Разговоры запросто

«Разговоры запросто»[1] или «Домашние беседы»[2] (лат. Colloquia familiaria) — сборник дидактических и сатирических диалогов Эразма Роттердамского, написанных с конца 1490-х годов и впервые изданный в 1518 без его ведома по записям учеников. Первое авторизованное издание под названием «Формулы для обыденных разговоров» вышло в 1519 (новое название книга получила в 1524), при каждом последующем издании до 1533 года книга пополнялась новыми диалогами.

Цитаты

править
  •  

— Что такое школьник без пера и чернил?
— То же, что воин без меча и щита. — возможно, неоригинально

  — Перед школою
  •  

Адольф. Моряки пели «Царицу небесную» и умоляли Приснодеву о помощи, называя её Звездою над морем, Владычицею небес, Госпожою мира, Вратами спасения и многими иными льстивыми именами, которых Святое писание нигде к Богородице не прилагает.
Антоний. Но что общего у Богородицы Приснодевы с морем? Она, я думаю, никогда и на корабль-то не всходила!
Адольф. В древности о моряках заботилась Венера: верили, будто она родилась из моря. А когда её заботам настал конец, Девственная матерь заняла место матери, но не девы. <…> Одни давали щедрые обещания древу Креста, что хранится в таком-то месте, другие — что в таком-то. То же самое — и Марии Деве, что правит в различных местах: многие считают обет недействительным, если не указано место. <…>
Антоний. А что произошло с доминиканцем?
Адольф. Он <…> воззвал к помощи святых, потом разделся догола и — в воду.
Антоний. Кого из святых он призывал?
Адольф. Доминика, Фому, Винцентия и какого-то Петра, но в первую очередь поручал себя Катерине Сиенской.
Антоний. Христос ему на память не пришёл? <…> Он бы вернее выплыл, если бы хоть капюшон на себе оставил; а без капюшона — как могла его признать Катерина Сиенская?

  — Кораблекрушение
  •  

— Вражде стоит только вспыхнуть, и дружба восстанавливается с большим трудом, а после жестоких перебранок — и подавно. Если что скрепляешь клеем, а после сразу встряхнешь, то склеенные части легко разваливаются, но если клей успеет засохнуть и они пристынут одна к другой, нет ничего прочнее.

  Μεμψίγαμος, или Супружество
  •  

— Алхимик утверждал, что дело пойдёт удачнее, если отправить в дар Богородице <…> несколько золотых: ведь алхимия — священное искусство, и для успеха необходима благосклонность небес. Бальбину этот совет очень понравился: он человек богобоязненный <…>. Алхимик отправляется в благочестивое странствие, но, разумеется, — не далее соседнего городка, где и оставляет приношение святой Деве в кабаке. Вернувшись, он объявил, что полон самых лучших надежд и что все их замыслы непременно сбудутся, ибо святая Дева с явною, как ему показалось, благосклонностью приняла их дары. <…> Опять расходы, складывают новую печь, помолившись наперед Богородице о подмоге и заступлении. Уже целый год миновал, а мошенник, ссылаясь то на одно, то на другое, ничего не делает и только сорит деньгами.

  — Алхимия
  •  

Людовик, одиннадцатый среди французских королей, носивших это имя, междоусобными распрями был изгнан из отечества и жил в Бургундии. Охотничьи забавы свели его с неким Кононом, человеком грубым, но искренним и бесхитростным; монархи находят удовольствие в общении с людьми такого рода. Людовик много раз останавливался у него после охоты, и так как высоким государям нередко доставляет радость простота, очень любил поесть у него репы. Вскоре Людовик возвратился во Францию, а потом и вступил на престол. Жена уговаривала Конона, чтобы он напомнил королю о прежнем гостеприимстве. «Послушайся меня, — твердила жена, — выбери несколько репок, самых крупных, да отнеси ему в подарок». Конон упирался, говорил, что незачем терять попусту время, — государи, дескать, таких услуг не помнят, — и всё-таки жена поставила на своем. Конон выбирает несколько реп покрупнее и снаряжается в путь. Но дорогою, не выдержав соблазна, он слопал все сам, кроме одной, на редкость громадной репы.
Конон проник в залу, которою должен был проходить король, и Людовик тотчас его узнал и окликнул. Конон с великою радостью поднес свой подарок; король с ещё большею радостью принял и передал кому-то из приближенных с наказом положить среди самых дорогих ему вещей, а Конона пригласил позавтракать. После завтрака король поблагодарил гостя и, узнав, что Конон хочет без промедлений вернуться к себе в деревню, велел отсчитать ему за репу тысячу золотых.
Молва об этом, как и следовало ожидать, облетела весь двор, и кто-то из придворных подарил Людовику красивого коня. Король сразу сообразил, что причиною этому его щедрость с Кононом и что на уме у дарителя только нажива. С ещё большей, чем прежде, радостью в лице принимает он подарок и, созвавши первых вельмож, совещается с ними, чем отплатить за такого прекрасного и дорогого коня. <…> Словно речь шла о важном деле, король выслушивал совет за советом, и корыстолюбец долго ласкал себя напрасной надеждою. Вдруг король восклицает: «Уже знаю, чем его отдарить!» — и шепчет на ухо одному из самых знатных своих приближённых, чтобы тот принёс вещь, которую найдёт в спальне, в таком-то месте, да не забыл бы наперед как следует обернуть её в шёлк. Приносят репу, и король собственными руками подает её, — старательно завернутую, — придворному, промолвив: «По-моему, недурная награда за коня эта драгоценность, стоившая мне тысячу золотых». Придворный удалился и, когда снял обёртку, нашёл вместо клада не угли, как в поговорке, а репу, да к тому ж вялую.

  — Говорливое застолье
  •  

Филипн. А мы обычно засиживаемся до глубокой ночи за угощением, за игрою да за шутками, и этот убыток возмещаем утренним сном.
Нефалий. Никогда не видывал более отчаянного мота, чем ты.
Филипн. Мне это кажется скорее бережливостью, чем мотовством. Ведь я той порою и свечей не жгу, и одежду не снашиваю.
Нефалий. Бережливость наоборот: хранить стекло, теряя дорогие камни.

  — Рассвет
  •  

Памфаг. Я своим носом вполне доволен.
Коклит. Ещё бы тебе быть недовольным таким орудием, годным на любую потребу! <…> Во-первых, гасить свечи, словно бы рогом[К 1]. <…> Потом, если надо вычерпать влагу из глубокой впадины, он будет тебе наместо хобота. <…> Если будут заняты руки, обопрёшься на него, как на посох. <…> Раздуешь им жаровню, если не случится под рукою мехов. <…> Если солнце помешает писать, он послужит тебе зонтом. <…> В морском бою послужит багром.
Памфаг. А в сухопутном?
Коклит. Щитом.
Памфаг. А ещё?
Коклит. Придёт нужда расколоть дерево — он будет клином. <…> Ты станешь герольдом — он трубою, ты горнистом — он горном, ты землекопом — он заступом, ты жнецом — он серпом, ты мореходом — он якорем. На кухне он будет вилкою, за рыбною ловлею — крючком. <…> Какой же всё-таки уголок земли тебя приютил?
Памфаг. Рим.
Коклит. У всех на глазах — и никто не знал, что ты жив! Как это могло случиться?
Памфаг. Именно у всех на глазах и пропадают порядочные люди, так что часто средь бела дня на битком набитой площади никого не увидишь[К 2].
Коклит. Стало быть, ты возвращаешься к нам, нагруженный приходами?
Памфаг. Охотился-то я с усердием, но Делия[1] была не слишком милостива. А все оттого, что там большею частью рыбку ловят, как говорится, золотым крючком.
Коклит. Глупо.
Памфаг. И тем не менее кое у кого получалось прекрасно. Но, конечно, не у всех.
Коклит. Разве не явные глупцы те, кто золото променивает на свинец?[К 3]
Памфаг. Ты не понимаешь, что в освящённом свинце таятся золотые жилы.

  •  

Памфаг. Кто взял жену, счастлив один месяц; кому достался богатый приход, наслаждается и радуется всю жизнь.
Коклит. Но одиночество печально! Даже Адаму в раю было бы не сладко, если б господь не соединил его с Евою.
Памфаг. Был бы приход побогаче, а Ева всегда найдётся.

Поклонник и девица

править
  •  

Мария. Но как ты докажешь, что ты мертвец? Разве тени едят?
Памфил. Едят, да только вкуса не чувствуют.

  •  

Мария. … по-видимому, тот, кто любит, — самоубийца; и девицу он винит вопреки справедливости.
Памфил. Да не потому убивает девица, что она любима, а потому, что не любит взаимно! Ведь всякий, кто может спасти, но не спасает, — убийца.

  •  

Памфил. Такие-то птицы сулят мне, что союз меж нами будет счастливым, прочным и радостным, лишь бы только ты, светик мой, не спела нам зловещую песню.
Мария. А какой песни ты от меня ждешь?
Памфил. Я запою: «Я твой», — а ты отвечай: «Я твоя».
Мария. Песенка-то короткая, да припев долгий[К 4].
Памфил. Какая разница, долгий ли, короткий ли, — был бы радостный! <…>
Мария. Но тем временем уйдёт без возврата невинность!
Памфил. Не спорю. Но скажи мне, если бы был у тебя красивый сад, хотела бы ты, чтобы там никогда не родилось ничего, кроме цветов? Или предпочла бы, после того как цветы отцветут, увидеть деревья под грузом спелых плодов? <…> какое зрелище милее для взора — лоза, стелющаяся по земле и загнивающая или же обвившаяся вокруг тычины или какого-нибудь вяза и отяготившая дерево пурпурными гроздьями?
Мария. Ответь и ты мне, в свою очередь: какое зрелище приятнее — роза, сияющая молочною белизною на своём кусте или сорванная и мало-помалу вянущая в человеческих пальцах?
Памфил. Я полагаю более счастливой ту розу, что вянет в руке, лаская и глаза наши, и ноздри, чем ту, что старится на кусте: ведь и на кусте ей всё равно увядать. <…> Потому-то и хочу я жениться на чистой девушке, чтобы жить с нею чисто. Это будет союз скорее душ, нежели тел. Мы станем рожать для государства и для Христа. Намного ль будет разниться такое супружество от девства? А со временем, быть может, мы заживем так, как жили некогда Иосиф с Марией. Но до тех пор надо приучать себя к девству: совершенства достигают не сразу.
Мария. Что я слышу? Чтобы научиться девству, надо его потерять?
Памфил. Конечно! Точно так же, как, постепенно испивая всё меньше вина, мы приучаем себя к трезвости.

  •  

Памфил. Прибавь хоть поцелуй.
Мария. Нет, я хочу отдать тебе свою невинность целой и нетронутой.
Памфил. Да что в ней убудет от поцелуя?
Мария. Тебе угодно, стало быть, чтобы я и другим поклонникам дарила поцелуи?
Памфил. Ни в коем случае! Всё моё храни для меня.
Мария. Для тебя и храню. Но есть и ещё причина, почему сейчас целовать тебя не отваживаюсь. <…> Ты говоришь, что твоя душа почти вся переселилась в моё тело; в тебе осталась лишь крохотная частица. Я и боюсь, как бы этот остаток не ускользнул вместе с поцелуем в мою грудь, а ты не умер бы вполне и окончательно. Потому вот тебе моя рука — знак взаимной любви — и прощай

Πτωχοπλούσιοι

править
  •  

Хозяин. В жранье и питье вы любого за пояс заткнёте, а как работать — так у вас ни рук нет, ни ног. Эй, сыночки святого Франциска, вы ведь всегда твердите, что он был девственник, откуда ж у него столько детей?
Конрад. Мы по духу сыновья, не по плоти.
Хозяин. Неудачливый, значит, он родитель, потому что самое скверное в вас — это дух. А телом вы даже чересчур здоровы, больше, чем хотелось бы нам, у кого на попечении дочери и молодые жёны.
Конрад. <…> Нет, мы — наблюдающие устав.
Хозяин. Вот и я буду наблюдать, как бы вы чего не напакостили. Терпеть не могу вашу породу, ненавижу!
Конрад. За что, объясни, сделай милость!
Хозяин. За то, что зубы у вас всегда наготове, а деньги — никогда. Такой гость мне противнее любого прочего.
Конрад. Но ведь мы трудимся вам на благо. <…>
Хозяин. Взгляните на картинку слева, самую ближнюю к вам: видите? — лисица произносит проповедь, но за спиной у неё из капюшона вытянул шею гусь. А тут волк отпускает исповедавшемуся грехи, но под рясой спрятана часть овечьей туши, и подол оттопырился. А вот обезьяна во францисканском наряде сидит у постели больного; одной рукой она подносит ему крест, другую запустила ему в кошелёк.
Конрад. Мы не станем спорить, что под нашим одеянием скрываются иногда и волки, и лисы, и обезьяны. Мы даже признаём, что часто оно покрывает свиней, собак, лошадей, львов и василисков. Но то же платье покрывает и многих достойных людей. Платье никого не делает лучше, но и хуже никого не делает. Стало быть, несправедливо оценивать человека по одежде. А в противном случае, тебе надо бы проклинать своё платье, которое носишь не только ты, но и многие воры, убийцы, отравители и прелюбодеи.
Хозяин. Насчёт платья вам уступлю, если заплатите.
Конрад. Мы будем молить за тебя бога.
Хозяин. А я — за вас: услуга за услугу.
Конрад. Но не со всех подряд должно взимать плату.
Хозяин. Почему притрагиваться к деньгам — это для вас грех?
Конрад. Потому что это против нашего обета.
Хозяин. А против моего обета — пускать постояльцев даром. <…>
Конрад. Мы не доставим тебе расхода.
Хозяин. Но кто не доставляет расхода, те и дохода не приносят. <…>
Конрад. Значит, ты нас выгоняешь, быть может, и волкам на съедение?
Хозяин. Волк волчатины не ест, так же как пёс — псины.
Конрад. Даже с турками так обойтись и то было бы жестоко. Какие бы мы там ни были, а всё-таки мы люди!
Хозяин. Зря стараетесь — глухому поёте.
Конрад. Ты будешь нежиться голый возле печки, а нас выставишь ночью на мороз, чтобы мы погибли от холода, даже если волки не тронут!
Хозяин. Так жил Адам в раю.
Конрад. Жил, но невинным!
Хозяин. И я ни в чём не повинен.

  •  

Хозяин. Каков приход, таков и поп, и крышка — в точности по кастрюле.

  •  

Хозяин. … почему вы одеваетесь не так, как все прочие. Ведь ежели любого повода довольно, то пекарю надо бы одеваться иначе, чем рыбаку, сапожнику иначе, чем портному, аптекарю — чем виноторговцу, возчику — чем матросу. А вы, коли вы духовные, — почему одеты не так, как прочее духовенство? <…>
Конрад. В старину мы, монахи, были не чем иным, как более чистою половиною мирян. <…> Позже папа римский наградил нас почётными преимуществами, тогда и наша одежда приобрела особое достоинство, которого ныне не имеет ни мирское платье, ни одеяние священников. <…>
Хозяин. Но откуда всё-таки это представление о приличии?
Конрад. Иногда из самой природы, иногда из наших обычаев и мнений. <…>
Хозяин. А я полагаю, что в одежде всё зависит от нашей привычки и убеждений. <…> Я бы слова не сказал, если бы у всех монахов наряд был одинаковый. Но кто смолчит, видя такую пестроту?
Конрад. Это зло породил обычай, который чего только с собою не приносит! Бенедикт не придумывал новой одежды — он со своими учениками одевался так же, как тогдашние простые миряне. И Франциск ничего нового не изобрёл: это платье принадлежало беднякам и крестьянам. Но потомки, кое-что прибавив, обратили разумное установление в предрассудок. Разве мы и теперь не видим, как иные старухи упорно цепляются за наряды своего века, которые отличны от нынешних нарядов сильнее, чем моё платье от твоего? <…> Стало быть, глядя на мою одежду, ты глядишь на остатки минувшего века.
Хозяин. И никакой иной святости в ней, стало быть, нет?
Конрад. Совершенно никакой.
Хозяин. А кой-кто хвастается, что этот убор вам указан свыше, святою Девой Марией.
Конрад. Вздор, пустое.

Ἄγαμος γάμος, или Неравный брак

править
  •  

Петроний. Что у него в гербе?
Габриэль. Три золотых слона на пурпурном поле.
Петроний. <…> Кровожадный, надо полагать, человек.
Габриэль. Не так до крови жадный, как до вина. Красное вино прямо обожает.
Петроний. Значит, хобот ему нужен для питья. <…> Ну, что ж, герб свидетельствует, что его хозяин — большой дурень, бездельник и винохлёб. Пурпур — цвет не крови, но вина, а золотой слон обозначает: «Сколько бы золота у меня ни появилось, всё пропью!»

  •  

Габриэль. У итальянцев, едва вспыхнут первые искры чумы, — все двери на запор, и кто прислуживает больному, не имеет права показаться на людях. Иные называют это бесчеловечностью, но в этом высшая человечность: благодаря такой бдительности после немногих похорон недуг затухает. Разве это не человечность — уберечь от опасности столько тысяч жизней? Некоторые корят итальянцев негостеприимством за то, что при слухах о чуме гостю вечерней порою двери не отворяют и он вынужден ночевать под открытым небом. Нет, это благочестие, если, ценою неудобства немногих людей, зорко хранят величайшее благо всего государства. Иные очень гордятся своею храбростью и любезностью, когда навещают больного чумой, даже не имея к нему никакого дела; но, вернувшись домой, они заражают жену, детей и всех домочадцев. Так есть ли храбрость глупее и любезность нелюбезнее — ради того, чтобы приветствовать чужого, рисковать жизнью самых близких! А ведь эта парша гораздо опаснее чумы, которая редко поражает близких больного, а стариков почти и вовсе не трогает; тех же, кого затронет, либо скоро избавляет от мук, либо возвращает к жизни и здоровью ещё более чистыми, чем до болезни. Парша — не что иное, как вечная смерть или, сказать вернее, погребение: человека обмазывают мазями и увертывают бинтами, в точности как мёртвое тело.
Петроний. Истинная правда. Против этого столь пагубного недуга должно было принять хотя бы те же меры, какие принимаются против проказы. А если и этого чересчур много, пусть никто не даётся брить бороду и не ходит к цирюльнику.
Габриэль. А если бы оба не раскрывали рта?
Петроний. Зараза выходит через ноздри.
Габриэль. Ну, этой беде можно помочь. <…> Надевать маску, как у алхимиков: глаза будут прикрыты стеклянными оконцами, а дышать — через рог, который под мышкою протянется к спине.
Петроний. Хорошо бы, если только можно не бояться прикосновения пальцев, простыни, гребня и ножниц.
Габриэль. Стало быть, всего лучше — отпустить бороду до колен.
Петроний. Видимо, так. И затем надо издать указ, чтобы никто не совмещал в одном лице цирюльника и хирурга.
Габриэль. Ты обрекаешь цирюльников на голод.
Петроний. Пусть сократят расходы, а плату за бритье немного повысят.
Габриэль. Дельно.
Петроний. Далее, нужен закон, чтобы каждый пил из своего стакана.
Габриэль. Англия едва ли примет такой закон.
Петроний. И чтобы двоим в одной постели не спать, за исключением лишь супругов. <…> Кроме того, чтобы постояльцу в гостинице не стлали простыню, на которой уже кто-то лежал. <…> Наконец, следует отменить приветственный поцелуй, хотя обычай этот старинный.
Габриэль. Даже в храмах божиих?
Петроний. Пусть каждый касается оскулария рукой.
Габриэль. Что скажешь о беседах?
Петроний. Надо избегать гомеровского ἄγχι σχῶν ϰεφαλήν. А кто слушает, пусть крепко сжимает губы.
Габриэль. Столько законов, что и на двенадцати таблицах[1] не уместятся!

Скаредный достаток

править
[К 5]
  •  

Гильберт. … Антроний [горько] оплакивал тот день, который не приносил ему никакого барыша. И если так случалось, искал даров Меркурия в собственном доме.
Якоб. Что же он делал?
Гильберт. В доме был водоём, — по обычаю того города, — и Антроний зачерпывал несколько ковшей и подливал в винные кувшины. Вот тебе и доход!
Якоб. Вино, наверно, было слишком крепкое?
Гильберт. Наоборот, жиже помоев! Он всегда покупал только дрянное вино, чтобы купить подешевле. И чтобы ни капли не пропало даром, все время подмешивал гущу десятилетней давности и старательнейшим образом взбалтывал, чтобы с виду напоминало сусло; так и гущи у него не пропадало ни крошки — он бы этого ни за что не допустил.
Якоб. Но если верить врачам, вино с гущею рождает камни в пузыре[К 6].
Гильберт. Врачи правы: года не проходило, чтобы один или двое из его домочадцев не умирали от камня; но Антрония траур в доме не страшил.
Якоб. Нет?
Гильберт. Он даже с мертвых драл подать. Не гнушался любым, самым ничтожным прибытком.
Якоб. Ты говоришь о воровстве?
Гильберт. Торговцы называют это барышом.
Якоб. А что сам Антроний пил?
Гильберт. Тот же нектар.
Якоб. И ему не было худо?
Гильберт. Он до того здоров, что хоть сено мог бы жевать, и смолоду, как я уже сказал, воспитан на подобных лакомствах. По его мнению, нет дохода вернее. <…> Но не меньше сберегалось и на хлебе. <…> Он покупал испорченную пшеницу, которую никто другой брать не хотел. Тут сразу и доход, потому что обходилось дешевле. А порчу исправляли.
Якоб. Как же исправляли-то?
Гильберт. Есть белая глина, несколько схожая с хлебом. Её любят лошади — они грызут стены, охотно пьют из рытвин, где вода взмучена такою глиной. Вот её он и подмешивал: на две части зерна одну часть глины.
Якоб. И это значит «исправлять»?
Гильберт. Во всяком случае — на вкус.

  •  

Гильберт. Приходит хромой слуга, который ведает столом, очень похожий на Вулкана; постилает скатерть. Это первое предвкушение трапезы. После долгой переклички приносят стеклянные чаши с чистою и прозрачною водой.
Якоб. Вот и другое предвкушение.
Гильберт. Не торопись, говорю. Снова ожесточённые крики — и появляется кувшин того мутного от гущи нектара.
Якоб. О, радость!
Гильберт. Но без хлеба. Пока опасности никакой: даже самая сильная жажда не прибавит вкуса этакому вину. Опять кричат до хрипоты, и лишь после этого ставят на стол хлеб, который и медведь едва ли угрызёт.
Якоб. Ясно, что решили спасти тебя от смерти.
Гильберт. Поздним вечером возвращается наконец Антроний, но ещё на пороге делает сообщение, которое не сулит ничего доброго: оказывается, у него разболелся живот. Чего ждать гостю, если хозяин нездоров?
Якоб. Он и вправду худо себя чувствовал?
Гильберт. До того худо, что один слопал бы трёх каплунов, если бы кто дал задаром. <…> Есть там рыбаки, которые вылавливают мелкие раковины, главным образом — в отхожих местах; особым криком они дают знать, что у них за товар. У них иной раз он распоряжался купить на полушку <…>. Тут ты бы решил, что в доме свадьба: надо было разводить огонь, чтобы поскорее всё сварить. Это подавали <…> вместо сладкого. <…> Что же касается второго блюда, то из кувшинов с вином и водою (обычно их бывало четыре) воздвигалось подобие крепостной стены, так что дотянуться не мог никто, кроме троих, перед которыми блюдо стояло: только величайший наглец решился бы перескочить через эту ограду.

  •  

Якоб. А немцам едва хватает часа на первый завтрак, ещё одного часа на второй, полутора часов на обед и двух — на ужин; и если доверху не нальют утробу добрым вином, не набьют вкусным мясом и рыбою, — бросают хозяина и бегут на войну.

  •  

Гильберт. В конце концов ко мне лапка попадала суше пемзы и безвкуснее трухлявой деревяшки, а навар был чистейшею водою.
Якоб. А я слыхал, что там кур без числа, что они и вкусны и дешевы.
Гильберт. Это верно, но деньги синодийцу милее курицы.
Якоб. Такого наказания было бы довольно, даже если бы ты убил папу римского или помочился на гробницу Петра-апостола.

Отдельные статьи

править

Комментарии

править
  1. Гасильником для свечей обычно служил полый рог[1].
  2. Намёк на известный анекдот о Диогене, который «искал человека», расхаживая днём по городу с фонарём в руках[1].
  3. Имеются в виду свинцовые печати, которыми скреплялись папские грамоты[1].
  4. По каноническому (церковному) праву, обмен такими обещаниями был равнозначен заключению брака, почти столь же законного и нерасторжимого, как скреплённый обрядом венчания[1].
  5. Это сатира, изданная около 1530 года, на дом Андреа Торрезано в Венеции, где Эразм жил с марта по декабрь 1508, готовя к печати первое издание «Адагий»[1].
  6. Эразм всегда утверждал, что каменной болезнью, которою он страдал до конца жизни, его наградило дрянное венецианское вино[1].

Примечания

править
  1. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 Эразм Роттердамский. Разговоры запросто / Перевод и комментарии С. П. Маркиша. — М.: Художественная литература, 1969. — 703 с.
  2. Эразм Роттердамский. Похвальное слово глупости. Домашние беседы. — М.: Гослитиздат, 1938.