«Рабле» (фр. Rabelais) — эссе Гюстава Флобера, написанное в конце 1838 года, впервые опубликовано частично в 1885, полностью — в 1910. Это одно из проявлений общей реабилитации Рабле романтиками, восходящее к книге П.-Л. Женгене «О влиянии Рабле на нынешнюю Революцию» (1791) и мнению Шатобриана из «Опыта об английской литературе» (1836)[1].

Цитаты

править
  •  

Ни одно имя не упоминалось столь часто, как имя Рабле, и, быть может, ни о ком не высказано столько несправедливого и невежественного. <…> Его то любили, то презирали, то не признавали, то вновь превозносили: и с тех пор как его изумительный гений бросил миру в лицо свою едкую и всеобъемлющую сатиру, столь откровенно звучащую в колоссальном хохоте его великанов, каждый век на все стороны переворачивал, на тысячу ладов толковал эту извечную загадку <…>.
Его произведение <…> само по себе столь значительно, что близко каждому веку и поясняет его мысль. Так, сперва в XVI веке, когда оно появилось, — это открытый бунт, моральный памфлет. В нём дышит злоба дня, оно в духе общего движения, оно его направляет. В то время Рабле — своего рода Лютер. Его сфера — смех. Но смех заходит так далеко, что Рабле сеет разрушение не меньшее, чем гнев виттенбергского молодца. <…>
В XVII веке Рабле — отец наивной и откровенной литературы Мольера и Лафонтена. Все трое, бессмертные и добрые гении, самые что ни на есть французские из всех, что у нас есть, глядели на бедную человеческую природу с добродушной и проницательной полуусмешкой; все трое откровенные, свободные, непринуждённые, истинно люди в полном смысле слова, всем троим дела нет до философов, сект, религий — они принадлежат к религии человека, а уж человека-то они знают. Они вертели его так и этак, анализировали, анатомировали, <…> в простодушном смехе Маскариля, в здравом смысле Филинта или в желчности Альцеста[2] больше философии, чем у всех философов, когда-либо живших на земле…

 

Jamais nom ne fut plus généralement cité que celui de Rabelais, et jamais peut-être avec plus d’injustice et d’ignorance. <…> Tour à tour il a donc été aimé, méprisé, méconnu, réhabilité ; et depuis que son prodigieux génie a jeté à la face du monde sa satire mordante et universelle qui s’échappe si franchement par le rire colossal de ses géants, chaque siècle a tourné sous tous les sens, interprété de mille façons cette longue énigme <…>.
Son œuvre <…> a par elle-même une telle importance qu’elle se lie à chaque âge et en explique la pensée. Ainsi, d’abord au XVIe siècle, lorsqu’elle apparaît, c’est une révolte ouverte, c’est un pamphlet moral. Elle a toute l’importance de l’actualité, elle est dans le sens du mouvement, elle le dirige. Rabelais alors est un Luther dans son genre. Sa sphère, c’est le rire. Mais il le pousse si fort, qu’avec ce rire il démolit tout autant de choses que la colère du bonhomme de Witternberg. <…>
Au XVIIe siècle, Rabelais est le père de cette littérature naïve et franche de Molière et de Lafontaine. Tous trois immortels et bons génies, les plus vraiment français que nous ayons, jetant sur la pauvre nature humaine un demi-sourire de bonhomie et d’analyse, francs, libres, dégagés d’allures, hommes s’il en fut dans tout le sens du mot, tous trois insouciants des philosophes, des sectes, des religions, ils sont de la religion de l’homme, et celle-là, ils la connaissent. Ils l’ont retournée et analysée, disséquée, <…> plus philosophe avec son simple rire de Mascarille, avec le bon sens de Philinte ou la bile d’Alceste, que tous les philosophes depuis qu’il y en a…

  •  

Век показной добродетели <…> уже стыдился такой разнузданной, шумной, голой литературы — великан страшил его. Этот век чувствовал, что находится между двумя грозными для него эпохами: веком XVI, давшим Лютера и Рабле, и веком Революции, <…> и меж двух бездн век этот красовался в напыщенном самообожании. <…>
Изысканный, правильный, холодный вкус века боялся того, что он называл распутством духа. Он предпочитал распутство нравов.

 

Ce siècle prude <…> avait déjà honte de cette littérature débraillée, bruyante, nue. Ce géant-là lui faisait peur. Il sentait bien qu’il se trouvait entre deux choses terribles pour lui : le XVIe siècle, qui avait donné Luther et Rabelais, et la Révolution, <…> deux abîmes au milieu desquels il se tenait guindé dans l’adoration de lui-même. <…>
Le petit goût musqué, réglé et froid du siècle avait horreur de ce qu’il nommait le dévergondage d’esprit. Il aimait mieux celui des mœurs.

  •  

Гений [Рабле] — единственный, исключительный, он, возможно, один такой в истории всех литератур мира. <…> Пытался его воспроизводить Стерн, но столь часто прорывающаяся у него аффектация и утончённая чувствительность разрушают всякое сходство.
Нет, Рабле — единственный, ибо он один выражает целый век, целую эпоху. Его значение одновременно литературное, политическое, моральное и религиозное. <…> Гомер воспевает воинственную жизнь, отважную и драчливую молодость мира, весеннюю пору <…>. У Вергилия цивилизация уже стара; он полон слёз, нюансов, чувства, тонкости. <…> Великие писатели, находящиеся в кругу идей века, подобны столицам в королевствах. Они воспринимают дух каждой провинции, каждой индивидуальности, примешивают к нему своё личное, оригинальное; всё это переплавляют, упорядочивают, затем возвращают преображённым в искусстве.

 

Son génie est unique, exceptionnel, c’est peut-être Je seul dans l’histoire des Littératures du monde. <…> Sterne a voulu le reproduire, mais l’affectation qui perce si souvent et la sensibilité raffinée détruisent tout parallèle.
Non, Rahelais est unique parce qu’il est à lui seul l’expression d’un siècle, d’une époque. II a tout à la fois la signification littéraire, politique, morale et religieuse. <…> Homére chante La vie guerrière, la jeunesse vaillante et belliqueuse du monde, la verte saison <…>. A Virgile la civilisation est déjà vieille ; il est plein de larmes, de nuances, de sentiment, de délicatesses. <…> Les grands écrivains sont donc dans le cercle des idées comme les capitales dans les royaumes. Ils reçoivent l’esprit de chaque province, de chaque individualité, y mêlent ce qui leur est personnel, original ; ils l’amalgament, ils l’arrangent, puis ils le rendent transformé dans l’art.

  •  

… герои романа — страшные обжоры; они едят и едят, едят столько, что в мире начинается голод; провинции, герцогства, королевства опустошены их прожорливостью. <…> Годовалым ребёнком [Гаргантюа] распевает рондо, нянюшки его балуют, он наряжен в придворное платье, это настоящий знатный дворянин.

 

… les héros sont de terribles mangeurs ; ils mangent, ils mangent si bien qu’ils affament le monde ; provinces, duchés, royaumes sont ravagés par leur vorace appétit. <…> Son enfance est robuste, une enfance de géant. A un an, [Gargantua] chante des rondeaux, ses gouvernantes le corrompent, il est tout couvert d’habits de cour, c’est un vrai gentilhomme.

  •  

… старое общество ещё было живо со своим гнетом для тела, оковами для мысли <…>. Вдруг появляется человек (и, чтобы насмешка была хлеще, монах!), который <…> сорвал с человечества его парадные одежды и лживые позументы; голое, оно дрожит под непристойным ветром гротеска, обдающим его уже давно; оно безобразно и отталкивающе…

 

… la vieille société vivait encore avec ses tyrannies pour le corps, ses entraves pour la pensée <…>. Mais tout à coup il survient un homme (et pour que la raillerie soit plus forte, un moine !) qui <…> l’humanité est dépouillée de ses robes de parade et de ses galons mensongers ; elle frémit toute nue sous le souffle impur du grotesque qui la serre depuis longtemps, elle est laide et repoussante…

  •  

Те, кто пытались дать к Рабле ключ, видеть в каждом слове аллегорию и переводить каждую шутку, на мой взгляд, совершенно эту книгу не поняли. Сатира здесь всеобщая, всемирная, отнюдь не личная и не локальная. — имеется в виду 10-томное издание «Сочинений» Рабле 1823 г. с крайне вольными аллегорическими толкованиями комментаторов[1]

 

Ceux qui ont prétendu donner de Rabelais des clefs, voire des allégories à chaque mot, et traduire chaque lazzi, n’ont point, selon moi, compris Je livre. La satire est générale, universelle, et non point personnelle ni locale.

  •  

… разве Фальстаф, Санчо и Гаргантюа не образуют гротескную трилогию, насмешливо венчающую старое общество? <…>
Между этими двумя образами образ Гаргантюа предстает более зыбким, менее отчетливым. — триада этих героев восходит, вероятно, к статье Ф. Шаля «Панург, Фальстаф и Санчо» (1829)[1]

 

… Falstaff, Sancho, Gargantua ne forment-ils pas une trilogie grotesque qui couronne amèrement la vieille société ? <…>
Placée entre ces deux figures, celle de Gargantua est plus vague, moins précise.

Перевод

править

Е. М. Лысенко под ред. А. Л. Андрес, 1984 («Этюд о Рабле»)

Примечания

править
  1. 1 2 3 С. Кратова, В. Мильчина. Примечания // Флобер Г. О литературе, искусстве, писательском труде. Письма. Статьи. Т. 2. — М.: Художественная литература, 1984. — С. 454-5.
  2. Персонажи Мольера: Маскариль — ловкий слуга из комедий «Шалый, или Всё невпопад», «Любовная досада», «Смешные жеманницы»; Филинт, Альцест — из «Мизантропа».