Сходит затмение

«Сходит затмение» — книга советского и российского журналиста Анатолия Ивановича Стреляного, вышедшая в издательстве «Новости» в 1991 году. Содержит очерки, прочитанные автором по радио «Свобода» 1989-1990 гг.


Цитаты

править

I. Мирное лето

править
  •  

...Пока власть будет решать, что выпускать, да почем продавать, да как за что платить, до тех пор и будет у нас нищета. — С. 12

  •  

...Самый большой наш недостаток: запрещать, требовать запретов, мечтать о запретах нашему человеку все еще приятнее, чем разрешать, требовать разрешений, мечтать о разрешениях. — С. 17

  •  

Отец Николай, пухлый, с небольшой бородкой, учтивый, ласковый с друзьями и гостями и строгий, почти до грубости, со своими бабками-прихожанками, особенно с активистками, не особо вмешиваясь в наш разговор, прихлебывал кофеек. Большой сельскохозяйственный начальник вдруг спросил его, как бы он стал доказывать существование бога перед коммунистами. Отец Николай кротко на него взглянул, сделал глоточек кофе и сказал:
— Я бы подумал: зачем метать бисер перед свиньями?
Начальник поперхнулся, покраснел:
— А все-таки?
— Все доказательства — вокруг нас. Это небо, река, цветы... И мы сами — то, что мы есть такие, как мы есть. Разве не доказательство? — С. 29

  •  

В поездках этим летом мне не раз казалось, что я открыл подлинную веру русского народа. Он верит не в бога. В него-то как раз по-настоящему верить так и не научился за 1000 лет. И не в коммунизм он верит, тем более — не в капитализм. Но и без веры не живет, хоть и жалуется, что у него «Огонек» отбирает веру. Он верит в государство, точнее — в империю, ее целостность. Целостность — высшее абсолютное благо, его не надо обосновывать, его не надо объяснять, наоборот — им, этим благом, все доказывается и обосновывается. Почему надо было рубить лопатами грузинских девушек[1]? Угрожали целостности. Почему надо приструнить эстонцев? Потому же. Почему надо было лезть в Афганистан[2]? Как — почему? А все же: почему? Идя по цепочке вопросов-ответов доберешься до того, что и Афганистан уже вроде давно наш и лезть туда требовалось ради сохранения все той же целостности. — С. 38

  •  

С народом шутки плохи. С народом вообще шутить нельзя. В делах чести народ шуток не понимает. Весь народ, все его классы и слои, в этих делах даже партийные работники, здесь полное единство партии и народа, я говорю это без всякого юмора. Все тут чувствуют и рассуждают по-детски, ничего не хотят знать и понимать, никаких смягчающих обстоятельств. — С. 51

  •  

Казенная пропаганда любой страны, даже демократической, это всегда в той или иной мере брехня, иначе она не была бы казенной. Больше демократии — меньше брехни, только и всего, но почему-то за это «только и всего» одни готовы идти в лагеря и на смерть, а другие — их сажать и убивать. Меньше демократии, нет оппозиции с ее печатью, нет независимой печати — больше вранья в казенной пропаганде. — С. 82

  •  

Проклинаемый со всех сторон — и Львом Толстым, и Владимиром Лениным, ожесточаясь, подчас зверея от предчувствия, что может не успеть, он вел страну к такому сельскому хозяйству, которое только и могло бы когда-нибудь на равных состязаться с американским. Он хотел, чтобы сошел со сцены крестьянин-общинник и утвердился свободный земледелец-купец. Это должно было произойти, по замыслу великого преобразователя, к 1930 году, именно к этому времени должен был завершиться переход всей земли в частные руки.
Но Столыпин не только преобразовывал Россию, о чем сейчас охотно пишут, одновременно он ее и усмирял. Об этом писать не запрещено, до недавнего времени только об этом и можно было писать. Нынешние же друзья Столыпина молчат об этом по своей воле, чтобы не падала тень на их героя. Одна брехня сменяется другой. А ведь именно сейчас обе правды о Столыпине нужны, как никогда. И та правда, что он хотел утвердить на земле могучего и цивилизованного частника, и та, одновременно с этим и для этого он усмирял страну, подавляя в ней все, что было враждебно его намерениям. Лев Толстой не мог говорить о политике Столыпина без содрогания. Не проходило дня, чтобы в газетах не печатались списки казненных крестьян и рабочих, разночинцев и дворян. За что их казнили? За то, что посягали на чужую собственность, на порядки, охранявшие собственность. Трагедия нашего великого перестройщика в том, что он должен был заниматься и этим делом.
Не удалось усмирить Россию — не удалось и все остальное. К тридцатому году произошло обратное тому, что замышлялось. Установилось новое, удесятеренное крепостничество[3]. — С. 88-89

  •  

Я <...> вспомнил сценку в одном селе. Идет по улице старая женщина, прямая, важная, со свежим лицом, если так можно сказать о лице старой женщины, но оно действительно свежее — от ума, добродушия и внутреннего покоя, я приближаюсь к ней, иду рядом, за спиной у меня — киношники с включенной камерой.
— Что вы думаете о Сталине?
— Бандит, — говорит она, не поворачивая ко мне головы, спокойно, буднично, как о своем бригадире.
— О Хрущеве? Брежневе?
— Два дурака. Случайные люди.
— О Горбачеве?
Она, так же глядя прямо перед собой, не меняя спокойного голоса:
— Я говорю о мертвых, а этот пока живой. — С. 92

II. Бывшие люди партии

править
  •  

Партия[4] в кризисе. Невозможно, чтобы она продолжала существовать, так по-настоящему и не понеся ответственности за свое правление. Нельзя до бесконечности не отвечать, так не бывает. Сталин ушел — списали на Сталина. Хрущев ушел — списали на Хрущева. Брежнев ушел — списали на Брежнева. Горбачев уйдет — на него спишут? Кажется, это уже не выйдет, народу надоело возиться с культами и их разоблачениями. Она должна ответить за все именно как партия, всем своим существом, а не одним генсеком. — С. 119

III. Две корки каравая (В американской глубинке)

править
  •  

Мы с Виктором Федоровичем[5] все время с большим удовольствием говорили о фермерских домах, которые встречаются нам в нашем путешествии, то и дело дергаем друг друга за рукав: смотрите, какой дом! А вон, а вон... Я никак не привыкну, что вокруг них нет заборов, это так занятно и чуждо: бескрайняя степь, а в ней ничем не огороженное гнездо человека, и такое могучее, так влечет к себе! Непривычность вот в чем: все вокруг деревенское — посевы, скот, а житель, хозяин всего этого — не деревенский, и все у него городское — постройки, машины, дороги.
— Вам, наверное, странно, что мы о домах ваших людей говорим не меньше, чем о самих людях? — спрашиваю я Эда. — У наших таких нет. Похожие можно встретить в нескольких местах; например, в районе Гагры и Пицунды, если представляете, где это.
Эд отвечает, что ничего странного в нашем поведении не видит. Это очень американское удовольствие — говорить о доме. В культуре фермера дом занимает важнейшее место, это старший член рода, он связывает поколения — и Эд везет нас на ферму Коултера, которой сто двенадцать лет, где мы должны убедиться в справедливости его слов. — С. 197-198

  •  

Отвечая на вопрос (каюсь, задавал) о ценностях жизни, [молодые фермеры] на первое место ставят здоровье, на второе — семью, на третье — бизнес. — С. 209

  •  

После этого я решил, что об Америке буду рассказывать так: это страна, где разрешается ходить по газонам.
<...> Страна, где в Историческом музее выставлена самая нужная часть армейской казармы двадцатых годов.
<...> Америка — это страна, где хлеборобы живут без заборов и часто, в глубине степи, без запоров.
<...>
Наконец, Америка — это страна, где можно почувствовать, что такое трудности жизни, что такое это напряжение человеческого существования, когда знаешь, что можно все приобрести и все потерять, что значит — самому отвечать за себя, надеяться только на себя. Американцы хотят сделать и уже начинают делать нечто более грандиозное, чем полет на Марс: такое сельское хозяйство, которое включалось бы и выключалось, как насос. Есть спрос — включил; нет спроса — выключил. Это сказка. Тут две трудности: как быть с техникой, когда оно выключено, и как быть с людьми — чем их занять, на что содержать... Америка — это страна самых больших, но и самых достойных человека трудностей. То, что у нас, — не трудности, а мучения, нескончаемые и бессмысленные. Мы не знаем еще, что такое настоящие трудности. Только мучения, только мучения... — С. 229-240

IV. Сходит затмение

править
  •  

...Что же все-таки они нам показали, восточно-европейские революции[6]? Ну, прежде всего, то, что социализм советского образца невозможен без насилия. Отступает насилие — и он проходит, как дурной сон.
Остальное — уже подробности. — С. 247-248

  •  

Нация имеет дело с равными, империя подавляет слабых, замечено когда-то Честертоном. — С. 256

  •  

Революция сверху — грязная, жалкая мошенница, но не зловещая, не кровавая, вот что хорошо... — С. 262

  •  

Солженицын в своих произведениях (имеются в виду «Архипелаг Гулаг» и «Красное колесо») показывает, что собою представляет советский, красный период нашей истории, что происходило на русской земле в двадцатом веке, какими были главные действующие лица нашей трагедии, где был народ, где — общество, где — государство. Он срывает маски, высвечивает подлинные цели и побуждения, развенчивает мифы.
Он это делает в свободной форме, у него под одной обложкой и роман, и публицистика, и научные исследования. В памяти читателя остаются лица царя и царицы, думцев-болтунов, практичных и беспощадных большевиков, простодушных крестьян и озверелых матросов — и сведения о важнейших исторических событиях и обстоятельствах. Книги Солженицына просвещают и воспитывают читателя в совершенно определенном, заданном духе: антикоммунистическом, христианском и демократическом. (Впрочем, его книги так страстно написаны, что, перевернув последнюю страницу, читатель осознает себя скорее врагом марксизма-ленинизма-сталинизма, чем другом свободы и демократии.) Солженицынская проза и публицистика как нельзя более точно отвечают горячему народному желанию найти виноватых во всех русских бедах и покарать их хотя бы словом.
Важнейшее дело для Солженицына — донести до читателя свое понимание истории, свое объяснение беды, приключившейся с Россией под конец первой мировой войны. Его книги можно назвать особым, высшим учебником истории для народа. Так они задумывались, так они и работают. — С. 286-287

  •  

Полноценная государственность Украине нужна для того,чтобы она, Украина, не растворилась окончательно в России. Трагедия Украины в том, что она очень близка к России и в то же время — не Россия. Украина не выдерживает русского напора. В мире интересно жить, пока в нем разнотравье, разноцветье, пока ковер пестр и красочен. Вот почему надо, чтобы зацвела своим цветом Украина. А это невозможно без ста иноземных послов в Киеве, говорящих по-украински. — С.294-295

  •  

Люди, чьи голоса оказались решающими при выборе преемника Константина Черненко <...>, и в страшном сне не могли помыслить о таком поручении ему, как демонтаж мировой социалистической системы в целом и советского социализма в частности. Со своей стороны, Михаил Горбачев тоже не мечтал ни о чем, кроме ремонта, хотя и стал называть это перестройкой. Он искренне не собирался потрясать основы. Все, что хотелось этому человеку, — делать то, что делалось до него, но — лучше, по-честному, на полном серьезе. Брежнев служил социализму на словах, а он, Горбачев, будет служить на деле. В социализме столько внутренних сил и преимуществ, верил он, что, если дать им проявиться, страна преодолеет все трудности и избежит всех опасностей.
Он, как и ставившие его у руля, видел две главные опасности: русский бунт и поражение в гонке вооружений. Гонка вооружений усугубляет нищету, а нищета приближает бунт. Желание прекратить гонку вооружений нисколько не противоречило идеалу подлинного, правильного, то есть хорошего социализма. Не надо быть диссидентом, чтобы сказать себе, что надрывать страну ради военного превосходства над всем миром, тогда как вполне достаточно примерного паритета с американцами, — это безумие, а не развитый социализм.
Здесь, думал я, одна из причин того, что международное положение страны при Горбачеве улучшилось сравнительно быстро и ощутимо, а внутреннее — только ухудшилось. Миролюбивая внешняя политика не противоречит «социалистическому выбору», ни букве, ни духу ленинизма, как его понимали все от Горбачева до Лигачева. Достаточно было просто перейти от слов к делу...
А покончить с нищетой и бесправием народа, не вступая в противоречие с Великим учением, оказалось мудрено.
<...> Пять лет назад он еще верил в социализм и коммунизм. Но все эти годы он очень много, схватчиво учился и к сегодняшнему дню понял, что ничего лучше того пути, по которому, пусть спотыкаясь и больно ушибаясь, идет Запад, — не изобрести. — С. 306-307, 320

  •  

В 1988 году мне неожиданно выпало побывать в Испании, побродить несколько дней по улицам Мадрида и Барселоны. Со мной был молодой человек, историк и политолог. Он был специалист по Испании <...>
Оглядываясь на местах былых боев, мой спутник рассуждал на самую щекотливую тему современности: о роли таких политических режимов, каким был режим покойного генерала Франко. В Испании ведь дошло до того, говорил он, что люди резали друг друга, уже не зная, кто кого за что режет. Франко положил этому конец и держал своих соотечественников в руках до тех пор, пока в народе не пропало всякое желание сводить счеты. Этот солдафон умудрился не впутать свою страну во вторую мировую войну... И главное: защитил собственность, нормальные хозяйственные устои, так что, когда умер, оплакиваемый одними и проклинаемый другими, страна в два счета преодолела франкизм, легко, с поразительным достоинством и грацией вошла в семью демократических народов — и как богато, интересно уже живет!
Но ведь не кто иной, как этот миротворец и развязал здесь гражданскую войну, должен был я заметить специалисту. По справедливости, эти сорок лет генералу провести бы не во дворце, а в тюрьме! В ответ младое племя призывало меня вспомнить все, что известно о республиканском режиме, о Долорес и ее тогдашней партии — и кто их направлял из Москвы. Неужели, дескать, трудно представить, что они устроили бы, если бы им не помешал бандит Франко? Роль таких диктатур — тема для шекспировской трагедии, а не для газетных комментариев, говорил он, жалея, что в эпоху гласности не может разработать эту тему в полную силу. — С. 322-323

V. Песни западных славян (Мысли о русском национальном сознании)

править
  •  

Почти все (чтобы не сказать все) русские идеи, имеющие хождение сегодня в Советском Союзе, пришли к нам с Запада — главным образом из среды русских эмигрантов. Наши нынешние песни — это все песни наших западных славян <...> — С. 337

  •  

Я как-то прочитал в архиве тетрадку одного молодого русского агронома, пожившего в Германии. У немцев и у русских есть одно страшное сходство, писал он сто лет назад. Для них само собой разумеется, что государство превыше всего. Поэтому, если они когда-нибудь столкнутся, а они столкнутся, то их бросит друг на друга это неистовое служение государству, — будет такая война, какой свет не видывал. Национальная немецкая идея (и русская...), достигнув цели, которая еще вчера казалась ей конечной, не смогла остановиться, покатилась дальше, к следующей цели, а следующей могла быть только империя, а за империей, естественно, — мировое господство. Мы неслись навстречу друг другу... — С. 344

  •  

Разваливающаяся российская империя опасна тем, что народ может кинуться ее спасать. — С. 344

  •  

Обыденное русское национальное сознание остается российским, имперским. <...>
Имперским остается и национальное сознание основной массы образованных русских людей демократического направления. Россия сейчас единственная и, может быть, последняя страна, где в умах людей с вузовскими дипломами и учеными степенями уживается сознательное великодержавие с сознательным свободолюбием. — С. 346-347

Примечания

править
  1. Имеется в виду Трагедия 9 апреля 1989 г.
  2. Афганская война (1979—1989)
  3. Имеется в виду коллективизация.
  4. Коммунистическая партия Советского Союза
  5. В. Ф. Лищенко, член АН СССР, специалист по американскому сельскому хозяйству.
  6. Революции 1989 года

Ссылки

править