«Тургенев» (фр. Tourguéneff) — мемуарный очерк Альфонса Доде 1880 года, написанный для нью-йоркского журнала Century. С некоторыми дополнениями вошёл в авторский сборник «Тридцать лет в Париже» 1888 года, в частности, был добавлен постскриптум о двуличии Тургенева, написанный под влиянием книги И. Я. Павловского «Воспоминания о Тургеневе» (Souvenirs sur Tourgueneff, 1887), в которой тот приводил недостоверные[1] или вымышленные нападки Ивана Сергеевича на Доде[2].

Цитаты

править
  •  

… он соскальзывал с груды подушек, словно боа, наделённый парой огромных удивлённых глаз.

 

… déroulant sur le tas des coussins les anneaux de son corps de boa aux yeux étonnes, énormes.

  •  

Мы, французы, поразительно плохо знаем иностранную литературу. Наш ум — такой же домосед, как и мы сами, мы ненавидим путешествия и, попадая в чужую страну, почти ничего не читаем и не осматриваем.

 

Nous autres Français, nous vivons dans une ignorance extraordinaire de toute littérature étrangère. Notre esprit est aussi casanier que nos membres, et, par horreur des voyages, nous ne lisons pas plus que nous ne colonisons, dès qu'on nous dépayse.

  •  

У большинства писателей есть только глаз, и он ограничивается тем, что живописует. Тургенев наделён и обонянием и слухом. Двери между его чувствами открыты. Он воспринимает деревенские запахи, глубину неба, журчание вод и без предвзятости сторонника того или иного литературного направления отдаётся многообразной музыке своих ощущений.

 

En général, les descriptifs n'ont que des yeux et se contentent de peindre. Tour gruéneff a l'odorat et l'ouïe. Tous ses. sens ont des portes ouvertes les uns sur les autres. Il est plein d'odeurs de campafrnè, de bruits d'eaux, de limpidités de ciel, et se laisse bercer, sans parti pris d'école, par l'orchestre de ses sensations.

  •  

Русские степи пробудили чувства и сердце Тургенева. Человек становится лучше, когда он внимает природе; тот, кто любит её, не может быть безучастен к людям. Вот чем объясняется сострадательная доброта, сквозящая в книгах славянского романиста, доброта печальная, как мужицкая песня. Это и есть тот человеческий вздох, о котором говорится в креольской песне, клапан, не дающий людям задохнуться: «Больно тебе — вздохни, не то боль задушит тебя». И этот много раз повторённый вздох роднит «Записки охотника» с «Хижиной дяди Тома» вопреки её пафосу и воплям.

 

Ce sont les steppes de Russie qui ont épanoui les sens et le cœur de Tourguéneff. On devient bon à écouter la nature, et ceux qui l'aiment ne se désintéressent pas des hommes. De là cette douceur apitoyée, triste comme un chant de moujik, qui sanglote au fond des livres du romancier slave. C'est le soupir humain dont parle la chanson créole, cette soupape qui empêche le monde d'étouffer : « Si pas té gagné, soupi n'en mouné, mouné t'a touffe. » Et ce soupir, sans cesse répété, fait des Mémoires d'un Seigneur russe comme une aufre Case de Ponde Tom, moins la déclamation et les cris.

  •  

… я недоумевал, почему он сам не переводит своих книг; надо заметить, что он очень хорошо говорил по-французски, только чуть-чуть медленно, что объяснялось его требовательностью к себе.
Он признался мне, что Академия и академический словарь повергают его в трепет. Он перелистывает дрожащими пальцами этот грозный словарь, точно кодекс словосочетаний, карающий любую вольность. После этих поисков он терзается сомнениями, которые убивают удачу и лишают его всякого желания дерзать. Мне помнится, что в очерке, написанном в то время, Тургенев не отважился сказать «бледные глаза» из страха перед Сорока бессмертными и перед тем, как они отнесутся к этому эпитету.
Я не впервые сталкивался с подобными страхами: они обуревали и моего друга Мистраля, тоже завороженного куполом Академии — этим бутафорским монументом, фигурирующим в круглой рамке на изданиях Дидо.

 

… m'étonnai qu'il ne fît pas lui-même ses traductions, car il parlait un français très pur, avec un soupçon de lenteur, à cause de la subtilité de son esprit.
Il m'avoua que l'Académie et son dictionnaire le gelaient. Il le feuilletait dans le liemblement, ce formidable dictionnaire, comme un code où seraient formulés la loi des mots et les châtiments des hardiesses. Il sortait de ses recherches la conscience bourrelée de scrupules littéraires qui tuaient sa veine, et le dégoûtaient d'oser. Je me souviens que dans une nouvelle qu'il écrivait alors, il n'avait pas cru pouvoir risquer « ses yeux pâles » par peur des Quarante et de leur définition de l'épithète.
Ce n'était pas la première fois que je me heurtais à ces inquiétudes; je les avais déjà trouvées chez mon ami Mistral, fasciné lui aussi par la coupole de l'Institut, le monument macaronique qui décore en médaillon circulaire la couverture des éditions Didot.

  •  

Для меня язык — прекрасная, полноводная река, в которой трепещет и кипит жизнь. Река уносит по пути много мусора — люди всё в неё кидают, — но не мешайте ей течь: она сумеет отобрать самое ценное.

 

… la langue <…>. Pour moi, je la sentais frémissante de vie et houleuse, un beau fleuve roulant à pleins bords. Le fleuve ramasse bien des scories en route, on y jette tout; mais, laissez couler, il fera son tri lui-même.

  •  

Тургенев <…> заговорил о романе «Новь», который он собирался написать <…>. Слушая писателя, я думал, что Россия и в самом деле «новь» — нетронутая земля, где каждый шаг оставляет след, земля, которую предстоит исследовать, возделать. У нас же, напротив, не сохранилось ни одной пустынной дороги, ни одной тропинки, по которой не прошли бы толпы людей, а уж если говорить о романе, то тень Бальзака встаёт в конце каждой нашей аллеи.

 

Tourguéneff <…> il me parla d'un livre qu'il voulait faire, les Terres vierges <…>. Et tandis qu'il me parlait, je songeais qu'en effet la Russie est bien une terre vierge, une terre molle encore, où le moindre pas marque sa trace, une terre où tout est neuf, à faire, à explorer. Chez nous, au contraire, il n'y a plus une allée déserte, un sentier que la foule n'ait piétiné; et, pour ne parler que du roman, l'ombre de Balzac est au bout de toutes ses avenues.

  •  

… среди великой людской неразберихи души попадают иной раз не в ту оболочку: мужская душа оказывается в женском теле, женская душа — в грубом обличье циклопа.

 

… dans le brouhaha de la grande fabrique humaine les âmes se trompent souvent d'enveloppes, âmes d'hommes dans des corps femmelins, âmes de femmes dans des carcasses de cyclopes.

  •  

… нам пришла в голову мысль устраивать ежемесячные собрания друзей за вкусным обедом[3][4]. Эти сборища получили названия «обедов Флобера» или «обедов освистанных авторов». В самом деле, мы все потерпели неудачу — Флобер со своим «Кандидатом», Золя — с «Бутоном розы», Гонкур — с «Анриеттой Марешаль», я — с «Арлезианкой». К нашей компании хотел было примкнуть Жирарден, но он не был писателем, и мы его не приняли. Тургенев же дал нам слово, что его освистали в России, а так как Россия была далеко, то мы не стали проверять, правда ли это.
Что может быть восхитительнее дружеских обедов, когда сотрапезники ведут непринуждённую, живую беседу, облокотясь на белую скатерть? Как люди многоопытные, мы все любили покушать. Количество блюд соответствовало числу темпераментов, количество кулинарных рецептов — числу наших родных мест. Флоберу требовалось нормандское масло и откормленные руанские утки; Эдмон де Гонкур, человек утончённый, склонный к экзотике, заказывал варенье из имбиря; Золя ел морских ежей и устриц; Тургенев лакомился икрой.
Да, нас нелегко было накормить, парижские рестораторы должны нас помнить.

 

… eut l'idée d'une réunion mensuelle où les amis se rencontreraient autour d'une bonne table; cela s'appela « le dîner Flaubert », ou t le dîner des auteurs siffles ». Flaubert en était pour l'échec de son Candidat, Zola avec Bouton de Rose, Concourt avec Henriette Maréchal, moi pour mon Artésienne. Girardin voulut se glisser dans notre bande; ce n'était pas un littérateur, on l'élimina. Quant à Tourguéneff, il nous donna sa parole qu'il avait été sifflé en Russie, et, comme c'était très loin, on n'y alla pas voir.
Rien de délicieux comme ces dîners d'amis, où l'on cause sans gêne, l'esprit éveillé, les coudes sur la nappe. En gens d'expérience, nous étions tous gourmands. Par exemple, autant de gourmandises que de tempéraments, de recettes que de provinces. Il fallait à Flaubert des beurres de Normandie et des canards rouennais a l'étouffade; Edmond de Concourt, raffiné, exotique, réclamait des confitures de gingembre; Zola, les oursins et les coquillages; Tourguéneff dégustait son caviar.
Ah! nous n'étions pas faciles à nourrir, et les restaurants de Paris doivent se souvenir de nous.

  •  

Славянский туман покрывает всё тургеневское творчество, смягчает его, придаёт ему трепет жизни, даже разговор писателя как бы тонет в этом тумане. Всё, что он говорил нам, поражало вначале неопределённостью, неясностью, и вдруг облако рассеивалось, пронизанное лучом света, ярким словом. Он описывал нам Россию, не историческую, условную Россию Березины, а Россию колосящейся ржи и цветов, набравших силу под весенними ливнями, описывал и Малороссию с её буйными травами и жужжанием пчёл. А так как надо же где-нибудь поместить диковинные истории, которые мы слышим, вставить их в знакомую рамку, то русская жизнь рисовалась мне по рассказам Тургенева похожей на жизнь владельцев алжирского поместья, окружённого хижинами феллахов.

 

Le brouillard slave flotte sur toute son œuvre, l'estompe, la fait trembler, et sa conversation, elle aussi, en était comme noyée. Ce qu'il nous disait commençait toujours péniblement, indécis; puis tout à coup le nuage se dissipait, traversé d'un trait de lumière, dun mot décisif. Il nous décrivait sa Russie; non pas la Russie de la Bérésina, historique et convenue, mais une Russie d'été, de blés, de fleurs couvées sous les giboulées, la Petite Russie, pleine d'éclosions d'herbes, 'de rumeurs d'abeilles. Aussi, comme il faut bien loger quelque part, encadrer d'un paysage connu les histoires exotiques qu'on nous conte, la vie russe m'est apparue à travers ses récits comme une existence châtelaine, dans un domaine algérien entourédegourbis.

  •  

… он страдал от страшной раны, оставшейся после операции кисты. Его не усыпляли хлороформом, и он рассказал мне об операции, ясно сохранившейся в его памяти. Сначала он испытал такое ощущение, словно с него, как с фрукта, снимали кожуру, затем пришла резкая боль, — нож хирурга резал по живому мясу.
— Я анализировал свои страдания, мне хотелось рассказать о них за одним из наших обедов. Я подумал, что это может вас заинтересовать. — в апреле 1883[5]

 

… et il souffrait encore dune horrible blessure, l'extraction d'un kyste. N'ayant pas été chloroformé, il me conta l'opération avec une parfaite lucidité de souvenir. D'abord c'avait été la sensation circulaire d'un fruit qu'on pèle, puis la douleur aiguë du tranchant dans le vif. Et il ajouta :
— J'analysais ma souffrance, pour vous la conter à un de nos dîners, pensant que cela vous intéresserait.

Перевод

править

О. В. Моисеенко, 1965 (с незначительными уточнениями)

Примечания

править
  1. С. Лейбович. Комментарии // Эдмон и Жюль де Гонкур. Дневник. Записки о литературной жизни. Т. II. — М.: Художественная литература, 1964. — С. 681.
  2. С. Ошеров. Примечания // А. Доде. Собрание сочинений в семи томах. Т. 7. — М.: Правда, 1965. — С. 595-6.
  3. Регулярные «обеды пяти»: Гонкура, Доде, Золя, Тургенева и Флобера.
  4. В. Е. Шор. Братья Гонкуры и их «Дневник» // Эдмон и Жюль де Гонкур. Дневник. Т. I. — 1964. — С. 29.
  5. Эдмон и Жюль де Гонкур. Дневник. Т. II. — 1964. — С. 317 (25 апреля 1883).