О стиле Пушкина (Виноградов)

«О стиле Пушкина» — статья Виктора Виноградова 1934 года[1], послужившая основой самого объёмного его труда по пушкинистике — книги «Стиль Пушкина» (1941)[2].

Цитаты

править
  •  

Процесс лексических и стилистических объединений для Пушкина был одновременно и творчеством новых форм литературного искусства, и культурно-общественной работой по созданию новой системы национально-литературного языка. В этом синкретизме творческих задач кроются причины того, что вопрос о принципах поэтического словоупотребления в пушкинском стиле неразрывно связан с изучением приёмов композиции литературного произведения. — I

  •  

§ 1. Прежде всего выступает приём семантического намагничивания слова. Пушкинское слово насыщено отражениями быта и литературы. Оно сосуществует в двух сложных семантических планах, их сливая — в историко-бытовом контексте, в контексте материальной культуры, её вещей и форм их понимания, — и в контексте литературы, её символики, её сюжетов и её словесной культуры. <…> Аспект двойного понимания литературного слова был задан дворянскому обществу той эпохи как норма художественного восприятия. За словом, фразой предполагались скрытые мысли, символические намёки на современность. Своеобразная каламбурность возводилась в принцип литературного выражения. <…> Однако Пушкин стремился преодолеть возникавший таким образом разрыв двух плоскостей художественной действительности, которые как бы пересекали одна другую: действительности литературного сюжета и действительности текущего дня, намёки на которую старательно ловил читатель.
§ 2. С этой целью поэт в 20-х годах выдвигает принцип структурной замкнутости различных социально-исторических и культурно-бытовых контекстов.

  •  

§ 3. В дворянской культуре слова, предметы, явления и связи действительности нередко созерцались сквозь призму литературных символов и сюжетов, сопоставлялись с ними и, подвергаясь своеобразной эстетической нейтрализации, получали отпечаток литературного символизма. <…> Вокруг слова сгущалась атмосфера литературных намёков. Слово не только притягивало к себе, как магнит, близкие литературные образы и символы, но и отражало их в себе, как система зеркал.

  •  

§ 6. Семантическая многопланность, обусловленная литературными значениями и применениями символов, образует своеобразный приём символических отражений. Происходит сложное смысловое сплетение и взаимодействие контекста данного литературного произведения с соответствующими темами и символами предшествующей литературной традиции. В семантической атмосфере создаваемой пьесы возникают вспышки, разряды и отражения литературных образов прошлого.

  •  

§ 8. «Цитата», «ссылка» потенциально вмещают в себя всю ту литературно-художественную структуру, откуда она заимствуется или куда она обращена. Смысл таких «заимствований» и «подразумеваний» в их первоначальном контексте становится отправной точкой их семантического приспособления к новой композиционной системе. — вероятно, неоригинально

  •  

§ 9. При тесноте и общеизвестности поэтических фраз-клише в 20-х годах фразеологическая новизна отчётливо выделялась и сразу же закреплялась за изобретателем.

  •  

§ 9. Благодаря приёму концентрации значений, этой многопланности слова, смысловая перспектива пушкинского стиля кажется беспредельной, уходя вглубь иных литературно-художественных культур и стилей.

  •  

§ 1. Углубление семантической перспективы слова, переплетение слова ассоциативными нитями, которые притягивают к нему образы и идеи других литературных произведений и тем приобщают его к содержанию всемирного художественного творчества, — всё это не создаёт в пушкинском стиле разрыва между словом и предметом, между фразеологией и действительностью. Многообразие эстетических, культурных наслоений не ведёт к затемнению прямых вещественных отношений слова, не превращает многопредметность слова в беспредметность.

  •  

§ 4. Образ коня-товарища проходит через всю «Песнь о вещем Олеге». И в соотношении с ним, в экспрессивном соседстве с ним характер Олега обрисовывается чертами, очень мало напоминающими формы сантиментально-классического портрета героев. Этот приём символического изображения вещего Олега через отношение его к коню далёк от карамзинской риторики и говорит об уклоне пушкинского исторического стиля в сторону «домашности», бытового простодушия и просторечия, в сторону «народности».

  •  

§ 1. … в той же сфере предметно-смысловых отношений слов и фраз характерен для пушкинского стиля принцип семантических отражений, принцип варьирования одного образа, одной темы в структуре литературного произведения. Одни и те же слова, фразы, символы, темы, двигаясь через разную преломляющую среду в композиции литературного произведения, образуют сложную систему взаимоотражений, намёков, соответствий и совпадений.

  •  

§ 2. Многообразие значений символического клубка образов, которые, как симфоническая тема, а иногда как лейтмотив, связывают между собой части повествовательной конструкции, особенно ярко и остро выступает в повести «Метель». <…> Образы метели четыре раза вступают в движение рассказа. Правда, рассказчик, если эпиграф считать отдельной сферой речи, сменяется только трижды. Но здесь в пушкинском стиле наглядно обнаруживается сложность, субъектная многопланность структуры самого образа повествователя, который, меняя точку зрения и позицию субъективной оценки событий, перемещается из плана сознания одного героя к другому.
Прежде всего к теме метели примыкает эпиграф из «Светлана» Жуковского. <…> Таким образом всё сюжетное содержание «Метели» как бы проектируется на символику «Светланы».

  •  

§ 3. По принципу семантического варьирования повторяющихся тем, <…> принципу смысловых отражений символа, отпечатлевающихся в разных субъектных сферах речи, построены все повести Пушкина. <…> В «Барышне-крестьянке» симметрия словесных образов завуалирована густою сетью литературно-полемических смыслов, направленных и на ироническую демонстрацию маски разочарованного героя, <…> и на комически-бытовое перевоплощение вальтер-скоттовской темы фамильной вражды, <…> и на пародийное разоблачение сюжетов тайного брака и сантиментально-карамзинских мотивов, <…> и на шутливо-повествовательную реставрацию театральных постановок водевилей с переодеванием.

  •  

§ 4. «Гробовщик» <…> представляет контрастный параллелизм яви и сна, действительности реальной и бредовой. Эти два разных плана изображения сначала кажутся одним последовательно развивающимся клубком авторского повествования, хотя в них обоих повторяется одна и та же тема с некоторыми вариациями. <…>
Повесть Пушкина пародийно переводит мертвецов с высот романтической фантастики в мир профессиональных оценок, интересов гробовщика и взаимоотношений между ним и заказчиками. Этим достигается острый комический эффект бытовой материализации романтических «теней». Два аспекта художественной действительности обнаруживают однородность своего образно-идеологического состава и симметричность своего композиционного строя.

  •  

§ 6. Ещё более глубоко связаны с строением сюжета повести и с особенностями её стиля эпиграфы к «Выстрелу». В скрытом виде они содержат в себе основные образы и ситуации, или воплощаемые — с индивидуально-художественными вариациями — в пушкинском «Выстреле» или, наоборот, разрушаемые, отвергаемые им.

  •  

§ 9. Приём символических отражений не чужд и драматическим произведениям Пушкина. Здесь он также создаёт симметрию в построении и соотношении характеров и ситуаций, сценически рельефную группировку персонажей, намеками и предчувствиями поддерживает сложный и стройный ритм набегающих одна на другую, вздымающихся и падающих волн в движении образов и тем.

  •  

§ 1. Структура субъекта в пушкинском произведении — ключ к пониманию реформы литературного стиля, произведенной Пушкиным. Смешение социально-языковых контекстов как принцип построения новой системы повествовательного стиля, многообразие лирической экспрессии — всё это уже само по себе предполагало новые формы организации «образа автора». Тот риторический облик повествователя, который в карамзинской традиции нивелировал различия в речи автора и персонажей, облекая их экспрессией светской дворянской галантности и остроумия дамского угодника, не мог выйти за пределы стиля «салона». Этот автор, внушительный для «светской дамы» и стилизовавший словесные приёмы ей близкой и приятной экспрессии, был, так сказать, имманентен своей аудитории, но совсем не бытовым формам той сложной и противоречивой действительности, которую он избирал объектом своих повествований или лирических изображений. Художественная действительность пропускалась через фильтр языка «благородной» светской гостиной, языка «хорошего общества» — и прежде всего — языка «светской дамы»: речь облекалась характеристическими формами женской языковой личности, обвевавшей весь мир литературного изображения особыми принципами манерно-чувствительной качественной оценки и разрушавшей выразительную силу «закрытых структур», т. е. имени существительного и глагола. Система «вещей» и действий, которая стояла за символами «светского стиля», была не только ограничена бытом его «социального субъекта», но и служила лишь формой выражения его риторических тенденций, его эмоциональных переживаний, его гражданских и моральных идеалов, его эстетических вкусов. Поэтому в такой литературной конструкции предметные слова и глаголы больше указывали на эмоциональное отношение субъекта к вещам и событиям, на его оценки, на экспрессивно-смысловые функции вещей в его мире, чем непосредственно символизировали некую вещную действительность. Мир поэзии, лишённый фабульного движения, чуждый внешних «событий», умещался целиком в плоскость субъектных переживаний автора как идеальной социальной личности, которая отрекалась от всех своих профессионально-бытовых вариаций во имя развития единого светски-галантного и безупречно-добродетельного лика чувствительного «жантильома» и просвещённого гражданина-европейца. Доминантой словесной композиции была личность в единстве её идеального, воображаемого социально-бытового характера, а не мир вещей и событий во многообразии его классовых и культурно-бытовых расслоений и именований. Отсюда возник принцип соотношения художественной действительности» не с «натурой» вещей, не с бытовыми основами повествования, а с системой тех экспрессивных, этических и гражданских норм, которые были заданы образом автора.

  •  

§ 2. «Автор» в стиле Пушкина даже тогда, когда он не назван, когда нет ни его имени, ни его местоимения, имманентен изображаемому миру, рисует этот мир в свете его социально-языкового самоопределения и тем сближается со своими «героями». Но он не сливается с ними и не растворяет их в себе, так как не нарушает полной объективации ни одного образа. Он как бы колеблется между разными сознаниями образов героев и в то же время отрешён от них всех, становясь к ним в противоречивые отношения, меняя в движении сюжета их оценку. Субъективные перегородки, наслоения оказываются в языке Пушкина настолько сложными, что они понимаются как объективные свойства самой изображаемой художественной действительности. Субъект повествования у Пушкина становится формой внутреннего раскрытия самой исторической действительности. <…> Монолог в пушкинском стиле превращается в «полилог». Но этим не нарушается структурное единство литературной речи. Она не разбивается на обособленные драматические контексты. Возникает внутренняя «драматизация», внутренняя борьба, движение и столкновение смыслов в пределах одного повествовательного или лирического контекста.

  •  

§ 4. Метафорической пестроте, гипертрофированному метафоризму романтического стиля Пушкин противопоставляет, особенно в области прозы, сложный субъектный символизм слова.

  •  

Конечно [описанные] приёмы <…> не исчерпывают сущности пушкинского стиля. Но они, мне кажется, являются теми основными категориями пушкинской художественной системы, под которые подводится или из которых выводится множество других менее общих, хотя не менее характерных особенностей пушкинской манеры выражения и изображения. — конец

Примечания

править
  1. Александр Пушкин. — М.: Журнально-газетное объединение, 1934. — С. 135-214. — (Литературное наследство; Т. 16/18).
  2. А. С. Пушкин: pro et contra. Т. 2 / сост. и комментарии В. М. Марковича, Г. Е. Потаповой. — СПб.: изд-во РХГИ, 2000. — С. 625.