Ослепление (Канетти)

«Ослепление» «Разумное» (нем. Die Blendung) — единственный роман Элиаса Канетти. Написан около 1931 года и впервые издан в 1935.

Цитаты

править

Часть первая. Голова без мира

править
  •  

Пол был твёрдый. Книги были мягкие. В книжном магазине человек падает на книги. Он мог бы взгромоздить перед собой целую башню, но беспорядок претил ему, и прежде чем снять с полки новую книгу, он ставил на место предыдущую. <…> Он стал подсчитывать, сколько лет можно было бы читать здесь, совсем не выходя на улицу и не ходя в дурацкую школу. Почему не остаться здесь навсегда! На маленькую кровать он накопил бы денег. Мать побоялась бы. Он тоже боялся, но только чуть-чуть, он боялся, потому что здесь было так тихо. Газовые фонари на улице погасли. Кругом сновали тени. Призраки все-таки существовали. Ночью они все слетались и торчали над книгами. Они читали. Им не нужно было света, у них были такие большие глаза. Теперь он не прикоснулся бы, нет, ни к одной книге вверху, да и внизу тоже. Он подполз под прилавок, стуча зубами. Десять тысяч книг, на каждой торчал призрак. Потому было так тихо. Порой он слышал, как они перелистывают страницы. Они читали в точности так же быстро, как он. Он привык бы к ним, но их было десять тысяч, один мог и укусить. Призраки сердятся, когда до них дотрагиваются, они думают, что над ними глумятся. Он сжался в комок, они пролетали над ним. Утро пришло лишь после множества ночей. Тогда он уснул. — Прогулка

  •  

Ночью некий привязанный со всех сторон человек стоял на террасе храма и отбивался деревянными чурками от двух вздыбившихся ягуаров, свирепо наседавших на него справа и слева. Оба были украшены странными лентами самых разных цветов. <…> это мексиканские жрецы, ведающие жертвенными обрядами. Они исполняют священную комедию. Жертва, конечно, знает, что должна умереть. Жрецы наряжены ягуарами, но я распознал их.
Тут правый ягуар берёт увесистый каменный клин и ударяет им жертву в самое сердце. Один край клина взрезает грудь. Кин ослепленно закрывает глаза. Он думает, что кровь брызнет до неба, и порицает это средневековое варварство. Он ждёт, чтобы кровь успела вытечь, и открывает глаза. Ужасно: из вскрытой груди выскакивает книга, затем выскакивает вторая, третья, много. Им нет конца, они падают наземь, их охватывают клейкие языки пламени. Кровь зажгла костёр, книги сгорают. «Закрыть грудь! — кричит Кин пленнику. — Закрыть грудь!» Он показывает руками: вот как надо сделать, только скорей, только скорей! Пленник понимает; сильным рывком он освобождается от пут и кладёт обе руки на сердце, Кин облегчённо вздыхает.
Тут жертва широко-широко разрывает себе грудь. Книги, книги бьют фонтаном. Десятки, сотни, их не счесть, огонь лижет бумагу, каждая книга зовет на помощь, повсюду раздаются пронзительные вопли. Кин протягивает руки к книгам, которые полыхают ярким пламенем. Алтарь гораздо шире, чем он думал. Он делает несколько прыжков и нисколько не приближается. Теперь надо бегом, если он хочет застать их живыми. Он бежит и падает, проклятая одышка, это бывает, когда не следишь за своим телом, он готов разорвать себя от ярости. Никчемный человек, когда что-то нужно, он никуда не годится. Эти гнусные изверги! О человеческих жертвоприношениях он знал, но книги, книги! Теперь он у самого алтаря. Огонь опаляет ему волосы и брови. Костёр огромен, издали он казался маленьким. Они, наверно, в самой середине пламени. Полезай туда, трус, хвастун, ничтожество! — Конфуций, сват

  •  

На улицах или в книжных магазинах Кин нередко встречал варваров, которые изумляли его человеческими высказываниями. Чтобы сгладить впечатления, противоречившие его презрению к массе, он в таких случаях вспоминал один небольшой подсчёт. Сколько слов произносит этот тип в день? Самое меньшее десять тысяч. Три из них имеют смысл. Случайно я услыхал эти три. Слова, которые сотнями тысяч в день мелькают у него в голове, которые у него на уме и которых он не произносит, — сплошная чушь; они написаны у него на лице; их, к счастью, не слышишь. — там же

  •  

Бракосочетание состоялось без шума. Свидетелями были один старый посыльный <…> и один компанейский сапожник-пьянчужка, который, хитренько улизнув от всех собственных бракосочетаний, с большим удовольствием глядел на чужие. Заказчиков поприличнее он настоятельно просил поскорее поженить их дочерей и сыновей. В пользу ранних браков он находил убедительные доводы:
— Как только детки лягут вместе, так уже и внуки готовы. Теперь надо вам и внуков поскорей поженить, и пойдут правнуки. <…>
«Да» сказал Кин так, как сказал бы «спасибо», руку этой старухе он затем даже не предложил, а поцелуй, которым сапожник жил несколько недель, — один чужой поцелуй возмещал ему двадцать собственных, — поцелуй, ради которого ему не жаль было раскошелиться, поцелуй, который, именуясь надобностью, висел на двери мастерской, официальный поцелуй, при котором присутствовал чиновник, поцелуй честь честью, поцелуй навеки, поцелуй, этот поцелуй не состоялся вообще. Свою обиду он спрятал за язвительной ухмылкой. «Минуточку», — хихикнул он, как фотограф, Кины помедлили. Тогда он вдруг склонился к какой-то женщине, ущипнул её за подбородок, громко сказал «гугу» и стал похотливо обследовать её пышные формы. Толще и толще становилось его круглое лицо, щеки натягивались, вокруг глаз дергались юркие змейки, его жесткие руки описывали все более широкие дуги. С каждой секундой женщина увеличивалась. Два взгляда посылались ей, третьим он ободрял жениха. Потом он совсем привлёк её к себе и левой рукой грубо схватил за грудь.
Правда, женщины, с которой развлекался сапожник, не существовало, но Кин понял эту бесстыдную игру и потянул прочь глядевшую на неё Терезу. — Раковина

  •  

Кин украдкой посмотрел на её юбку. Она была синее, чем обычно, и накрахмалена ещё жёстче. Юбка была неотъемлема от неё, как раковина от моллюска. Попробуй-ка силой раскрыть створки раковины, в которой замкнулся моллюск. Огромный моллюск, величиной с эту юбку. Надо его растоптать, превратить в слизь и обломки, как тогда в детстве на берегу моря. Раковина не приоткрывала ни щёлки. Он никогда не видел голого моллюска. Какую тварь прятала скорлупа с такой силой? <…>
Терезы без оболочки — без юбки — не существовало. — там же

  •  

«Любить» и «любовь» во всех формах были словами, которые Тереза знала по объявлениям. В молодости она привыкла к более метким словам. Позднее, когда она у своих хозяев усвоила среди прочих грамматических корней и этот, он оставался для неё восхитительным иностранным словом. Сама она таких священных заклятий никогда не произносила. Но она пользовалась любым случаем: везде, где она видела слово «любовь», она останавливалась и основательно изучала всё вокруг него. Порою любовные предложения оставляли в тени блестящие предложения места. Она читала «большое жалованье» и протягивала руку; ладонь её радостно изгибалась под тяжестью ожидаемых денег. Тут взгляд её скользил по соседним столбцам и натыкался на слово «любовь»; здесь он отдыхал, здесь застревал на несколько вольготных минут. Она не забывала за этим о своих планах, денег на ладони она отнюдь не отдавала назад. Она только закрывала их на несколько коротких, трепетных мгновений любовью. — Дорогая сударыня

  •  

На широких крыльях ушей глаза её взлетели к небу и опустились в дешёвой спальне. — там же

  •  

От нищих и лоточников дом на Эрлихштрассе, 24, был уже много лет избавлен. Привратник изо дня в день нёс караул в своей каморке сразу у входа и перехватывал всякую шваль. Людям, рассчитывающим на сочувствие в этом доме, внушал ужас овальный глазок на обычной высоте, под которым было написано «швейцар». Проходя мимо, они всегда низко кланялись и благодарили, словно получили бог весть какую милостыню. Но их осторожность была напрасна. Об этом обыкновенном глазке привратник не заботился. Когда они прокрадывались под ним, они были уже давно засечены. У привратника имелся свой собственный, испытанный метод. Как полицейский на пенсии он был хитёр и незаменим. <…>
На высоте пятидесяти сантиметров от пола он просверлил в стене своей каморки второй глазок. Здесь, где никто не мог ждать этого, он стоял на коленях и бдел. Мир делился для него на штаны и юбки. Те, что носили жильцы дома, были ему хорошо знакомы, о чужих он судил по их фасону, стоимости и достоинству. Он достиг в этом такой точности, как прежде во взятии под арест. Ошибался он редко. Если показывался какой-нибудь подозрительный субъект, привратник, ещё стоя на коленях, тянулся короткой кряжистой рукой к дверной ручке, которая — тоже его изобретение — была врезана наоборот. Сила, с какой он вскакивал, открывала её. Затем он орал на этого субъекта и избивал его до полусмерти. Первого числа каждого месяца, когда привратнику приносили пенсию, он позволял любому беспрепятственно проходить мимо. Заинтересованные лица очень хорошо это знали и валом валили навстречу жильцам, изголодавшимся за месяц по нищим. Второго и третьего опоздавшим иногда ещё удавалось прорваться; по крайней мере выдворяли их не так мучительно, как позднее. Начиная с четвёртого пытали счастье лишь новички. — Мобилизация

  •  

С тех пор как умерла его чахоточная дочь, [привратник] не бил ни одной женщины и жил один. На баб у него не хватало времени из-за его напряжённой работы, которая к тому же лишила его способности заводить интрижки. Бывало, что он засунет какой-нибудь горничной руку под юбку и ущипнет её за ляжку. Но делал он это с такой серьёзностью, что начисто лишал себя видов на успех, и так-то весьма небольших. До битья дело ни разу не доходило. Годами уже мечтал он о том, чтобы задать наконец славную трёпку бабьему мясу. — там же

  •  

Воркованье было ему хорошо знакомо по книгам. «Верно!» — сказал он тихо и кивнул головой, как всегда, когда реальность соответствовала своему прообразу в печатном слове. — Молодая любовь

  •  

— Соблазнителей надо вешать. Сперва обещают брак, а потом не пишут завещания. — Побои

  •  

Он чуть не сказал убийце: «Тсс!» — из-за трупа, который, возможно, ещё не был мёртв. Преступница разбушевалась. У неё был голос Терезы. После трёх слов он понял, что убийца и труп соединились в одной коже. <…>
Побои — это бальзам для натуры нравственной, когда она, забывшись, готова совершить преступление. Пока это было не слишком больно, Кин сам бил себя рукою Терезы и ждал имени, которого он заслуживал. Ведь кем он был, если разобраться хорошенько? Осквернителем трупов. Он удивлялся мягкости её ругательств, ожидая от неё совсем других, и прежде всего того одного, которого он заслуживал. Щадила она его или приберегала эти слова напоследок? На её общие места ему нечем было отвечать. Как только прозвучит «осквернитель трупов», он утвердительно кивнёт и искупит свою вину признанием, которое для такого человека, как он, значит больше, чем какие-то несколько ударов. — там же

  •  

Восемь лет назад Кин поместил в газете следующее объявление:
«Учёный с библиотекой необыкновенной величины ищет ответственную экономку. С предложениями пусть обращаются только люди самых твердых правил. Всякое отребье будет спущено с лестницы. Жалованье несущественно». <…>
На словах «Жалованье несущественно» она задержалась и несколько раз задом наперед перечитала фразы, как бы усиленные сплошным жирным шрифтом. Их тон импонировал ей; это был настоящий мужчина. Ей было лестно представлять себя человеком самых твердых правил. Она видела, как спускают с лестницы всякое отребье, и искренне радовалась этому. Ни минуты не опасалась она, что с ней самой могут обойтись как с отребьем.

  •  

Свои обязанности по отношению к книгам она выполняла, к удовольствию Кина. Про себя он выражал ей за это свою признательность. Хвалить её публично, в её присутствии казалось ему излишним.

  •  

Во время приёма пищи, проходившего за его письменным столом, он бывал занят важными мыслями. Обычно он не мог сказать, что у него сейчас во рту. Сознание надо беречь для настоящих мыслей; они питаются им, они нуждаются в нём; без сознания они немыслимы.

  •  

Во время его прогулки Тереза обыскивала доверенные ей комнаты. Она предполагала какой-то порок, какой именно, оставалось под вопросом. Сперва ей мерещился труп женщины в чемодане. Поскольку под коврами тело никак нельзя было поместить, она отказалась от мысли об обезображенном трупе. Не было шкафа, который мог бы помочь, а ей так хотелось, чтобы были шкафы — у каждой стенки по шкафу. Значит, преступление пряталось за какой-то книгой. Где же ещё? Её чувство долга, может быть, и удовлетворилось бы смахиванием пыли с корешков; непристойная тайна, которую она хотела раскрыть, вынуждала её заглядывать и за книги. Она вынимала каждую в отдельности, стучала по ней — не полая ли, — дотягивалась неуклюжими, мозолистыми пальцами до деревянной панели, ощупывала её и недовольно качала головой, ничего не найдя. Её интерес ни разу не заставил её выйти за пределы установленного рабочего времени. За пять минут до того, как Кин отпирал квартиру, она уже стояла на кухне. Она спокойно проверяла один стеллаж за другим, не спеша, без небрежности и никогда не теряя надежды полностью. <…>
Она обшарила библиотеку до последнего вершка. Да, иметь бы доброго знакомого в полиции, солидного, порядочного человека, который учитывал бы, что у неё хорошее место, — такого можно было бы деликатно посвятить в это дело. Извольте, она многое сносит, но что не на кого опереться… Чем сегодня интересуются люди? Танцами, купаньем, развлечениями, только не серьёзными делами, только не работой. У её хозяина, человека серьёзного, тоже есть свои безнравственные стороны. Он ложится спать только в двенадцать. Лучший сон — до полуночи. Порядочный человек ложится в девять. <…>
Так преступление сжалось и сделалось тайной. Тучное, упрямое презрение обволокло скрытый порок. Только любопытство осталось в ней, между 6.15 и 7 она была всегда начеку. Она допускала редкие, но человеческие возможности. Вдруг его погонят наружу внезапные спазмы в животе. Она поспешит в комнату и спросит, не нужно ли ему чего-нибудь. Спазмы проходят не так скоро. Через несколько минут она все разузнает. Но умеренный и разумный образ жизни Кина был слишком полезен ему. За те восемь долгих лет, что Тереза жила в его доме, его ни разу не мучили колики.

  •  

Он разворошил ящики письменного стола. Скопились кучи бумаги. Черновики, поправки, копии, всё, что относилось к работе, он бережно хранил. <…> Ненужные, давно изжившие себя вещи понадобились ему. Он проклинал их, зачем они здесь. Он не мог пройти мимо напечатанного или написанного, раз уж оно попалось ему на глаза. Другой отказался бы от такого подробного чтения. Он выдерживал от первого до последнего слова. Чернила выцветали. Было трудно разбирать бледные контуры букв. Ему вспомнился слепой, которого он встретил на улице. Он, Кин, играет своими глазами так, словно они открыты навеки. Вместо того чтобы ограничить их работу, он легкомысленно увеличивает её из месяца в месяц. Каждая бумажка, которую он кладет на место, стоит ему частицы зрения. Собаки живут недолго, и собаки не читают; поэтому они помогают слепым своими глазами. Человек, который транжирит зрение, достоин своей собаки-поводыря. <…>
На следующий день, ровно в шесть, — ему ещё снился какой-то сон, — он вскочил с дивана, бросился к переполненному колоссу и рывками выдвинул все его ящики. Раздался свист; резкие, душераздирающие, усиливающиеся звуки огласили библиотеку. Казалось, будто у каждого ящика есть горло и каждый старается позвать на помощь громче, чем соседний. Его грабят, его мучат, у него отнимают жизнь. Они не могли знать, кто поднял на них руку. Глаз у них не было; единственным их органом был пронзительный голос. Кин разбирал бумаги. Это длилось довольно долго. Он терпел шум; то, что он начинал, он доводил до конца.

  •  

Он хватает портфель с двух сторон и кладёт его на ковёр. Его лицо кажется гордым. Он нагибается и стоит согнувшись. Она обливается потом и дрожит всем телом. У неё выступают слезы, — значит, всё-таки под ковром. <…> Он выпрямляется, хрустит суставами пальцев и что-то выплёвывает. Или он просто сказал: «Так»? Он берёт портфель, достаёт один из томов и медленно ставит его на место. То же самое проделывает он со всеми остальными.
Терезе делается дурно. Тьфу ты пропасть, вот тебе раз! Нечего больше видеть. Вот тебе и серьёзный человек, который никогда не смеётся и не обронит ни слова! Она тоже серьёзный человек и работящий, но разве она так поступает? Пусть отрубят ей руки, прежде чем она так поступит. Он выставляет себя дураком перед собственной экономкой. И у такого типа есть деньги! Много, много денег! Над ним надо бы учредить опеку. Как он распоряжается деньгами! <…> У него даже кровати нет. Что делает он с таким множеством книг? Он же не может читать всё сразу. Она бы назвала такого человека дураком, отняла бы у него деньги, чтобы он их не промотал, и отпустила его на все четыре стороны. Она покажет ему, порядочную ли женщину заманил он к себе в дом. Он думает, что может одурачить любую. Её не одурачишь. Восемь лет, может быть, и подурачит, но не дольше, нет!

Ослепительная мебель

править
  •  

Из газетных объявлений, единственного её чтения, Тереза узнавала разные красивые обороты речи, которые она в минуты волнения или после важных решений вплетала в свои мысли. Такие слова действовали на неё успокоительно.

  •  

Так получилось само собой, что Кин стал находить радость в закрытых глазах. Покончив с умыванием, он не спешил открыть их. Ещё некоторое время он жил иллюзией исчезнувшей вдруг мебели. И, ещё не подойдя к умывальнику, ещё вставая с кровати, он закрывал глаза в предчувствии скорого облегчения. Принадлежа к людям, которые борются со своими слабостями, отдают себе во всем отчет и занимаются самоусовершенствованием, он внушал себе, что это не слабость, а сила. Надо содействовать ей, даже если она превратится в большую странность. Кто узнает об этом, он ведь живёт один, а то, что на пользу науке, важнее, чем мнение толпы. Тереза вряд ли застигнет его, как посмеет она, вопреки его запрету, нагрянуть к нему?
Сперва он продлил слепоту на время одевания. Затем стал вслепую добираться до письменного стола. За работой он забывал, что находится у него за спиной, тем более что не видел этого. За письменным столом он давал глазам полную волю. Они радовались своей открытости, делались проворнее. Может быть, они черпали силу в периодах отдыха, которые он отмерял им так щедро. Он оберегал их от внезапных атак. Он пускал в ход глаза лишь там, где от этого был толк: при чтении и письме. Нужные книги он приносил вслепую. Поначалу он сам смеялся над такой странностью. Как часто он доставал не те книги и, не подозревая об этом, с закрытыми глазами возвращался к письменному столу. Тут он замечал, что протянул руку на три тома правее, чем нужно, на один левее или порой даже ниже на целую полку. Это его не смущало, он был терпелив и отправлялся в путь второй раз. Нередко его тянуло покоситься на заголовок, разглядеть корешок, ещё не дойдя до места. Тогда он иной раз мигал, а иногда и решался стрельнуть взглядом. Но чаще он превозмогал себя и дожидался письменного стола, где зрение не таило в себе никаких опасностей. <…>
Слепота — оружие против времени и пространства; наше существование — сплошная, чудовищная слепота, за исключением того немногого, что мы узнаем с помощью наших мелочных чувств — мелочных и по их сути, и по радиусу их действия. Господствующий принцип вселенной — слепота. Она делает возможным сосуществование вещей, которые были бы невозможны, если бы они видели друг друга. Она позволяет обрывать время там, где ты не справляешься с ним. Что такое, например, спора, как не частица жизни, окутанная временно слепотой? Уйти от времени, представляющего собой некий континуум, есть только один способ. Время от времени не видя его, ты разламываешь его на части, по которым его и знаешь.

  •  

Когда Кин поднимал глаза от письменного стола, отрезавшего один угол комнаты, взгляд его упирался в бессмысленную дверь. За ней, несомненно, находились три четверти библиотеки, он чувствовал их, он почувствовал бы их и сквозь сто дверей, но только чувствовать то, до чего он прежде дотрагивался, казалось ему горьким. Иногда он корил себя за то, что добровольно разрезал на части единый организм, собственное детище. Книги не были живыми, верно, у них не было чувств, а значит, они не знали и боли, какую испытывают животные, а вероятно, и растения. Но кто действительно доказал бесчувственность неорганического мира, кто знает, не тоскует ли книга по другим, с которыми она долго была вместе, каким-то неведомым для нас образом, отчего мы и не обращаем на это внимания? У каждого мыслящего существа бывают мгновения, когда традиционная граница, установленная наукой между органическим и неорганическим миром, кажется искусственной и устаревшей, как все человеческие границы. Наш тайный протест против такого разграничения выдает себя выражением «мёртвая материя». То, что мертво, было живым. Если уж нам приходится признать, что в каком-то веществе нет жизни, то мы всё-таки желаем ему, чтобы в прошлом она у него была. Особенно странным казалось Кину то, что книги принято ставить ниже животных. Неужели сильнейшему стимулу, определяющему наши цели, а стало быть — наше существование, принадлежит меньшая роль в жизни, чем нашей бессильной, обречённой на заклание жертве, животному?

Смерть

править
  •  

Он человек добрейшей души и мухи не обидит. Потому-то женщины и готовы сожрать его от любви.

  •  

Растянувшись во всю свою длину, он лежал на полу, прикрытый стремянкой, которая немного выдавалась за его голову. Прекрасный ковер вокруг него был в пятнах крови.
Такие пятна очень трудно вывести. Чем бы ей попытаться лучше всего? Он с её трудом совсем не считается! Ему не терпелось, вот он и свалился с лестницы. Что она говорила, он нездоров. Интересному человеку следовало бы это увидеть. Она не радуется этому, она не такая. Что это за смерть? Ей почти жаль его. Не хотела бы она взобраться на лестницу и упасть мёртвой. Можно ли быть настолько неосторожным?
Каждому по заслугам. Больше восьми лет она ежедневно взбиралась на стремянку и вытирала пыль, с ней-то разве случалось что-нибудь? Порядочный человек держится крепко. Почему он был так глуп? Теперь книги принадлежат ей. <…>
Через час, всё тщательно разобрав и перечитав, она с возмущением установила, что никакого завещания нет. Он ничего не подготовил. До последней минуты он оставался самим собой, мужем, который думает только о себе и плюёт на жену. <…>
В [привратнике] ожили старые воспоминания. Он слишком давно вышел на пенсию, чтобы сразу довериться им. Его сомнения медленно уступили место вере в такое славное преступление. В такой же мере изменилась его внешность. Он стал безобидным и слабым, как в те знаменательные дни его службы в полиции, когда надо было захватить с поличным какого-нибудь особенного зверя. Его теперь можно было счесть худым. Рычанье застряло у него в горле. Его глаза, обычно вперявшиеся в противника, кротко отступили в углы и здесь притаились. Рот его пытался улыбнуться. Этому мешали жесткие, глаженые, тугие усы. На помощь пришли два дельных крепыша — пальца, которые и вытянули в улыбку уголки рта. <…>
Он в полной форме выходит к судьям и объясняет, как это делается. Он главный свидетель на сенсационном процессе. Прокурор живёт исключительно за его счёт. <…>
Ещё во время этой речи он заметил, что стремянка шевелится. Он оторопел. На миг ему стало жаль, что профессор жив. Последние слова профессора грозили отнять у главного свидетеля большую долю его блеска. Официальной походкой он подошёл к лесенке и поднял её одной рукой.
Кин только что очнулся и корчился от боли. <…>
— До смерти ему ещё далеко! — проворчал привратник, снова прежний, и помог Кину подняться на ноги.
Тереза не верила своим глазам. Лишь когда Кин, скорчившись, но все же длиннее, чем его опора, встал перед ней и сказал слабым голосом: «Чёртова лестница», она поняла, что он жив.
— Это подлость! — завизжала она. — Так не ведут себя! Порядочный человек! Ну, доложу тебе! Можно было и впрямь подумать! <…> Разве так можно — быть живым, если ты умер, разве так можно?

Больничный режим

править
  •  

Из речей в бреду она узнала о каком-то брате. Поскольку прежде о нём умалчивалось, она тем скорее поверила в его мошенническое существование. Этот брат жил для того, чтобы облапошить её, как только дело дойдёт до тяжко заработанного наследства.

  •  

— Баб надо убивать. Всех как есть. Я знаю баб. <…> У моей жены синяки не сходили. Моя покойная дочь — вот кого я любил, это была баба так баба, с ней я начал, когда она ещё под стол пешком ходила. «Вот, — говорю я жене — та сразу в крик, как только я дотронусь до девчонки, — выйдет замуж, попадёт в мужские руки. Пока молода, пусть приучается. А то ведь сразу пустится от него наутёк. Я не отдам её за такого, который не будет бить. На такого мужчину я чихать хотел. Мужчина должен это уметь. Я за кулаки». Вы думаете, был какой-нибудь толк от того, что я так говорил? Никакого! Старуха прикроет, бывало, собой дочь, и бить мне приходится обеих. Потому что баба не должна мне перечить. Мне — нет. Вы слышали ведь, как они обе кричали. Жильцы, бывало, сбегались послушать. Уважение в доме. Если вы перестанете, то и я перестану, говорил я. Сперва они затихали. Потом я пробовал, не закричат ли опять. Мне нужна была мёртвая тишина. Я немножко добавлял правой. Я не сразу перестаю бить. А то бы я потерял навык. Бить — это, скажу я, искусство. Этому надо учиться. Один мой коллега, знаете, бьет сразу в живот. Человек падает без сознания и ничего уже не чувствует. Ну, а теперь я могу бить его сколько хочу, говорит коллега. Ну, говорю я, а что мне за радость, если тот ничего не чувствует. Если человек без сознания, я не стану его бить, потому что он ничего не чувствует. Этого правила я держался всю жизнь. Бить, говорю я, надо учиться так, чтобы человек не терял сознания. Бессознательного состояния не должно быть. Это я называю бить. Убить любой сумеет. Это не искусство.

  •  

Уже в детстве [Кин] нетвёрдо стоял на ногах. <…> Из-за его смешной фигуры его никто, в сущности, не уважал. Ему без конца ставили подножки, и он добросовестно спотыкался. Зимой из него делали снеговика. Его валили в снег и катали в нём до тех пор, пока тело его не достигало нормальной ширины. Это были самые холодные, но и самые мягкие его падения. Он вспоминал о них с очень смешанными чувствами. От них он оправлялся, от личной боли он не страдал. Тяжело до отчаянья становилось у него на душе тогда, когда в голове его разворачивался один список, который он обычно держал в строжайшей тайне. Это был список невинных книг, которые он заставил упасть, настоящий перечень его грехов, педантичный протокол, где были точно отмечены час и день каждого такого падения. Тут он увидел перед собой трубачей Страшного суда, двенадцать привратников, как его собственный, с надутыми щеками и мускулистыми руками. Из их труб гремел ему в ухо текст этого списка. В своем страхе Кин только усмехался по поводу бедных трубачей Микеланджело. Те жалко ютились в углу, спрятав за спину свои трубы. Перед такими малыми, как эти привратники, они посрамленно складывали оружие — длинные свои инструменты.

  •  

Бедный малый, которого угораздило родиться наемным воином в двадцатом веке, торчал целыми днями в своей темной дыре, без единой книги, один-одинёшенек, выброшенный из эпохи, для которой он был создан, вытолкнутый в другую, где он всегда будет чужим! В безобидной дали начала шестнадцатого века привратник таял, превращался в ничто, он мог теперь хвастаться сколько угодно. Чтобы овладеть человеком, достаточно классифицировать его исторически.
Теперь [Кин] праздно лежал, его работы у него не было; вот он и заставлял себя ежедневно открывать, кто такой привратник — наёмный воин. Привратник нужен был ему больше, чем один из тех ломтей хлеба, которых он съедал очень немного. Он нужен был ему, как ломоть работы.

  •  

Её грубым пальцам удавались только большие буквы. Длинные научные заглавия злили её, потому что не помещались между двумя краями. На книгу по строчке — так решила она <…>.
Самой любимой её буквой было О. Писать О она наловчилась ещё в школе. (О вы должны замыкать так же плавно, как Тереза, всегда говорила учительница. У Терезы выходили самые красивые О. Потом она трижды оставалась на второй год, но это была не её вина. Виновата была учительница. Та терпеть её не могла, потому что под конец Тереза писала О красивее, чем она. Все просили, чтобы Тереза писала им О. На О учительницы никто и глядеть не хотел.) Поэтому О получались у неё сколь угодно маленькие. Эти аккуратные, ровные кольца тонули среди своих втрое бо́льших соседей. Если в длинном заголовке было много О, она сперва сосчитывала, сколько, быстро выписывала все в конце строчки и уж потом отводила оставшееся место самому заголовку, который соответствующе обкарнывала.

Иуда и спаситель

править
  •  

В завещании, которое он составил, она усмотрела сначала описку, затем глупую шутку и, наконец, ловушку. Капитала, лежавшего у него в банке, хватило бы на домашнее хозяйство ещё на два года.
Увидев эту цифру, она невинно заметила, что в ней недостает одного нуля. <…> Он убедился, что цифра написана верно, а она, рассчитывавшая на вдесятеро большую, была горько разочарована.

  •  

За едой она причиняла себе физические страдания, чтобы ничего не сказать. В его присутствии она не брала в рот ни крошки, боясь, что тогда изо рта выпадут слова. <…>
Если он начинал со слова «Сегодня…», она тут же решительно твердила себе: «Никаких нотариусов не будет» — и повторяла эту фразу с такой скоростью, какой прежде и знать не знала. Её тело покрывалось потом, лицо тоже, она это замечала, только бы её не выдало её лицо! Она выбегала из комнаты и приносила тарелку. Она по его лицу читала желания, которых у него вовсе не было. Он мог бы теперь добиться от неё чего угодно, если бы только ничего не говорил. Её услужливость относилась к нулям, а доставалась ему. Она предчувствовала страшную беду. Готовя пищу, она усердствовала особенно; только бы ему было вкусно, думала она и плакала. Может быть, она хотела его подкормить — влить в него силу для нулей. Может быть, хотела только доказать себе, как она этих нулей заслуживает.
Оставалось одно прибежище — кухня, здесь она казалась себе простой и скромной, как прежде. Здесь она почти забывала, что она хозяйка в доме, потому что вокруг не было дорогой мебели. Одно лишь мешало ей и здесь — адресный справочник, лежавший втуне, её собственность. Для верности она вырезала оттуда всех нотариусов и с мусором выдворила их из квартиры.

  •  

Она <…> дождалась ухода мужа и стала, как каждый день, рассматривать зловредную цифру завещания. Не только число 12 650, но и форма каждой цифры вошла в её плоть и кровь. Она взяла отрезанную от газеты полоску и переписала эту сумму в точности так, как она значилась в завещании. Цифры походили на киновские тютелька в тютельку; никакой графолог не различил бы их. Она писала в длину, чтобы на полоске осталось место и для всяких нулей, добрую дюжину каковых она и пристроила. При виде сногсшибательного результата глаза её вспыхнули. Она несколько раз погладила полоску своей грубой рукой и сказала:
— Ну, доложу, до чего же это прекрасно!
Затем она взяла перо Кина, согнулась над завещанием и превратила цифру 12 650 в 1 265 000.
Перо сработало так же чисто и точно, как прежде карандаш. Закончив второй нуль, она никак не могла выпрямиться. Перо цеплялось за бумагу и примерялось к новому нулю. Из-за недостатка места тот должен был получиться меньше и сплющеннее. Тереза распознала опасность, которая ей грозила. Любая следующая черточка не соответствовала бы размерам остальных букв и цифр. Он непременно обратил бы внимание на это место. Она чуть не загубила собственную работу. Полоска со множеством нулей лежала рядом. На неё-то как раз и упал её взгляд, который, чтобы выиграть время, оторвался от завещания. Желание стать одним махом богаче любого мебельного магазина на свете все росло и росло. Подумай она об этом раньше, она сделала бы оба первых нуля поменьше, и как раз поместился бы ещё третий. Почему она сморозила такую глупость, сейчас все было бы в полном порядке.
Она отчаянно боролась с пером, которое хотело писать. Напряжение было выше её сил. От жадности, злости и усталости она стала задыхаться. Толчки вдохов и выдохов передавались её руке; её перо грозило забрызгать бумагу чернилами. Испугавшись этого, Тереза быстро отдёрнула его. Она заметила, что приподняла верхнюю часть туловища, и от облегчения стала дышать немного ровнее. «Мы ведь люди скромные», — вздохнула она и, задумавшись о потерянных миллионах, прервала свою работу минуты на три. Потом посмотрела, высохли ли чернила, убрала славную полоску, сложила завещание и положила его туда, где нашла его.

Миллионное наследство

править
  •  

Её речь была сумбурной, дерзкой и счастливой. Он старался понять; он медленно уразумел: <…>
Какой-то интересный человек оставил ей миллион <…>. С этим миллионом она хотела основать мебельное дело, она только сегодня узнала о своём счастье и в благодарность за это помчалась в церковь, где на какой-то картине узнала умершего в образе Спасителя. (Благодарность как причина обмана чувств!) В соборе она дала обет регулярно кормить голубей. Она против того, чтобы приносить голубям сухой, заплесневевший хлеб из дому. Голуби тоже по-своему люди (ну, что ж!), завтра она хочет пойти с ним к нотариусу, чтобы проверить завещание.

  •  

Учёный так же обязан внимательно следить за книжным рынком, как обязан знать курсы акций биржевой спекулянт.

  •  

— Наследство принадлежит мне.
— Но распоряжаюсь им я.
— Сначала муж пусть умрёт, потом пусть распоряжается.
— Что это значит?
— У меня ничего не выторгуешь!

Окоченение

править
  •  

Она была хозяйкой в доме, а те часто спят и дольше. Это слуги должны быть в шесть на ногах. Но ей не спалось по утрам, а как только она просыпалась, ей не давала покоя тоска по её имуществу. Ей приходилось одеваться, чтобы почувствовать плотью давящую твердость ключей. Поэтому, когда муж слег после побоев, она нашла остроумное решение. Она стала ложиться в девять и клала ключи между грудями. До двух часов она следила за тем, чтобы не уснуть. В два она вставала и прятала ключи в юбку. Там их никто не мог найти. Затем она засыпала. От долгого бодрствования она теперь так уставала, что просыпалась лишь в девять — в точности как то водится у господ. Так чего-то достигаешь, а слуги остаются ни с чем.

  •  

Бог — это прошлое. Он верит в бога. Придёт время, когда люди перекуют свои чувства в воспоминания, а все времена — в прошлое. Придёт время, когда одно-единственное прошлое охватит всё человечество, когда ничего не будет, кроме прошлого, когда каждый будет веровать в прошлое.
Кин мысленно опустился на колени и помолился в беде богу будущего — прошлому. Он давно разучился молиться; но перед этим богом он вспомнил, как молятся.

  •  

Там-то и лежит его банковская книжечка. Пока она не получит банковскую книжку с остатком, она разрешит ему ещё день-другой пожить под её кровом. Может быть, он вдруг вспомнит об этом и устыдится, потому что всегда вел себя с ней так подло.

  •  

Однажды вечером, когда Тереза, положив в огонь свои железные аргументы, успела достичь лишь средней температуры, стул Кина скрипнул три раза подряд. Этой наглости ей и недоставало. Она швырнула его, длинную деревяшку, а заодно и стул, от которого он был неотъемлем, в огонь. Огонь с треском заполыхал, яростный жар объял железные доводы. Она вынула их руками — раскалённого железа она не боялась, она как раз и ждала, чтобы оно раскалилось, — вынула все подряд, весь набор их названий: нищих, пьяниц, преступников — и двинулась с ними к письменному столу.

Часть вторая. Безголовый мир

править
  •  

Фишерле действительно боялся уснуть. Он человек с привычками. Во сне он в состоянии украсть у Кина все деньги. Когда ему что-то снится, он сам не знает, что́ делает. Человеку снятся вещи, которые ему импонируют. Больше всего Фишерле любит рыться в банкнотах, которые лежат горой. Вдоволь порывшись и зная наверняка, что поблизости нет никого из его неверных друзей, он садится на эту гору и играет в шахматы. В такой высоте есть свои преимущества. Одновременно наблюдаешь за двумя вещами: издалека видишь любого, кто приближается, чтобы что-то украсть, а вблизи от тебя — доска. Так делают свои дела большие господа. Правой рукой передвигаешь фигуры, а левой вытираешь грязные пальцы о банкноты. Их слишком много. Скажем — миллионы. Что делать со столькими миллионами? Кое-что раздарить было бы неплохо, но кто осмелится на это? Стоит им только увидеть, что у маленького человека что-то есть, как они, это отребье, отберут у него всё. Маленькому нельзя строить из себя большого. У него есть для этого капитал, но — нельзя. Зачем он сидит на деньгах? — скажут они, да, куда деть маленькому человеку миллионы, если ему некуда их спрятать? Самое разумное — операция. Тычешь в нос миллион знаменитому хирургу. Сударь, говоришь, отрежьте мне горб, и вы получите миллион. За миллион человек становится артистом. Горба как не бывало, и ты говоришь: дорогой сударь, миллион был фальшивый, но за несколькими тысячами дело не станет. Он, чего доброго, ещё и поблагодарит. Горб сжигается. Теперь можно всю жизнь быть прямым. Но умный человек не так глуп. Он берет свой миллион, свертывает банкноты в маленькие трубочки и делает из них новый горб. Этот горб он надевает на себя. Никто ничего не замечает. Он знает, что он прямой, а люди думают, что у него горб. Он знает, что он миллионер, а люди думают — бедняк. Перед сном он передвигает горб на живот. Боже мой, ему тоже хочется поспать когда-нибудь на спине. — Горб

  •  

— Вы помогаете какому-нибудь бедняку, дарите ему пару ботинок, он убегает в этих ботинках, а вас обвиняют в оказании содействия. Вы засыпаете на скамейке, десять лет вы мечтаете на ней, и уже вас будят, потому что десять лет назад вы что-то натворили, уже тащат в участок! Вы хотите помочь нескольким простым книжкам, и вот уже весь Терезианум окружён полицией, в каждом углу по полицейскому <…>! Операцией руководит майор, я заглянул под него. Что, думаете вы, носит он под собой, чтобы никто из людей большого роста, проходя мимо, ничего не заметил? Приказ об аресте! <…> Ровно в одиннадцать часов вы должны быть арестованы в здании Терезианума мёртвым или живым. Если вы вне здания, вас не тронут. Вне здания вы не преступник. — Разоблачения

  •  

Он мог бы описать жизнь с наверняка умершей Терезой с самого начала. Это облегчило бы его положение на суде; но ему не нужны никакие облегчения. Лучше он приведёт подробности её смерти, к которой он в решающей мере приложил руку. Надо суметь увлечь полицейских, им интересно слушать о том, что входит в их компетенцию. Убийства входят в компетенцию всех людей. Кто на свете не радуется убийству. — Частная собственность

  •  

— А как я обхожусь с книгами? Я обхожусь с ними безупречно, как шахматист с королевой, как шлюха с котом или, лучше, сказать чтобы вы поняли меня, — как мать с младенцем. — там же

  •  

Пока он озирал своё поле боя, переулки, которыми можно улизнуть, карманы, куда можно залезть, ноги, среди которых можно затеряться, воодушевление угрожающе нарастало. Каждый хотел что-то урвать от похитителя жемчужного ожерелья. Даже самые спокойные теряли самообладание. Ну и наглость — показываться на глаза людям, которые его узнают! Мужчины расколошматят его вдрызг. Женщины сначала поднимут его до неба, потом исцарапают. Уничтожить хотят его все, чтобы осталось только позорное пятно, каковым он и был, ничего больше. Но сначала надо увидеть его. Ибо хотя тысячи самозабвенно кричали «Урод!», заметил его разве что десяток людей. Дорога к чёртову карлику была вымощена добрыми ближними. Все алкали его, все жаждали его крови. Озабоченные отцы поднимали детей выше голов. Их могли растоптать, и им следовало поучиться, двух зайцев одним ударом. Соседи злились на этих отцов, что те и сейчас ещё думали о детях. Многие матери отрешились от детей; они предоставляли им сколько угодно кричать, они ничего не слышали, они слышали только: «Урод!» — Крохотулечка

Часть третья. Мир в голове

править
  •  

В сущности, ассистенты, доставшиеся ему от предшественника, боролись за своё существование. Они чувствовали, что с ними ему нечего делать, и подбирали крохи его мыслей, чтобы по истечении своих контрактов пристроиться где-нибудь хотя бы на правах его способных учеников. <…> Когда он уставал и хотел отдохнуть от высокого напряжения, которым его заряжали его безумные друзья, он погружался в душу какого-нибудь ассистента. Всё, что совершал Жорж, разыгрывалось в посторонних людях. <…> Что, например, думали о нём эти душонки? Несомненно, они искали какого-то объяснения его успехов и его ясновидящей преданности, которую он доказывал своим больным. Наука приучила их верить в причины. Будучи людьми чинного темперамента, они свято держались господствующих обычаев и взглядов своего времени. Они любили наслаждение и объясняли всех и вся желанием наслаждения; эта модная мания времени владела всеми умами и мало чего достигала. <…>
О более глубокой, истинной движущей силе истории, о стремлении человека раствориться в некоем более высоком разряде животного мира, в массе, потерявшись в ней до такой степени, словно человека-одиночки вообще никогда не существовало, они не подозревали. Ибо они были людьми образованными, а образование — это крепостной вал индивидуума для защиты от массы в нём самом.
Наша так называемая борьба за существование — это не в меньшей мере, чем за пищу и за любовь, борьба за то, чтобы убить массу в нас самих. Порой она становится настолько сильна, что толкает индивидуум на самоотверженные или даже противные его интересам поступки. Уже давно, ещё до того, как придумали это разжижающее понятие, «человечество» существовало в виде массы. Чудовищное, дикое, могучее и жаркое животное, она бродит в нас всех, она бурлит в глубинах куда более глубоких, чем материнские. Несмотря на свою древность, она — самая молодая живая тварь, самое важное творение земли, её цель и её будущее. Мы ничего не знаем о ней; мы все ещё живем так, словно мы индивидуумы. Иногда масса захватывает нас, как гремящая гроза, как единый бушующий океан, где каждая капля — живая и хочет одного и того же. Она, масса, ещё, бывает, вдруг распадается, и тогда мы — это опять мы, бедные, одинокие. Вспоминая, мы не понимаем, как это нас могло быть так много, как это мы могли быть такими большими и такими едиными. «Болезнь», — объясняет побитый разумом, «зверь в человеке», — успокаивает агнец смирения, и обоим невдомек, до чего это близко к истине. А масса в нас готовится между тем к новому натиску. Однажды она не распадется, сперва, может быть, в каком-нибудь одном земном краю, а оттуда станет пожирать все вокруг себя, пока ни у кого не останется ни малейшего сомнения в ней, потому что больше не будет никаких «я», «ты», «он», а будет только она, масса. — Сумасшедший дом

  •  

Равнодушные — это ходячий ступор, ничто в них не вливается, ничто не переполняет их, застывшими крепостями проходят они по миру. Почему они движутся? Что ими движет? По чистой случайности они передвигаются как животные, по сути же они растения. Их можно обезглавить, и они останутся живы, на то у них есть корни. Стоическая философия создана для растений, это величайшая измена животному. Будем животными! У кого есть корни, тот пусть вырвет их! — Окольные пути

  •  

— Убил он её! Я-то при чём тут? Она была первая жена. Я — вторая. Куски он прятал. За книгами места хватало ведь. Вор — я всегда говорила. <…> Я думала: столько книг. Что делает человек между шестью и семью? Трупы режет — вот что он делает. Куски он берет с собой на прогулку. Никто ничего не замечал. Банковскую книжку он украл. <…> Меня он тоже хотел. Я вторая. Теперь разведусь. Пусть только, доложу я, сначала заплатит! Восемь лет назад надо было его посадить! — там же

  •  

— Я вижу в женщинах лишь временно необходимое зло. Даже некоторым насекомым лучше, чем нам. Одна или несколько маток родят на свет целую колонию. Остальные особи недоразвиты. Можно ли жить в большей скученности, чем та, к какой привыкли термиты? Какую страшную сумму половых раздражений представляла бы собой такая колония, будь эти насекомые наделены полом. Они не наделены им, а связанными с ним инстинктами обладают в самой малой мере. Даже этого немногого они боятся. В полете роем, при котором тысячи особей гибнут как бы бессмысленно, я вижу освобождение от скопленной сексуальности стаи. Они жертвуют малой частью своей массы, чтобы избавить бо́льшую от любовных смут. Колония погибла бы от любви, если бы таковая была разрешена. Я не представляю себе картины великолепнее, чем оргия в термитнике. Снедаемые чудовищным воспоминанием, насекомые забывают, кто́ они — слепые ячейки фанатичного целого. Каждая особь хочет быть сама по себе. Это начинается с сотни, с тысячи, безумие распространяется, их безумие, массовое безумие, воины покидают входы, колония пылает несчастной любовью, они же не могут совокупиться, у них нет пола, шум, волнение, каких не бывало, приманивают полчища муравьев, через неохраняемые ворота врываются смертельные враги, кто уж из воинов думает об обороне, каждый хочет любви. Колония, которая жила бы, может быть, века, ту самую вечность, по которой мы так томимся, умирает, умирает от любви, от того самого влечения, благодаря которому продлеваем свою жизнь мы, человечество! Внезапное превращение самого осмысленного в самое бессмысленное. — Хитроумный Одиссей

  •  

На кровати спала синяя ведьма. В сундуке хранилось её оружие — юбки, юбки и юбки. Ежедневно она совершала молитву перед гладильной доской в углу. Тут складки ложились, тут они, накрахмаленные, снова вставали. Позднее она перебралась к нему и взяла эту мебель с собой. Тут стены побледнели от радости. С тех пор они оставались белыми. А что прислонила к ним Тереза? Мешки с мукой, толстые мешки с мукой! Она превратила эту клетушку в кладовку, запасшись на тощие годы. <…> Мешки с мукой у стен защищали город от вражеской атаки. Здесь все было припасено на века. Она спокойно позволила запереть себя, кичась своими ключами. Однажды она открыла клетушку. Она не нашла в кухне уже ни крошки, но что же она застала в кладовке? От мешков с мукой остались одни дыры. Вместо окороков висели веревки. Молочники высохли, а сахарные головы стали просто синей бумагой. Пол поглотил хлеб и замазал все свои щели сливочным маслом. Кто? Кто? Крысы! — Красный петух

Добрый отец

править
  •  

Иногда она затевала такую большую стряпню, что никак не поспевала к его приходу. Часто он целых пять минут ждал еды. Потом, однако, терпение его лопалось, и он бил её, ещё не насытившись. Она умерла под его кулаками. Но на следующий день она всё равно кончилась бы и сама собой. Убийцей он не был. На смертном одре, который он устроил ей в большой комнате, она выглядела такой измождённой, что стыдно было приходивших с соболезнованиями.

  •  

Пока он жевал, он был занят. Его глаза самозабвенно вперялись в тарелку. По мере того как поданная на ней снедь шла на убыль, их блеск угасал. Его жевательные мышцы сердились, им задавали слишком мало работы; они грозили вот-вот зарычать. Горе тарелке, когда она будет пуста! Нож разрежет её, вилка проколет, ложка разобьет, а голос взорвёт. Но на то и стояла рядом дочь. Она напряжённо следила за тем, что делается с его лбом. Как только между бровями намечалась вертикальная складка, она подкладывала еды, независимо от того, сколько оставалось ещё на тарелке. Ибо в зависимости от его настроения складка на лбу появлялась с разной быстротой. Это она изучила; на первых порах, после смерти матери, она следовала её примеру и ориентировалась по тарелке. Кончалось это, однако, плохо, от дочери он требовал большего. Вскоре она разобралась и стала определять его настроение по лбу.

  •  

… он должен был ходить на службу, у полиции жизнь нелёгкая. <…> Государство должно платить, тут никуда не денешься, и хоть всё пойди прахом, пенсию оно выплатит первым делом. Один говорит себе: наработался, хватит. Другой благодарен за пенсию и работает добровольно. Это самые лучшие люди! Они подкарауливают всяких проходимцев где могут, они избивают их до полусмерти, потому что совсем до смерти запрещено, и у государства меньше хлопот. Это называется облегчение, потому что с плеч снимается тяжесть. Полиция должна держаться дружно, и вышедшая на пенсию тоже, таких добросовестных людей вообще не надо бы отправлять на пенсию. Они незаменимы, и когда они умрут, откроется брешь.

  •  

— Именем закона! — прорычал он по привычке. Девушка лежала беззвучно и неподвижно перед плитой. Прежде чем ударить, он несколько раз повернул её. Она была без сознания. Тут он испугался, она была молода, и он с ней хорошо ладил. Несколько раз он приказал ей прийти в себя. Её глухота возмутила его вопреки его воле. Как бы то ни было, он хотел начать с наименее чувствительного места. <…> Когда она пришла в себя, с него градом катился пот, так осторожно он бил её, а изо рта у него лились крупные слезы.
— Поли! — рычал он. <…>
— Меня зовут Анна, — сказала она холодно и строго.
Он повторил: «Поли», её голос задел его за живое, руки сжались в кулаки, его обуяли нежные чувства.
— Что получит сегодня на обед добрый отец? — сказал он жалобно.
— Ничего.
— Поли должна что-нибудь приготовить ему.
— Анна! Анна! — крикнула девушка.
Вдруг она вскочила на ноги, толкнула его так, что любой другой отец опрокинулся бы, даже он принял этот толчок к сведению, выбежала в клетушку, <…> вспрыгнула, чтобы стать выше, чем он, в ботинках на кровать и закричала:
— Ты поплатишься за это головой! Поли — от слова «полиция»! Мать получит твою голову!
Он понял. Она угрожает ему доносом. Плод его чресел хочет оклеветать его. Ради кого он живет? Ради кого остался он солидным человеком? Он отогрел у себя на груди змеиный элемент. Ей место на эшафоте. Он изобретает и устраивает для неё глазок, чтобы она чему-то научилась, и это теперь, когда мир и бабы доступны ему, он остаётся с ней — из жалости и по доброте душевной. А она утверждает, что он делает что-то не так! Это не его дочь! Старуха обманула его. Он был не дурак, когда наказывал её. Нюх у него всегда был. Шестнадцать лет он выбрасывал деньги на ненастоящую дочь. Дом стоит не больше. Год от года человечество делается хуже. Скоро отменят полицию, и власть перейдёт к преступникам. Государство скажет: я не плачу пенсий, и мир погибнет! У человека есть натура. Преступник распоясывается, и господь бог ещё полюбуется!
До господа бога он добирался редко. Он питал почтение к высшей инстанции, которой был подвластен. Господь бог был больше, чем начальник полиции. Тем сильнее взволновала его опасность, нависшая сегодня над самим богом. Он стащил падчерицу с кровати и бил её до крови. Но истинной радости он при этом не чувствовал. Он работал машинально, то, что он говорил, было полно тоски и глубокой печали. Его удары противоречили его голосу. Рычать у него совершенно пропала охота. По ошибке он однажды упомянул некую Поли. Его мускулы тотчас же исправили эту ошибку. Имя бабы, которую он наказывал, было Анна. Она утверждала, что она — то же лицо, что его дочь. Он не верил ей. У неё вылезали волосы, и поскольку она защищалась, сломались два пальца. Она бубнила насчет его головы, как самый гнусный палач. Она поносила полицию. Видно было, как бессильно против дурных задатков и самое лучшее воспитание. Мать никуда не годилась. Она была больна и боялась работы. Он мог сейчас отправить дочь к матери, там было ей место. Но он был не такой человек. Он отказался от этого и пошёл обедать в трактир.

  •  

— Вся клетушка в вашем распоряжении! Господин профессор, чувствуйте себя как дома! Баба разлучает лучших людей. Между такими друзьями, как мы, какой-то там Терезы не существует. <…>
Затем он поставил свои условия. Он — человек и берётся очистить квартиру наверху. Вымести оттуда надо много чего. Он наймёт нескольких уборщиц и возьмёт на себя командование. Только он не выносит дезертирства. <…> В его отсутствие господин профессор должен замещать его на жизненно важном для дома посту.
Не столько из чувства долга, сколько из властолюбия хотел он продержать Кина на коленях несколько дней. Его дочь сегодня живо представлялась ему. Поскольку она умерла, профессор должен был заменить её. Его распирало от аргументов. Он доказывал ему, какая у них честная и верная любовь. Он дарит ему всю клетушку со всем движимым имуществом. Только что она была исключительно в его, Пфаффа, распоряжении. И от квартирной платы за дни, когда его друг будет жить у него, он с негодованием отказывается.
Вскоре он провёл электрический звонок, который соединил его каморку с библиотекой на пятом этаже. В сомнительных случаях профессору достаточно нажать на кнопку. Субъект, ничего не подозревая, поднимется по лестнице. Ему навстречу двинется и постигнет его заслуженная кара. <…>
Уже в конце того же дня Кин приступил к своей новой деятельности. Он стоял на коленях и следил через глазок за жизнью многонаселенного дома. Его глаза тосковали по работе. Долгая праздность деморализовала их. Чтобы занять оба и не обделить ни одного, он установил смены. Его точность проснулась. Пять минут на глаз казались ему подходящим сроком. Он положил свои часы перед собой на пол и действовал строго по ним. Правый глаз обнаружил тенденцию обогащаться за счёт левого. Он поставил его на своё место. Когда точные интервалы вошли в его плоть и кровь, он спрятал часы. Банальностей, которые ему доводилось видеть, он немного стыдился. По правде говоря, происходило всегда одно и то же. Различия между одними штанами и другими были лишь незначительные. Поскольку на жильцов дома он прежде не обращал внимания, дополнять их фигуры он не мог. Штаны он воспринимал как таковые и чувствовал свою беспомощность. Однако у них было одно приятное свойство, которое он засчитывал в их пользу: у него была возможность видеть их. Гораздо чаще мимо глазка проходили юбки, они были ему в тягость. По объёму и по численности они занимали больше места, чем им подобало. Он решил игнорировать их. Его руки непроизвольно перелистывали пустоту, как если бы они держали книгу с картинками и распределяли работу глаз. В зависимости от скорости штанов они листали то медленнее, то быстрее. При виде юбок руки проникались отвращением своего хозяина; они перемахивали через то, чего ему не хотелось читать. При этом часто пропадало помногу страниц сразу, о чём он не сожалел, ведь кто знает, что кроется за такими страницами.
Постепенно его успокоило однообразие мира. <…> Игнорируемые юбки, которые ведь были ему безразличны, перебирали разные цвета. Того совершенно определённого и особого синего цвета, оскорбительного и подлого, не носил никто. Причина этого факта, статистически прямо-таки диковинного, была проста. Галлюцинация жива до тех пор, пока не борешься с ней. Наберись силы воочию представить себе опасность, в которой находишься. Наполни своё сознание картиной, которой боишься. Составь перечень примет своей галлюцинации для её отыскания и держи его всегда наготове. Потом заставь себя взглянуть в глаза действительности и обыщи её, справляясь с этим списком примет. Если твоя галлюцинация встретится где-нибудь в реальном мире, то знай, что ты сумасшедший, и ступай лечиться в соответствующее заведение. Если нигде не встретится синяя юбка, ты от неё освободился. Кто ещё способен различать действительность и фантазию, тот уверен в своих умственных способностях. Уверенности, добытой с таким трудом, хватит на вечность.

  •  

Клетушка давит. Здесь ему спать тесно. Он вскакивает, открывает заслонку и успокаивается при виде великого однообразия снаружи. Ведь только кажется, что ничего не происходит. Кто привыкает к темноте, тот видит все штаны предвечерних часов, непрерывную вереницу, юбки между ними погасли. Ночью все люди носят штаны. Готовится декрет об отмене женского пола. На завтра назначено обнародование. Объявит привратник. Его голос услышит весь город, вся страна, все страны, всё пространство земной атмосферы, другие планеты пусть заботятся о себе сами, мы страдаем от избытка баб, за отговорки — смертная казнь, незнание законов не принимается в оправдание. Все имена получают мужские окончания, история подвергается переработке для молодёжи. Избранной комиссии по истории работать легко, её президент — профессор Кин. Что создали в ходе истории женщины? Детей и интриги!

Перевод

править

С. К. Апт, 1987

О романе

править
  •  

Я искренне захвачен богатством этого романа, его бьющей через край фантазией, горьким величием его идеи, его художественным бесстрашием, его грустью и его озорством.[1]

  Томас Манн, письмо Канетти, 1935

Примечания

править
  1. 1 2 Элиас Канетти. Ослепление. — М.: Художественная литература, 1988. — С. 5-24.