Современные заметки (Белинский)
«Современные заметки» — две анонимные полемические статьи Виссариона Белинского, опубликованные в IV отделении «Современника» 1847 года.
Январь
править- Т. I, № 2 (цензурное разрешение 30 янв.), с. 179-192.
… немногого остаётся желать для улучшения «Санкт-Петербургских ведомостей», — и, судя по их дебюту, мы убеждены, что, с этой стороны, в скором времени они не оставят ничего больше желать своим читателям, потому что уже и теперь «Санкт-Петербургские ведомости» так далеко оставили за собой все другие издания одного с ними рода, что сделали невозможным всякое сравнение между собою и ими. |
Фельетон составляет существенную принадлежность всякой газеты. К сожалению, фельетон у нас пока ещё невозможен. Что такое фельетон? Это болтун, по-видимому добродушный и искренний, но в самом деле часто злой и злоречивый, который всё знает, всё видит, обо многом не говорит, но высказывает решительно всё, колет эпиграммою и намёком, увлекает и живым словом ума и погремушкою шутки… Где ж ужиться с фельетоном русской публике, которая так церемонна, серьёзна, чопорна, с таким избытком одарена великодушною готовностию благоприлично скучать, так уважает, даже вчуже, благонамеренную наружность? Оттого наш русский фельетон, как и наш русский водевиль, так приторен в своих любезностях, так скучен и вял в своём остроумии, а главное — так мало изобретателен на предметы разговора! Бедняжка вечно начинает или с того, что в Петербурге всегда дурная погода, илистого, как трудно ему, фельетонисту, писать по заказу, когда вовсе не о чем писать, а в голове пусто… <…> |
Говорить о современной русской литературе, значит говорить о так называемой натуральной школе и о так называемых славянофилах, ибо это самые характеристические явления современной русской литературы, вне которых нет на Руси никакой литературы. |
Не принадлежать к партии может только гений, и то потому, что он сам — знамя, под сень которого не замедлит стать огромная партия. Претензия не принадлежать к партии всегда совпадает с претензией) одному видеть ясно безусловную истину, на которую все другие смотрят сквозь тусклые очки парциальных пристрастий; но чистая, безусловная истина есть только логический абстракт: всякая живая истина всегда носит на себе отпечаток временного, условного. |
Пушкин своим появлением нарушил этот глубокий сон нашей литературы, и литературные староверы встретили его, как еретика и раскольника в искусстве. Естественно, что в том, что называлось тогда литературного дерзостью, последователи Пушкина пошли дальше своего учителя. Из них всех заметнее был Языков, как своим бойким, искристым звонким и блестящим стихом, так и направлением своей поэзии, которая в сущности была не чем иным, как поэзиею немецкого буршества. Она воспевала и высокий труд науки, и будущее гражданское призвание студента, и предания отечественной старины, и деву — вдохновительницу светлых мыслей, и деву-соблазнительницу, и шипучее искромётное вино, и молодые, безумные оргии сладострастия и пьянства. <…> Многие из людей того поколения ставили его наравне с Пушкиным, другие даже выше его… Никому в голову не входило, что, при неотъемлемых достоинствах поэзии Языкова, в ней был и весьма важный недостаток — отсутствие искренности, другими словами: она не была тем, чем сама себя искренно считала… Из буршества ничего не может выйти кроме филистерства, потому именно, что разгул немецкого бурша есть не выражение бьющей через край волнующейся жизни, а следствие принципа. Немец говорит себе: в молодости надо быть молодым, т. е. учиться, пить, драться — и он решается быть молодым до тридцати лет; провожая последний день своего 30 года, он в последний раз напивается мертвецки, и поутру встаёт уже степенным филистером. Вот отчего немец не успевает быть ни человеком, ни гражданином: вся жизнь его правильно разделена на буршество и филистерство. |
Апрель
править- Т. III, № 5 (ценз. разр. 30 апр.), с. 109-133.
Если, по молодости нашей литературы, на её арене беспрестанно сталкиваются представители почти всех её эпох и школ, можно представить себе, какое смешение языков должно у нас владычествовать в сфере литературных доктрин, систем, убеждений, понятий, мнений! Если бы на каждую партию издавалось по журналу, мы потеряли бы счёт нашим журналам! Впрочем, нельзя сказать, чтобы устарелые и отсталые мнения не искали средств к поддержанию и продолжению своего существования через журналы: но, к их несчастию, новое сильнее их, и ни один журнал с отсталым образом мыслей не может у нас долго держаться. Тем не менее попытки на издание таких журналов ещё не прекратились: иной журнал[1] в таком роде скончается в одном году на пятой или шестой книжке и словно в воду канет, а в следующем году опять силится воскреснуть или под старою редакциею, думая, что всё дело в выставке нового года на обёртке, или переходит под новую редакцию, думая, что всё дело не в новом направлении, а в новом имени редактора. И год от году, от постоянных неудач, делается беспокойнее, азартнее и ожесточённее старый орган старых мнений! И что же! чем громче он кричит и вопит, тем менее его замечают, и если бы только он и подобные ему надрывались от усилий отодвинуть новые поколения за полвека назад, — никто бы и не знал об этих геройских, но бесплодных подвигах, и не стоило бы говорить о них. Но к утешению (увы! единственному и последнему) этих Эпименидов, которые, проспавши пятьдесят лет, хотят давать законы поколениям, народившимся во время их сна, — к утешению этих Эпименидов, фанатизм старины и отсталости нашёл свой орган в газете[1], у которой большой круг читателей. Эта газета давно уже с ожесточением преследует всякий литературный успех, совершившийся вне её влияния, всё, что отзывается новым и непохоже на некоторые сочинения, имевшие хотя и мгновенный, но значительный успех назад тому не менее двадцати лет. <…> |
… недавно один из старых литераторов напечатал в журнале[1] свой роман «Счастие лучше богатырства!» Бывало, его романы жадно читались большинством публики, в журналах встречали их и восторженные похвалы друзей, и ожесточённая брань врагов, и умеренное признание известной степени достоинства со стороны людей, не бывших ни друзьями, ни врагами автора. А теперь? Боже, как переходчиво время! Ни похвал друзей, ни брани врагов! А между тем автор уверяет, что у него много врагов, которые не стыдятся подкапываться под его репутацию даже клеветою. Чего бы, кажется, лучше для них этого случая? Но, увы! <…> Как будто нового романа и нет на свете! День его рождения был и днём его смерти! <…> Неужели новый роман автора так хуже прежних его романов? Ничего не бывало: он не лучше, но и не хуже их; а дело в том, что в восемнадцать лет[2][1] много воды утекло, и то, что тогда могло иметь своё значение, теперь уже не может иметь никакого значения. Роман этот написан языком бесцветным и водяным, но чистым, ясным, грамматически правильным. В нём попадаются мысли умные и дельные, но нисколько не новые, много общих мест и есть парадоксы. |
О Москве и москвичах[3] г. Загоскин заставляет говорить Богдана Ильича Белкина — лицо, которого нельзя не полюбить за наивность его убеждений в деле всем известных истин. Эта наивность придаёт неизъяснимую прелесть запискам Богдана Ильича, — и вы с наслаждением читаете даже его выходки против вас самих, выходки, выраженные таким языком, который у других кажется неприличным, грубым и оскорбляющим достоинство книгопечатания. <…> В [одном] доме хозяева бредят Парижем и всё русское презирают; тогда Богдан Ильич пускается с ними в спор, словно по книге доказывая им их заблуждения. Эта книжность его монологов составляет особенную их прелесть. Решительно у него хорошо всё то, что у других дурно! |
О статьях
править— Белинский, письмо В. П. Боткину 6 февраля 1847 |