Ответ моим критикам (Набоков)

«Ответ моим критикам» (англ. Reply to My Critics) — полемическая статья Владимира Набокова 1966 года о критике выполненного им комментированного перевода «Евгения Онегина» на английский язык[1], в основном, о рецензии Эдмунда Уилсона «Странная история Пушкина и Набокова». В авторском сборнике «Строгие суждения» 1973 года она была незначительно исправлена и получила новое заглавие, возможно, приближающее к принятому названию статьи Пушкина «Опровержение на критики»[2].

Цитаты

править
  •  

… случается, что под прицелом враждебной критики оказываются не акты художества, а такой прозаичный труд, как мой комментированный перевод «Евгения Онегина» <…>. В отличие от моих романов ЕО имеет этическую сторону, а также моральную и человеческую. Речь идёт о порядочности или непорядочности компилятора, его профессиональной квалификации или небрежности. Если мне говорят, что я плохой поэт, я отвечаю улыбкой; но если говорят, что я неважный литературовед, я не стесняюсь в выражениях.

 

… adverse criticism happens to be directed not at those acts of fancy, but at such a matter-of-fact work of reference as my annotated translation of Eugene Onegin <…>. Unlike my novels, EO possesses an ethical side, moral and human elements. It reflects the compiler's honesty or dishonesty, skill or sloppiness. If told I am a bad poet, I smile; but if told I am a poor scholar, I reach for my heaviest dictionary.

  •  

«Перевод с претензией на художественность» защищает [переводчиков], скрывая и маскируя их невежество, или недостаточную осведомлённость, или беспомощные потуги ограниченной эрудиции. Зато неприкрашенный буквальный перевод подверг бы их уязвимое сооружение воздействию неведомых и неисчислимых опасностей.
Таким образом, совершенно естественно, что всякий из братии профессиональных перелагателей, крепко связанных круговой порукой, испытывает приступ тупой ненависти и страха, а в некоторых случаях настоящую панику, оказываясь перед возможностью того, что прихоть моды или не боящееся рискнуть издательство может невзначай лишить его незримого розового куста, украшающего его голову, или измаранного щита, которым он защищается от призрака непреклонных практических сведений. В результате консервированная музыка рифмованных переложений с энтузиазмом рекламируется и получает признание, и принесение в жертву текстуальной точности вызывает восхищение, как особого рода героизм, меж тем как единственно подозрение да ищейки дожидаются буквалиста, непривлекательного сухаря, в отчаянии подыскивающего замысловатое слово, которое удовлетворило бы страстную жажду точности, и в процессе поисков собирающего обильные познания, которые заставляют адвокатов приманчивого камуфляжа всего лишь дрожать или презрительно ухмыляться.

 

The "arty translation" protects them by concealing and camouflaging ignorance or incomplete information or the fuzzy edge of limited knowledge. Stark literalism, on the other hand, would expose their fragile frame to unknown and incalculable perils.
It is quite natural, then, that the solidly unionized professional paraphrast experiences a surge of dull hatred and fear, and in some cases real panic, when confronted with the possibility that a shift in fashion, or the influence of an adventurous publishing house, may suddenly remove from his head the cryptic rosebush he carries or the maculated shield erected between him and the specter of inexorable knowledge. As a result the canned music of rhymed versions is enthusiastically advertised, and accepted, and the sacrifice of textual precision applauded as something rather heroic, whereas only suspicion and bloodhounds await the gaunt, graceless literalist groping around in despair for the obscure word that would satisfy impassioned fidelity and accumulating in the process a wealth of information which only makes the advocates of pretty camouflage tremble or sneer.

  •  

Поразительные ошибки в переводах с русского, появляющихся в наши дни с безумной частотой, воспринимаются хладнокровно, как ничтожные пустяки, на которые лишь педант обратит внимание.

 

The incredible errors in the translations from the Russian which are being published nowadays with frenetic frequency are dismissed as trivial blemishes that only a pedant would note.

  •  

Каким бы неприязненным ни было отношение к буквализму, я всё же нахожу несколько удивительной ту бурю эмоций, которую вызвал мой довольно сухой, довольно скучный труд. Наемные писаки ринулись на защиту ортодоксальных советских публицистов, которых я «подверг нападкам» и о которых они прежде никогда не слыхали.

 

Despite the violent attitude towards literalism, I still find a little surprising the intensity of human passions that my rather dry, rather dull work provokes. Hack reviewers rush to the defense of the orthodox Soviet publicists whom I "chastise" and of whom they have never heard before.

  •  

Самая большая, самая дерзкая, самая въедливая и, увы, самая безответственная статья помещена г-ном Эдмундом Уилсоном <…> и на ней я хочу остановиться особо.
Немало простаков искренне почитают г-на Уилсона как крупного специалиста в той же сфере, в коей подвизаюсь и я, <…> и, что говорить, подобный бред не стоило бы терпеть; тем не менее я не уверен, что необходимость защищать свой труд от грубых нападок и некомпетентных обвинений стала бы достаточным стимулом для обсуждения этой статьи, не подвигни меня на это необычная, неописуемая и крайне забавная благоприятная возможность, которую неожиданно предоставил мне сам г-н Уилсон, опровергая почти каждый содержащийся в его огромной статье критический выпад в мой адрес. Имеющиеся в ней ошибки и противоречия образуют непрерывную последовательность, столь законченную, что производят впечатление искусства наоборот, заставляя задуматься, а не было ли всё это специально сплетено для того, может быть, чтобы оказаться чем-то вполне дельным и логически связанным, если прочесть его отражённым в зеркале. Я не знаю другого такого случая в истории литературы. Это осуществлённая мечта полемиста, и надо быть никудышным спортсменом, чтобы пренебречь возможностью, какую она предлагает.

 

The longest, most ambitious, most captious, and, alas, most reckless, article is Mr. Edmund Wilson's <…> and this I now select for a special examination.
A number of earnest simpletons consider Mr. Wilson to be an authority in my field, <…> and no doubt such delusions should not be tolerated; still, I am not sure that the necessity to defend my work from blunt jabs and incompetent blame would have been a sufficient incentive for me to discuss that article, had I not been moved to do so by the unusual, unbelievable, and highly entertaining opportunity that I am unexpectedly given by Mr. Wilson himself of refuting practically every item of criticism in his enormous piece. The mistakes and misstatements in it form an uninterrupted series so complete as to seem artistic in reverse, making one wonder if, perhaps, it had not been woven that way on purpose to be turned into something pertinent and coherent when reflected in a looking glass. I am unaware of any other such instance in the history of literature. It is a polemicist's dream come true, and one must be a poor sportsman to disdain what it offers.

  •  

Всякий раз, когда г-н Уилсон принимается разбирать русское выражение, он совершает нелепый промах.

 

Every time Mr. Wilson starts examining a Russian phrase he makes some ludicrous slip.

  •  

Г-н Уилсон утверждает, что «единственная бросающаяся в глаза характерная особенность перевода» <…> — это моя «тяга к употреблению редких и незнакомых слов…». Ему не приходит в голову, что посредством этих слов я могу передавать редкие и незнакомые понятия; это ему невыгодно. Он продолжает, однако, утверждать, что, «в свете декларируемого стремления следовать так близко к тексту оригинала, чтобы его перевод мог послужить подсказкой для студента», подобные слова «совершенно неуместны», поскольку «студенту легче будет доискаться до смысла русского слова», нежели английского. <…> (как-никак, следствия подобного простого метода слишком наглядно представил сам г-н Уилсон, неверно переводя и истолковывая некоторые места), или что такой надёжный и полный русско-английский словарь не только существует в природе (а такового, конечно, нет), но и более доступен студенту, чем, скажем, второе несокращённое издание (1960 года) словаря Уэбстера, который я, между прочим, настоятельно советую г-ну Уилсону приобрести. А если бы такой магический словарь всё же существовал, тогда всё равно было бы сложно выбрать, без моей помощи, из двух близких синонимов единственный с верным смысловым оттенком и не попасть, без моей подсказки, в ловушку идиоматического выражения, которое вышло из употребления.

 

Mr. Wilson affirms that "the only characteristic Nabokov trait" <…> is my "addiction to rare and unfamiliar words." It does not occur to him that I may have rare and unfamiliar things to convey; that is his loss. He goes on, however, to say that in view of my declared intention to provide students with a trot such words are "entirely inappropriate" here, since it would be more to the point for the student to look up the Russian word than the English one. <…> (after all, the result of this simple method is far too apparent in Mr. Wilson's own mistranslations and misconceptions), or that a reliable and complete Russko-angliyskiy slovar not only exists (it does not) but is more easily available to the student than, say, the second unabridged edition (1960) of Webster's, which I really must urge Mr. Wilson to acquire. Even if that miraculous slovar did exist, there would still be the difficulty of choosing, without my help, the right shade between two near synonyms and avoiding, without my guidance, the trap-falls of idiomatic phrases no longer in use.

  •  

Между прочим, в моём переводе процент слов, которые г-н Уилсон называет «встречающимися только в словарях», в сущности столь смехотворно мал, что мне было непросто найти таковые.
Вряд ли г-н Уилсон не знает того, что, когда писатель решает омолодить или воскресить слово, оно снова оживает, снова всхлипывает, бродит в старинном камзоле по кладбищу и будет продолжать злить унылых могильщиков всё то время, пока книгу этого писателя не перестанут читать. В некоторых случаях английские архаизмы использованы в моём переводе ЕО не просто для того, чтобы передать ими русские устаревшие слова, а чтобы воскресить оттенок смысла, присутствующий в обычном русском выражении, но потерянный в английском. Это не идиоматические выражения. Это фразы, в которых я решил стремиться к передаче буквального смысла, а не гладкости слога. Это ступеньки во льду, крюки, вбитые в отвесную скалу точности. Некоторые — просто сигнальные слова, призванные намекнуть или указать на то, что в этом месте повторилось определённое любимое выражение Пушкина. Другие выбраны из-за их галльского оттенка, скрытно присутствующего в той или иной русской попытке копировать французский оборот. Все они появились в результате терзаний, я отвергал их, восстанавливал в правах, и критикам, утверждающим, что они восторгаются некоторыми моими книгами, нужно относиться к ним как к выздоравливающим, как к осиротевшим отпрыскам старинного рода, а не улюлюкать, не освистывать, как самозванцев. Меня не заботит, какое это слово: «архаичное», или «диалектное», или «жаргонное»; в этом я эклектичный демократ и пускаю в дело всякое слово, которое мне подходит. Мой метод может быть плох, но это метод, и задачей подлинного критика должно быть рассмотрение самого метода, а не раздражённая ловля в моём пруду диковин, которыми я его сознательно населил.

 

Incidentally, the percentage of what Mr. Wilson calls "dictionary words" in my translation is really so absurdly small that I have difficulty in finding examples.
Mr. Wilson can hardly be unaware that once a writer chooses to youthen or resurrect a word, it lives again, sobs again, stumbles all over the cemetery in doublet and trunk hose, and will keep annoying stodgy gravediggers as long as that writer's book endures. In several instances, English archaisms have been used in my EO not merely to match Russian antiquated words but to revive a nuance of meaning present in the ordinary Russian term but lost in the English one. Such terms are not meant to be idiomatic. The phrases I decide upon aspire towards literality, not readability. They are steps in the ice, pitons in the sheer rock of fidelity. Some are mere signal words whose only purpose is to suggest or indicate that a certain pet term of Pushkin's has recurred at that point. Others have been chosen for their Gallic touch implicit in this or that Russian attempt to imitate a French turn of phrase. All have pedigrees of agony and rejection and reinstatement, and should be treated as convalescents and ancient orphans, and not hooted at as impostors by a critic who says he admires some of my books. I do not care if a word is "archaic" or "dialect" or "slang"; I am an eclectic democrat in this matter, and whatever suits me, goes. My method may be wrong but it is a method, and a genuine critic's job should have been to examine the method itself instead of crossly fishing out of my pond some of the oddities with which I had deliberately stocked it.

  •  

Больше всего в коллекции «bêtes noir'es», собранной г-ном Уилсоном, мне нравится «sapajou». Он недоумевает, почему пушкинское «достойно старых обезьян» я перевёл как «worthy of old sapajou», а не «worthy of old monkeys». <…> дело в том, что ни «monkey», ни «аре» в данном контексте не вполне подходят.
«Sapajou» (специальный термин, обозначающий два вида обезьян-капуцинов) во французском языке приобрело разговорное значение «озорник», «блудник», «сумасброд». Так вот, в строках 1–2 и 9 — 11 главы четвёртой, строфа VII, <…> Пушкин вторит моралистическому пассажу в собственном его письме, написанном по-французски <…> своему младшему брату осенью 1822 года <…>. Я не только не мог устоять перед искушением обратного перевода «обезьян» из четвёртой главы англо-французским «sapajous» из письма, но с нетерпением ждал, чтобы кто-нибудь придрался к этому слову и дал мне повод нанести ответный удар таким чрезвычайно приятным способом — отсылкой к письму Пушкина.

 

In Mr. Wilson's collection of bêtes noires my favorite is "sapajou." He wonders why I render dostoyno staryh obez'yan as "worthy of old sapajous" and not as "worthy of old monkeys." <…> it so happens that neither "monkey" nor "ape" is good enough in the context.
"Sapajou" (which technically is applied to two genera of neotropical monkeys) has in French a colloquial sense of "ruffian," "lecher," "ridiculous chap." Now, in lines 1-2 and 9-11 of Four: vii <…> Pushkin echoes a moralistic passage in his own letter written in French from Kishinev to his young brother in Moscow in the autumn of 1822 <…>. Not only could I not resist the temptation of retranslating the obez'yan of the canto into the Anglo-French "sapajous" of the letter, but I was also looking forward to somebody's pouncing on that word and allowing me to retaliate with that wonderfully satisfying reference. Mr. Wilson obliged —and here it is.

  •  

Переводя «Евгения Онегина», я всё время оставался в тысячу раз более верен русскому языку Пушкина, нежели английскому языку г-на Уилсона, и потому не колеблясь воспроизводил и погрешности синтаксиса, и их последствия — столкновения словесных конструкций.

 

Throughout my translation I have remained a thousand times more faithful to Pushkin's Russian than to Wilson's English and therefore in these passages I did not hesitate to reproduce both the solecism and the ensuing clash.

  •  

Не стану много говорить о тех строках, что г-н Уилсон посвящает моим заметкам о просодии. Они просто не стоят того. Он пролистал моё «скучное и утомительное Приложение» и не понял ничего из того, что ему удалось вычитать. Из наших бесед и переписки прошлых лет я прекрасно знаю, что он, как Онегин, не способен уразуметь механизм стихотворения — как русского, так и английского. Посему ему следовало бы воздержаться от «критики» моего эссе об этом предмете. Одним движением своего тупого карандаша он восстанавливает прежнюю ужасную неразбериху, справиться с которой мне стоит больших усилий, и возвращает дополнительные ударения и спондеи туда, где, как я показал, им не место. Он не делает попыток принять мою терминологию, упрямо игнорирует сходства и различия русского и английского ямба, о которых я веду речь, и, вообще говоря, я сомневаюсь, что он прочёл больше двух строк моих заметок о просодии.
По утверждению г-на Уилсона, «самый серьёзный недостаток» моего комментария — это «интерпретация текста». Если бы он прочитал мой комментарий внимательней, то увидел, что я не верю ни в какой вид «интерпретации», вследствие чего его или моя «интерпретация» не может быть ни неудачной, ни удачной. Иначе говоря, я не верю в старинный, простодушный и затхлый метод критического разбора, интересного для широкой публики, который отстаивает г-н Уилсон и который состоит в том, чтобы переносить персонажей из воображаемого мира автора в воображаемый, но менее убедительный мир критика, который затем берётся разбирать этих перемещённых персонажей как если бы они были «реальные люди».

 

I shall not say much about the paragraph that Mr. Wilson devotes to my notes on prosody. It is simply not worth-while. He has skimmed my "tedious and interminable appendix" and has not understood what he managed to glean. From our conversations and correspondence in former years I well know that, like Onegin, he is incapable of comprehending the mechanism of verse—either Russian or English. This being so, he should have refrained from "criticizing" my essay on the subject. With one poke of his stubby pencil he reintroduces the wretched old muddle I take such pains to clear up and fussily puts back the "secondary accents" and "spondees" where I show they do not belong. He makes no attempt to assimilate my terminology, he obstinately ignores the similarities and distinctions I discuss, and indeed I cannot believe he has read more than a few lines of the thing.
My "most serious failure," according to Mr. Wilson, "is one of interpretation." Had he read my commentary with more attention he would have seen that I do not believe in any kind of "interpretation" so that his or my "interpretation" can be neither a failure nor a success. In other words, I do not believe in the old-fashioned, naive, and musty method of human-interest criticism championed by Mr. Wilson that consists of removing the characters from an author's imaginary world to the imaginary, but generally far less plausible, world of the critic who then proceeds to examine these displaced characters as if they were "real people."

  •  

Стендаль, этот любимчик всех тех, кому нравится их плоская французская равнина.

 

… Stendhal, that pet of all those who like their French plain.

Перевод

править

В. Г. Минушин, 2002

Примечания

править
  1. Nabokov's Reply, Encounter, 1966, Vol. 26, № 2 (February), pp. 80-89.
  2. Н. Г. Мельников. Комментарии // Набоков о Набокове и прочем. Интервью, рецензии, эссе. — М.: Независимая Газета, 2002. — С. ~ 675.