Автор «Ослепления» Элиас Канетти

«Автор «Ослепления» Элиас Канетти» — предисловие Дмитрия Затонского 1987 года к этому роману[1].

ЦитатыПравить

  •  

Поставив последнюю точку [в «Массе и власти»], он занёс в записную книжку: «<…> мне удалось схватить столетие за горло». <…>
«Ослепление» как бы прикидывается книгой камерной, далекой от актуальных общественных событий, сосредоточенной на индивидуальной человеческой психологии, на её капризах и абсурдах. Этим не в последнюю очередь объясняется, почему на первых порах она почти не привлекла внимания и не имела успеха: то было время «Семьи Оппенгейм» (1933) Л. Фейхтвангера, где шёл прямой расчёт с действиями фашизма, а время «Доктора Фаустуса» (1947) Т. Манна, где фашизм осмысляется в качестве ложной идеологии, ещё не наступило. <…>
Описывая единичный, анекдотический случай, он стремится «схватить столетие за горло», иными словами — докопаться до сути окружающей действительности, проникнуть к управляющим ею законам. Ему удалось достичь высокой степени обобщения, но не за счёт типизации обстоятельств, а за счёт типизации характеров.

  •  

Стремление Диссингера[2] непременно доискаться до книжных, культурологических и мифологических истоков любого образа, любой фабульной ситуации «Ослепления» вольно или невольно переосмысляет роман в качестве чего-то если не вторичного, то по крайней мере сконструированного, «мозгового», «учёного». Канетти же, пожалуй, ближе к Кафке, который, по словам <…> М. Брода, «мыслил образами и высказывался образами». <…> Но ближе всего ему всегда был Гоголь, которого он называл «моим величайшим русским».

  •  

В романе ситуаций невероятных сколько угодно, но фантастических нет. Кроме одной. Изгнанник Кин лишился общения со своими книгами, <…> обладая абсолютной памятью, «складирует» книги в своей голове, а по вечерам загромождает ими всю комнату. <…>
С весёлой дерзостью ставя рядом с вымыслами Терезы или Фишерле свой собственный, автор подчёркивает этим беззаконность, ненормальность всего в романе происходящего. И одновременно утверждает своё право, свою свободу. <…>
Ни один из протагонистов «Ослепления» органически не способен стать на чужую точку зрения и взглянуть на себя как бы со стороны. Оттого-то мир и предстает перед ними до неузнаваемости искажённым. <…>
Из жадности, из эгоизма, из чувства самосохранения «фигуры» романа Канетти постоянно лгут — лгут окружающим, лгут себе; и ложь становится их правдой. Они начинают верить ей и жить, с нею сообразуясь. <…> Кин верит, что Тереза умерла, сожрав себя в его запертой квартире, верит, даже столкнувшись нос к носу с мнимой покойницей. Это значит, что миф начинает весить для них больше свидетельства собственных глаз.
Кин или Тереза так и существуют — заключённые в свои мифы, как в капсулу, как в броню. И при неизбежном общении они не вступают во взаимоотношения друг с другом, а непримиримо и болезненно сталкиваются — как изначально чужие, изначально враждебные, друг друга отрицающие миры. <…>
Воображаемое и действительное, субъективное и объективное, ложь и истина подаются в романе нарочито нерасчлененными, катятся единым потоком. <…>
Впрочем, нерасчленённость всегда достаточно условна для читателя. Ведь существуют самостоятельные миры Кина, Терезы, Фишерле, Пфаффа. Своей взаимной нетерпимостью они не только ставят друг друга под сомнение, но, в некотором философском смысле, друг друга «снимают». То, что остаётся, как после решительного размена фигур на шахматной доске, и есть искомая истина.

  •  

Роман не просто связан с «Массой и властью» воспоминаниями о дне 15 июля 1927 года, когда сгорел Дворец юстиции. Отношения массы с властью — одна из важнейших проблем романа. При этом взгляд Канетти обращён на подножье пирамиды, то есть на «мелких людишек», в совокупности своей служащих питательной средой для фашистских движений, для всех тоталитаристских идеологий.

  •  

Не без едкой иронии Канетти наделяет главного своего героя обликом Дон Кихота <…>.
Книги не столько его «верные друзья», сколько безгласные и безответные «подданные». Он именует себя «библиотекарем», но книг никому не даёт. Для него это логично: в его глазах книга — форма консервации, а не распространения знаний. <…>
Если в своём романе Канетти что-то высказывает устами героя, то этим героем является Георг Кин. Что же до Петера Кина, то он скорее задуман как иллюстрация к мыслям младшего брата. К растворению в массе его, правда, не тянет, но по сути он ей не столь уж чужд, как воображает. Так, поселившись в швейцарской, Петер Кин на удивление быстро пристрастился к любимому времяпрепровождению Пфаффа. Оно состоит в подглядывании в «глазок» <…>. Петер Кин и это выдаёт за научные занятия, но больше по привычке: в их свете лишь возрастает сомнительность его прежних занятий синологией. <…>
Канетти настойчиво подталкивает нас к выводу, что диктатор — это не личность, что это и есть «человек толпы», только наделённый властью или её узурпировавший. И если Пфафф или Тереза предвосхищают исполнителей параноических приказов, тех, кто расстреливал, кто надзирал в лагерях, то старший из Кинов вырастает в финале до размеров некоего самодеятельного диктатора. Его акт самосожжения, его жест разрушения того, что даже ему самому прежде виделось святым, неожиданно начинает ассоциироваться с самоубийственной гонкой термоядерных вооружений.
Канетти, конечно, ничего такого в виду ещё не имел. Но он писал «Ослепление» в годы, когда тоталитарные режимы стали расползаться по планете, и уже накопил некоторый опыт.

ПримечанияПравить

  1. Элиас Канетти. Ослепление. — М.: Художественная литература, 1988. — С. 5-24. — 100000 экз.
  2. Dieter Dissinger: Vereinzelung und Massenwahn. Elias Canettis Roman „Die Blendung“. Bouvier, Bonn 1971, ISBN 3-416-00732-8.