Стихотворения А. Полежаева (Белинский)
«Стихотворения А. Полежаева» — анонимная статья Виссариона Белинского 1842 года[1] о поэте, в заглавие которой поставлены 4 его сборника: «Часы выздоровления», «Кальян», «Стихотворения А. Полежаева», «Арфа». Белинский был единственным критиком, который внимательно следил за поэтическим творчеством Полежаева минимум с 1829 года и первым дал здесь общую оценку его наследия. Статья была перепечатана в первом собрании сочинений Полежаева (1857), которое было составлено и отредактировано в соответствии с указаниями критика[2].
Цитаты
правитьСлава даётся людям гением и не зависит ни от каких случайных отношений. Против неё бессильны предубеждения, зависть и злоба. Они даже служат ей, стараясь уничтожать её, — и если им удаётся иногда помрачить её лучезарный блеск, то не более, как на минуту, и для того только, чтоб она явилась ещё лучезарнее: так солнце является в большем блеске, когда пройдут мимо застилавшие его облака, а они не могут же не проходить мимо его! Время всегда на стороне «славы», и, опираясь на него, она торжествует даже над самим временем. Но слава даётся одним гениям, — и как между гением и обыкновенным человеком есть множество посредствующих ступеней и звеньев, называемых «талантами» и «дарованиями», так и между «славою» и «неизвестностью» есть посредствующие величины славы, называемые большею или меньшею «известностью». Вот эти-то таланты и дарования, эти-то известности более или менее и испытывают на себе влияние случайных отношений и временных обстоятельств, ничтожных и бессильных для гения и славы. <…> чем выше, сильнее, многостороннее, глубже, словом, огромнее талант, — тем больше его известность приближается к славе, тем менее могут вредить ему случайные отношения; и наоборот: чем меньше и одностороннее талант или низшая его степень — дарование, тем больше зависит оно не от самого себя, а от внешних обстоятельств, влияние которых особенно сильно обнаруживается на него в самое его возникновение и развитие. Часто случается, что совершенно пустое и ничтожное дарование пользуется в своё время громкою известностию, похожею на славу; а истинный и замечательный талант проходит, незамеченный толпою при жизни, забытый ею по смерти. И когда поток времени поглотит все случайные известности и эфемерные славы, тщетно стал бы кто-нибудь воскрешать непризнанную славу вотще промелькнувшего таланта: его вновь заслоняют вновь возникшие известности, его слава, его творения принадлежат исключительно его времени, которое прошло для него и бесплодно, и безвозвратно. Потомство согласится, что он был выше тех, которые заслоняли его, но и на нём не захочет остановить своего внимания так же, как и на них. Впрочем, нельзя сделать общего правила из такого случая, потому именно, что он случай. Часто бывает и наоборот… <…> |
Природа везде природа, человек везде человек: и в Китае может родиться поэт с организациею и духом Шиллера, но Шиллером никогда не будет, останется китайцем: он выразит своими творениями бедное содержание китайской жизни и в уродливых китайских формах; китайцы будут им восхищаться, но европеец не поймёт его ни в подлиннике, ни в лучшем переводе. Таково влияние национальности на дух и достоинство творений поэта: она, эта национальность, делает его и великим, и ничтожным. Но если бы этот предположенный нами китайский Шиллер и выдвинулся из своего народа, усвоив себе европейскую образованность и европейское знание, и тогда бы в своих творениях был он только любопытным фактом феноменологии духа человеческого, а не великим явлением в сфере творчества, ибо великий поэт может возникнуть только на национальной почве.[5] <…> |
… те рифмотворцы, у которых, кажется, что ни слово, то мысль, а как вглядишься, так что ни слово — то реторическая завитушка или дикое сближение несближаемых предметов. Один, <…> пожалуй, пропищит: «Что в море купаться, то-де читать Данта[2]: его стихи упруги и полны, как моря упругие волны». [Другой] чудак, пожалуй, соблазнясь этим образцовым примером, затянет: «Что макароны есть с пармезаном — то Петрарку читать: стихи его сладко скользят в душу, как эти обмасленные, круглые и длинные белые нити скользят в горло». |
Есть поэты, в которых нельзя не признать ни чувства, ни вдохновения, ни поэтической формы, но о которых, по первым же их произведениям, можно безошибочно сказать, что они недалеко пойдут и скоро выпишутся. Это те односторонние дарования, которые пробуждаются от какой-нибудь случайности — несчастия, утраты, и, открыв в душе своей затаённый родник грустной поэзии, скоро исчерпывают его весь, настроив свою лиру на один тон; а потом, когда неглубокий родник истощится и пересохнет, уже по привычке к рифмам, продолжают вяло и бездушно выговаривать то, что некогда пелось у них, по крайней мере, искренно и тепло… Потом это те эфемерные души, которые бывают юны только во время юности; пережив юность, они тотчас же отцветают и скоро мирятся с прозою жизни. И слава им, если они, из поэтов сделавшись агрономами, чиновниками, спекулянтами, совсем забывают свою лиру для счетов, аршина или деловых бумаг; и позор им, если они вздумают обманывать и себя и других рифмованною стукотнёю бесчувственных чувств и безмысленных мыслей!.. <…> |
Слишком рано поняв безотчётным чувством, что толпа жила и держалась правилами, которых смысла сама не понимала, но к которым равнодушно привыкла, Полежаев, подобно многим людям того времени, не подумал, что он мог и должен был уволить себя только от понятий и нравственности толпы, а не от всяких понятий и всякой нравственности. Освобождение от предрассудков он счёл освобождением от всякой разумности и начал обожать эту буйную свободу. <…> Избыток сил пламенной натуры заставил его обожать другого, ещё более страшного идола — чувственность. |
О, грустно мне! Вся жизнь моя — гроза! <…> |
Азия — колыбель младенческого человечества и как элемент не могла не войти и в жизнь возмужавшего и одухотворившегося европейца, но как элемент — не больше: исключительное же её обожание — смерть души и тела, позор и гибель при жизни и за могилою… Полежаев жил в Азии, а Европа только на мгновение шевелила его душою… |
Отличительный характер поэзии Полежаева — необыкновенная сила чувства. Явившись в другое время, при более благоприятных обстоятельствах, при науке и нравственном развитии, талант Полежаева принёс бы богатые плоды, оставил бы после себя замечательные произведения и занял бы видное место в истории русской литературы. Мысль для поэзии то же, что масло для лампады: с ним она горит пламенем ровным и чистым, без него вспыхивает по временам, издаёт искры, дымится чадом и постепенно гаснет. Мысль всегда движется, <…> развивается. <…> Полежаев остановился на одном чувстве, которое всегда безотчётно и всегда заперто в самом себе, всегда вертится около самого себя, не двигаясь вперёд, всегда монотонно, всегда выражается в однообразных формах. |
«Вечерняя заря», одна из лучших пьес Полежаева, есть та же погребальная песня всей жизни поэта; но в ней отчаяние растворено тихою грустью, которая особенно поразительна при сжатости и могучей энергии выражения — обыкновенных качествах его поэзии. |
Но Полежаев знал не одну муку падения: он знал также и торжество восстания, хотя и мгновенного; с энергической и мощной лиры его слетали не одни диссонансы проклятия и воплей, но и гармония благословений… |
В другое время сорвались с его лиры звуки торжества и восстания, но уже слишком позднего, и уже не столь сильные и громкие: посмотрите, какая нескладица в большой пЪловине этой пьесы («Раскаяние»), как хорошие стихи мешаются в пей с плохими до бессмыслицы. <…> И посмотрите — как торжественно окончание; <…> оно может служить образцом того, что называется в эстетике «высоким». |
Полежаев никогда бы не был одним из тех поэтов, которых главное достоинство — пластическая художественность и виртуозность форм; которых значение бывает так велико в сфере собственно искусства, и так не велико в сфере общей, объемлющей собою не одно искусства, но и всю область духа; в котором такая бездна поэзии и так мало современных вопросов, так мало общих интересов[7][2]… Талант Полежаева мог бы сделаться бессмертным, если бы воспитался на плодородной почве исторического миросозерцания. В его поэзии мало содержания; но из неё же видно, что она, по своему духу, должна была бы развиться преимущественно в поэзию содержания. Отселе эта крепость и мощь стиха, сжатость и резкость выражения. Но к этому недостаёт отделки, точности в словах и выражениях; причиною этого было сколько то, что он небрежно занимался поэзиею, <…> оставшись при одном непосредственном чувстве, он не развил и не возвысил его, наукою и размышлением, до вкуса. Другой важный недостаток его поэзии, тесно связанный с первым, состоит в неуменьи овладеть собственною мыслию и выразить её полно и целостно, не примешивая к ней ничего постороннего и лишнего. <…> |
«Валтасар» может служить доказательством необыкновенной способности Полежаева переводить стихами. Только ему надо было переводить что-нибудь гармонировавшее с его духом, и преимущественно лирические произведения, по причине субъективной настроенности его натуры. Но неразвитость его была причиною неудачного выбора пьес для перевода. |
Нельзя не пожелать, чтоб люди, имеющие право на собственность сочинений Полежаева и так дурно издающие их, — издали бы их опрятно, <…> а главное, — <…> исключив нелепые сатирические пьесы <…> и плоские эпиграммы («Картина», «Напрасное подозрение»), надутые и пустозвонные торжественные оды («В память благотворении», «Гений») и все слабые из мелких лирических пьес. Без этого хлама книжка выйдет небольшая, зато прекрасная по содержанию и необходимая для каждого любителя отечественной литературы. |
Правда, одна сила ещё не всё составляет: важны подвиги, в которых бы она проявилась; Раппо[8] одарён чрезвычайною силою, но играть чугунными шарами, как мячиками, — ещё не значит быть героем. Так, но ведь всё же не Раппо ходит смотреть на людей и дивиться им, а толпы людей ходят смотреть на него и дивиться ему. <…> Мы не видим в Полежаеве великого поэта, которого творения должны перейти в потомство; <…> но Полежаев и в падении замечательнее тысячи людей, которые никогда не спотыкались и не падали, выше многих поэтов, которые превознесены ослеплением толпы <…>. При других условиях поэзия Полежаева могла бы развиться, расцвесть пышным цветом и дать плод сторицею[9][2]: возможность этого видна и в том, что им написано при ложном его направлении, при неестественном развитии. <…> из всех поэтов, явившихся в первое время Пушкина, исключая гениального Грибоедова, который один образует в нашей литературе особую школу, — несравненно выше всех других и достойнее внимания и памяти — Полежаев и Веневитинов… <…> |
Примечания
править- ↑ Отечественные записки. — 1842. — Т. XXII. — № 5 (цензурное разрешение 30 апреля). — Отд. V. — С. 1-24.
- ↑ 1 2 3 4 5 6 7 Е. И. Кийко. Примечания // Белинский В. Г. Полное собрание сочинений в 13 т. Т. VI. Статьи и рецензии 1842-1843. — М.: Издательство Академии наук СССР, 1955. — С. 725-730.
- ↑ «Часы выздоровления» были подготовлены к печати Полежаевым ещё весной 1837, представлены к цензуре и запрещены (автограф найден в делах цензурного комитета лишь в 1930-е). В книгу входило 7 новых стихов и 23 напечатанных ранее в журналах. Его друзья неоднократно пытались посмертно издать его произведения, но удалось это лишь в 1842, однако в сборнике на плохой бумаге с множеством опечаток были напечатаны лишь 16 неновых стихотворений.
- ↑ Очевидно, намёк на Петра Вяземского и Николая Языкова, в прошлом поэтов «пушкинской плеяды».
- ↑ Абзац в духе гегельянства, возможно, неоригинален.
- ↑ Имеется в виду Николай Полевой, который в статье о стихотворениях Аполлона Майкова писал, что Языков погубил «своё дарование звоном стихов» (Русский вестник, 1842, № 5, отд. III, с. 149).
- ↑ Очевидно, имеется в виду Аполлон Майков, о котором Белинский отозвался аналогично в февральской статье «Стихотворения Аполлона Майкова».
- ↑ Известный в 1830—1840-х силач.
- ↑ По цензурным условиям Белинский не мог прямо критиковать эпоху николаевской реакции.