулись вперёд, не видя ничего, кроме цели. Люди, чувствительные от природы, действительно обнаружившие в европейской литературе и искусстве некоторое подобие духовной пищи, задали темп, а толпа следовала по пятам.
Этот наш культурный провинциализм удивлял и продолжает удивлять Европу. В Англии, где к «культуре» относятся крайне легкомысленно, придыхание, с которым американец говорит о Шекспире, Теннисоне или Браунинге, всегда смешит. А француз с лёгким недоумением рассматривает толпы, посещающие в Париже лекции на тему «Как познать Европу», или большие группы, влекомые по Лувру. Европеец не очень доволен, что его с неизменным постоянством рассматривают как владельца огромного музея. Если с ним заговорить о культуре, то обнаружится, что он более интересуется современной литературой, живописью и музыкой, чем достоянием веков, более заинтересован в том, чтобы оценить по достоинству труд современников, чем анализировать классику. Если он образованный человек, то, как правило, охотнее поссорится из-за живой собаки, чем станет ухаживать за могилой мёртвого льва. Если он французский литератор, например, то напишет книгу о психологии какого-либо современного писателя, в то время как англосакс произведёт на свет ещё одно исследование о Шекспире. Отношение француза к культурным ценностям, надо сказать, пронизано ощущением естественной ежедневной потребности в них и близости к ним; он совсем не чувствует священного трепета, с которым мы, американцы, приближаемся к чужому искусству и осуждаем собственных еретиков от культуры.

 

That mystical premonition of Europe, which Henry James tells us he had from his earliest boyhood, became the common property of the talented young American, who felt a certain starvation in his own land, and longed for the fleshpots of European culture. But the bourgeoisie soon followed the artistic and the semi-artistic, and Europe became so much the fashion that it is now almost a test of respectability to have traveled at least once abroad.
Underlying all this vivacious emigration, there was of course a real if vague thirst for 'culture,' and, in strict accord with Arnold's definition, the idea that somehow culture could be imbibed, that from the contact with the treasures of Europe there would be rubbed off on us a little of that grace which had made the art. So for those who could not travel abroad, our millionaires transported, in almost terrifying bulk and at staggering cost, samples of everything that the foreign galleries had to show. We were to acquire culture at any cost, and we had no doubt that we had discovered the royal road to it. We followed it, at any rate, with eye single to the goal. The naturally sensitive, who really found in the European literature and arts some sort of spiritual nourishment, set the pace, and the crowd followed at their heels.
This cultural humility of ours astonished and still astonishes Europe. In England, where 'culture' is taken very frivolously, the bated breath of the American, when he speaks of Shakespeare or Tennyson or Browning, is always cause for amusement. And the Frenchman is always a little puzzled at the crowds who attend lectures in Paris on 'How to See Europe Intelligently,' or are taken in vast parties through the Louvre. The European objects a little to being so constantly regarded as the keeper of a huge museum. If you speak to him of culture, you find him frankly more interested in contemporaneous literature and art and music than in his worthies of the olden time, more interested in discriminating the good of to-day than in accepting the classics. If he is a cultivated person, he is much more interested usually in quarreling about a living dog than in reverencing a dead lion. If he is a French 'lettré,' for instance, he will be producing a book on the psychology of some living writer, while the Anglo-Saxon will be writing another on Shakespeare. His whole attitude toward the things of culture, be it noted, is one of daily appreciation and intimacy, not that attitude of reverence with which we Americans approach alien art, and which penalizes cultural heresy among us.

  •  

Наш гений рекламы, столь впечатляющей и доходчивой, когда речь идёт о мыле и бисквитах, слабеет и бледнеет перед задачей разнести по всему свету достоинства нашей интеллектуальной и духовной продукции, хотя едва ли можно сомневаться в том, что эта продукция значительно ценнее потребительских товаров. Однако наш провинциализм заставляет нас сбывать её по дешёевке, и за всю эту терпеливую пристальность взгляда, нацеленного на Европу, мы ничего не получаем взамен, кроме того, что нас игнорируют, а наши интересы с некоторым презрением отметаются как паразитические.
И по справедливости! Ибо сама наша цель и идеал культуры превратили нас в паразитов. Наш метод был абсолютно неверен. Ведь истина в том, что отношение к культуре, которую мы восприняли с таким опустошительным энтузиазмом, является следствием того самого варварства, от которого в ужасе отпрянул её создатель. Если бы мы не воспринимали её таким образом, никто бы не сомневался, что культура — это не благоприобретаемое знакомство с внешними объектами, а внутренний, постоянно функционирующий вкус, способность свежо и точно воспринимать и требовательно оценивать всё, что происходит в нашем сознании и в мире наших чувств.

 

Our advertising genius, so powerful and universal where soap and biscuits are concerned, wilts and languishes before the task of trumpeting our intellectual and spiritual products before the world. Yet there can be little doubt which is the more intrinsically worth advertising. But our humility causes us to be taken at our own face value, and for all this patient fixity of gaze upon Europe, we get little reward except to be ignored, or to have our interest somewhat contemptuously dismissed as parasitic. And with justice! For our very goal and ideal of culture has made us parasites.
Our method has been exactly wrong. For the truth is that the definition of culture, which we have accepted with such devastating enthusiasm, is a definition emanating from that very barbarism from which its author recoiled in such horror. If it were not that all our attitude showed that we had adopted a quite different standard, it would be the merest platitude to say that culture is not an acquired familiarity with things outside, but an inner and constantly operating taste, a fresh and responsive power of discrimination, and the insistent judging of everything that comes to our minds and senses.

  •  

Вирус «лучшего» свирепствует во всей сфере нашей англосаксонской битвы за культуру. Разве не показателен тот факт, что наши преподаватели английской литературы не желают анализировать произведения, созданные после смерти последнего из литературного канона святых — Роберта Льюиса Стивенсона? В точном соответствии с доктриной Арнольда они выжидают, когда творчество наших современников пройдёт так называемую проверку временем, то есть ждут авторитетной объективной оценки, на которую они смогут полностью положиться. Это выглядит так, словно принцип авторитарности, изгнанный из религии и политики, нашёл себе прибежище в сфере культуры. Тирания «лучшего» обедняет наш вкус, ибо «лучшее» всегда находится за пределами наших естественных реакций на свежесть и непосредственность жизни; этим «лучшим» подавляется спонтанность восприятия. Смиренно вперив наши взоры в века прошедшие и в чуждые страны, мы надёжно предохраняем себя от появления того самого внутреннего вкуса, который один и составляет истинную «культуру».

 

This virus of the 'best ' rages throughout all our Anglo-Saxon campaign for culture. Is it not a notorious fact that our professors of English literature make no attempt to judge the work produced since the death of the last consecrated saint of the literary canon,—Robert Louis Stevenson? In strict accordance with Arnold's doctrine, they are waiting for the judgment upon our contemporaries which they call the test of time, that is, an authoritative objective judgment, upon which they can unquestioningly rely. Surely it seems as if the principle of authority, having been ousted from religion and politics, had found a strong refuge in the sphere of culture. This tyranny of the 'best ' objectifies all our taste. I t is a ' best ' that is always outside of our native reactions to the freshnesses and sincerities of life, a 'best ' to which our spontaneities must be disciplined. By fixing our eyes humbly on the ages that are past, and on foreign countries, we effectually protect ourselves from that inner taste which is the only sincere 'culture.'

  •  

Когда мы научимся быть гордыми? Ведь только гордость плодотворна. — конец

 

When shall we learn to be proud? For only pride is creative.

Перевод

править

В. Олейник. Культура и наш провинциализм // Писатели США о литературе. Т. 1. — М.: Прогресс, 1982. — С. 259-264.