Наброски для романа

«Наброски для романа», также «Как мы писали роман» (англ. Novel Notes) — юмористический роман Джерома К. Джерома 1893 года.

ПрологПравить

  •  

Писателя из меня никогда бы не получилось. К счастью, я обнаружил это вовремя. Со многими беднягами бывает не так.

  — Джефсон
  •  

То, что человек думает, — действительно думает, — остается в нём и прорастает в тишине. То, что человек пишет в книгах, — это мысли, которые ему хотелось бы навязать людям.

  — Джефсон

глава IПравить

  •  

У неё сильнейшее предубеждение против класса холостяков.
Разве может холостяк быть полезным писателем! Если мужчина не хочет жениться, значит он просто развратник, которого нельзя и близко подпускать к перу; если же он хочет жениться, но не знает, как это сделать, как завершить достойно свой собственный роман, значит он просто дурак, и где уж ему сочинять романы для других!

 

Against bachelors, as a class, she entertains a strong prejudice. A man’s not having sense enough to want to marry, or, having that, not having wit enough to do it, argues to her thinking either weakness of intellect or natural depravity, the former rendering its victim unable, and the latter unfit, ever to become a really useful novelist.

  •  

Оказывается, это был один из тех коварных ядов, которые действуют медленно. Этот яд не убивает сразу, он постепенно разрушает организм таракана. День ото дня он всё сильнее будет чувствовать общее недомогание и упадок духа, но так и не сможет понять, что же это такое с ним творится; и вот, наконец, однажды утром мы придем в кухню и увидим, что он лежит там холодный и недвижимый.
Итак, мы продолжали готовить эту смесь и рассыпали её по кухне каждый вечер, и черные тараканы со всего квартала сбегались к нам толпами. Каждую ночь они прибывали всё в большем количестве. Они приводили с собой знакомых и родственников. Чужие тараканы — тараканы из других домов, не имеющие на нас абсолютно никаких прав, — прослышав об угощении, являлись к нам несметными полчищами и объедали наших тараканов. К концу недели во всей округе не оставалось ни одного таракана, способного двигаться, которого мы не заманили бы к себе на кухню.
Мак-Шонесси говорил, что это хорошо. Одним махом мы очистим всю окрестность. Целых десять дней тараканы усиленно поглощают этот яд, и теперь конец не за горами. Я был рад это слышать, ибо начинал уже находить столь безграничное гостеприимство обременительным. Яд стоил дорого, а тараканы оказались отменными едоками.
Мы зашли на кухню посмотреть, что у них там делается. Мак-Шонесси вид их показался подозрительным, и он заявил, что они начинают сдавать. Мне же казалось, что таких здоровых и бодрых тараканов я никогда не видел.
Один из них действительно умер. В тот самый вечер его застали на месте преступления, когда он пытался удрать с непомерно большой порцией яда. Трое или четверо его собратьев свирепо на него набросились и убили его.
Но это был, насколько мне известно, единственный таракан, для которого средство Мак-Шонесси оказалось смертельным. Что до остальных, они только жирели и лоснились. Некоторые так раздобрели, что едва ползали. В конце концов их несколько поубавилось, когда мы прибегли к какому-то обычному средству из керосиновой лавки.

 

It appeared that this was one of those slow, insidious poisons. It did not kill the beetle off immediately, but it undermined his constitution. Day by day he would sink and droop without being able to tell what was the matter with himself, until one morning we should enter the kitchen to find him lying cold and very still.
So we made more stuff and laid it round each night, and the blackbeetles from all about the parish swarmed to it. Each night they came in greater quantities. They fetched up all their friends and relations. Strange beetles—beetles from other families, with no claim on us whatever—got to hear about the thing, and came in hordes, and tried to rob our blackbeetles of it. By the end of a week we had lured into our kitchen every beetle that wasn’t lame for miles round.
MacShaughnassy said it was a good thing. We should clear the suburb at one swoop. The beetles had now been eating this poison steadily for ten days, and he said that the end could not be far off. I was glad to hear it, because I was beginning to find this unlimited hospitality expensive. It was a dear poison that we were giving them, and they were hearty eaters.
We went downstairs to see how they were getting on. MacShaughnassy thought they seemed queer, and was of opinion that they were breaking up. Speaking for myself, I can only say that a healthier-looking lot of beetles I never wish to see.
One, it is true, did die that very evening. He was detected in the act of trying to make off with an unfairly large portion of the poison, and three or four of the others set upon him savagely and killed him.
But he was the only one, so far as I could ever discover, to whom MacShaughnassy’s recipe proved fatal. As for the others, they grew fat and sleek upon it. Some of them, indeed, began to acquire quite a figure. We lessened their numbers eventually by the help of some common oil-shop stuff.

глава IIПравить

  •  

Надо быть зловредным человеком, чтобы взяться рассказывать о собаках в присутствии тех, кто не обладает сверхчеловеческой выдержкой. Стоит лишь одному припомнить какой-нибудь интересный случай — и уже никто не устоит перед соблазном рассказать нечто ещё более занимательное.

 

It is a wicked thing to start dog stories among a party of average sinful men. Let one man tell a dog story, and every other man in the room feels he wants to tell a bigger one.

  •  

... когда Фея Снов рассказывает нам сказки, мы совсем как малые дети, — сидим и слушаем, раскрыв рот, и верим каждому слову, хотя подчас и удивляемся, что бывают на свете такие чудеса.

 

... when the Dream Fairy tells us tales we are only as little children, sitting round with open eyes, believing all, though marvelling that such things should be.

глава IIIПравить

  •  

Учтите, что добродетель — величина непостоянная. В каждой стране идеалы добродетели разные, да и с течением времени они меняются, и зависит это именно от таких, как ты говоришь, «глупых голов». Вот, например, в Японии «добродетельной» считается девушка, продающая свою честь, чтобы иметь возможность хоть немножко украсить жизнь своих престарелых родителей. А в тропиках есть некие гостеприимные острова, где «добродетельная» жена так старается, чтобы гость мужа чувствовал себя как дома, что только диву даешься, до чего она доходит. В библейские времена Иаиль превозносили за то, что она убила спящего человека, а Сарра ни капельки не упала в глазах своего народа, когда свела Агарь с Авраамом. В Англии восемнадцатого века идеалом женской добродетели считалась сверхъестественная тупость и меланхолия, превосходящая всякие границы, впрочем это и по сей день так; писатели, — а они всегда были наиболее подобострастными почитателями общественного мнения, — так и лепили своих куколок по принятым моделям.

 

You must remember goodness is not a known quantity. It varies with every age and every locality, and it is, generally speaking, your ‘silly persons’ who are responsible for its varying standards. In Japan, a ‘good’ girl would be a girl who would sell her honour in order to afford little luxuries to her aged parents. In certain hospitable islands of the torrid zone the ‘good’ wife goes to lengths that we should deem altogether unnecessary in making her husband’s guest feel himself at home. In ancient Hebraic days, Jael was accounted a good woman for murdering a sleeping man, and Sarai stood in no danger of losing the respect of her little world when she led Hagar unto Abraham. In eighteenth-century England, supernatural stupidity and dulness of a degree that must have been difficult to attain, were held to be feminine virtues—indeed, they are so still—and authors, who are always among the most servile followers of public opinion, fashioned their puppets accordingly.

  •  

В Стране Фантазии от бедняков большая польза, но и в действительной жизни не меньше. Скажем, знаменитый артист не платит долга в лавку, хоть и получает восемьдесят фунтов в неделю. Что утешает лавочника? Статейки в театральных газетах, где в подробностях расписывается, как неизменно щедр по отношению к бедным этот прекрасной души человек. Или, положим, удачно завершается какой-нибудь особенно ловкий обман. Что заглушает тихий, но надоедливый голос нашей совести? Благородное решение пожертвовать десять процентов чистой прибыли на бедняков.
Подкрадывается старость, пора серьезно подумать о том, чтобы обеспечить себе приличное существование на том свете. Что делает человек? Он внезапно становится благотворителем бедных. Исчезни бедные — куда ему деваться со своей благотворительностью? Знать, что бедняки всегда будут с нами, — вот наше утешение. Бедняки — это лестница, по которой мы карабкаемся на небеса.

 

“They are as useful in real life as they are in Bookland. What is it consoles the tradesman when the actor, earning eighty pounds a week, cannot pay his debts? Why, reading in the theatrical newspapers gushing accounts of the dear fellow’s invariable generosity to the poor. What is it stills the small but irritating voice of conscience when we have successfully accomplished some extra big feat of swindling? Why, the noble resolve to give ten per cent of the net profits to the poor.
“What does a man do when he finds himself growing old, and feels that it is time for him to think seriously about securing his position in the next world? Why, he becomes suddenly good to the poor. If the poor were not there for him to be good to, what could he do? He would be unable to reform at all. It’s a great comfort to think that the poor will always be with us. They are the ladder by which we climb into heaven.”

  •  

В непрекращающейся войне между Человечеством и Природой бедняки всегда стоят впереди. Они умирают в канавах, и мы с флагами, под дробь барабанов, проходим по их телам.
Трудно думать о них без чувства стыда за то, что живешь в безопасности и покое, а они принимают на себя все самые тяжелые удары. Как будто сидишь притаившись в палатке, а в это время твои товарищи сражаются и умирают на передовой.
Там они молча падают и истекают кровью. Природа своей страшной дубинкой «Выживает сильнейший» и Цивилизация своим жестоким кнутом «Спрос и предложение» избивают бедняков, и они шаг за шагом отступают, борясь до конца — молча, угрюмо; картина эта не так уж живописна, чтобы можно было назвать её героической.

 

In the perpetual warfare between Humanity and Nature, the poor stand always in the van. They die in the ditches, and we march over their bodies with the flags flying and the drums playing.
One cannot think of them without an uncomfortable feeling that one ought to be a little bit ashamed of living in security and ease, leaving them to take all the hard blows. It is as if one were always skulking in the tents, while one’s comrades were fighting and dying in the front.
They bleed and fall in silence there. Nature with her terrible club, “Survival of the Fittest”; and Civilisation with her cruel sword, “Supply and Demand,” beat them back, and they give way inch by inch, fighting to the end. But it is in a dumb, sullen way, that is not sufficiently picturesque to be heroic.

глава IVПравить

  •  

Срывайте радости цветы, пока они цветут.

  •  

На основании горького опыта я узнал, как опасно и глупо покидать лондонский кров между первым мая и тридцать первым октября.

  •  

Вблизи от нас жил старый коростель. Он самым возмутительным образом будоражил всех остальных птиц и мешал им спать. Аменда, которая выросла в городе, сначала приняла его за дешёвый будильник и недоумевала, кто его заводит и почему это делают всю ночь напролёт, а главное, почему его не смазывают.

глава VПравить

  •  

Когда я был молод, я жаждал услышать чужое мнение обо мне и обо всем, созданном мною; теперь я больше всего стремлюсь к тому, чтобы как-нибудь уклониться от этого. Если в те времена мне сообщали, что где-то обо мне напечатано подстроки, я готов был исходить пешком весь Лондон, чтобы добыть экземпляр газеты. Теперь, при виде целого столбца, в заголовке которого красуется мое имя, я спешно свертываю газету, откладываю её в сторону и, подавляя естественное желание узнать, что там написано, говорю: «Зачем это тебе? Это только выбьет тебя из колеи на весь день».

  •  

... критический азарт у цивилизованных людей подменяет жестокость...

  •  

Когда человек теряет веру в себя, он подобен воздушному шару, из которого улетучился газ.

  •  

... сто́ит ли Искусство, даже с прописной буквы, всех тех страданий, которые оно влечёт за собою, выигрывает ли оно и становимся ли мы лучше благодаря той массе презрения и насмешек, зависти и ненависти, которые валятся на нас во имя его.

глава VIПравить

  •  

Среди всего населения земли только у кошек да у еретиков есть настоящая совесть. Попробуй последить за кошкой, когда она занята одной из своих гнусных проделок (если она от тебя в этот момент не улизнет): сразу бросается в глаза, как она озабочена тем, чтобы её не застигли на месте преступления; а попадется — вмиг сделает вид, что совершенно ни при чем, что у неё и в мыслях ничего дурного не было, то есть, вообще-то говоря, кое-что она, конечно, думала предпринять, но совершенно в другом роде. Порой приходишь к выводу, что у кошек есть даже душа.

 

Cats and Nonconformists seem to me the only things in this world possessed of a practicable working conscience. Watch a cat doing something mean and wrong—if ever one gives you the chance; notice how anxious she is that nobody should see her doing it; and how prompt, if detected, to pretend that she was not doing it—that she was not even thinking of doing it—that, as a matter of fact, she was just about to do something else, quite different. You might almost think they had a soul.

  •  

Если кошка трудится, не жалея сил, она погибает от голода, если у кошки светлая голова, её сбрасывают с лестницы, как дуру, если кошка отличается самым порядочным поведением, её топят, как мерзавку, но зато смелая кошка, спит на бархатной подушечке и к обеду получает сливки и конину.

 

The cat that works hard dies of starvation, the cat that has brains is kicked downstairs for a fool, and the cat that has virtue is drowned for a scamp; but the cat that has cheek sleeps on a velvet cushion and dines on cream and horseflesh.

  •  

Смотрите, никогда не селитесь в доме, где есть младенец. Ребёнку постарше можно дать сдачи, если он потянет вас за хвост или наденет бумажный мешок на голову, и никто за это не осудит. «Так тебе и надо, — скажут ревущему сорванцу, — нечего дразнить несчастное существо». Но попробуйте сопротивляться, если вас ухватит за горло младенчик и примется выковыривать вам деревянной ложкой глаза, — и бессердечным животным обзовут и загоняют по всему саду.

 

Whatever you do, never stop at a house where they keep a baby. If a child pulls your tail or ties a paper bag round your head, you can give it one for itself and nobody blames you. “Well, serve you right,” they say to the yelling brat, “you shouldn’t tease the poor thing.” But if you resent a baby’s holding you by the throat and trying to gouge out your eye with a wooden ladle, you are called a spiteful beast, and “shoo’d” all round the garden.

  — кошка
  •  

Вам могут встретиться циники, которые издеваются над респектабельностью, не слушайте их. Респектабельность сама по себе вознаградит вас — и это будет настоящее, ощутимое вознаграждение. Может быть, она не выразится в тонких блюдах и в мягких постелях, но она даст вам нечто лучшее, основательное. У вас всегда будет сознание, что вы в отличие от прочих смертных живете правильно, идете верным путем и к верной цели, насколько это зависит от нашей изобретательности. Не позволяйте настраивать себя против респектабельности. Я твердо верю, что она приносит самое большое удовлетворение в жизни, и притом обходится очень дешево.

 

Child, you will come across cynics who will sneer at respectability: don’t you listen to them. Respectability is its own reward—and a very real and practical reward. It may not bring you dainty dishes and soft beds, but it brings you something better and more lasting. It brings you the consciousness that you are living the right life, that you are doing the right thing, that, so far as earthly ingenuity can fix it, you are going to the right place, and that other folks ain’t. Don’t you ever let any one set you against respectability. It’s the most satisfying thing I know of in this world—and about the cheapest.

  — кошка
  •  

… конечно, у мартышек есть смекалка. Я видал таких, что заткнут за пояс некоторых олухов, с какими я ходил в плаванье, да и про слонов тоже можно сказать, что они хорошо соображают, если только верить всему, что про них рассказывают. А я наслушался про них разных небылиц!
Ну, слов нет, у собак тоже есть голова на плечах, да я и не говорю, что они безголовые. Но одно я вам скажу: если потребуется честно, хладнокровно поразмыслить, безо всяких там вывертов, — подайте мне кошку. Тут ведь дело в чем, сэр: собака — она невесть как высоко ставит человека, воображает, что умнее в мире никого нет, вот ведь как она думает; и, не жалея сил, старается всех об этом оповестить. Так что ничего удивительного, что для нас собака самый разумный зверь. А кошка — у неё особое мнение о человеке. Она много слов не тратит, но и без того ясно, что у неё на уме, остального и слушать не захочется. Вот нам и кажется, что у кошки нет соображения. Настроились против кошек, так и пошли по неверному курсу. Признайтесь по совести, ведь нет той кошки, которая не сумела бы забежать с подветренной стороны и удрать от собаки. Вы видели когда-нибудь, как собака рвется с цепи, чтобы разодрать в клочья кошку, а та преспокойно сидит себе в трех четвертях дюйма и умывается? Наверняка видали. Ну, так у кого из этих двух больше сметки? Кошка знает, что стальная цепь не растягивается. А собаке-то, кажется, уж сам черт велел знать про цепочки в сто раз больше кошек, и всё-таки она уверена — стоит погромче полаять, цепочка-то и вытянется.

 

... monkeys is cute. I’ve come across monkeys as could give points to one or two lubbers I’ve sailed under; and elephants is pretty spry, if you can believe all that’s told of ’em. I’ve heard some tall tales about elephants. And, of course, dogs has their heads screwed on all right: I don’t say as they ain’t. But what I do say is: that for straightfor’ard, level-headed reasoning, give me cats. You see, sir, a dog, he thinks a powerful deal of a man—never was such a cute thing as a man, in a dog’s opinion; and he takes good care that everybody knows it. Naturally enough, we says a dog is the most intellectual animal there is. Now a cat, she’s got her own opinion about human beings. She don’t say much, but you can tell enough to make you anxious not to hear the whole of it. The consequence is, we says a cat’s got no intelligence. That’s where we let our prejudice steer our judgment wrong. In a matter of plain common sense, there ain’t a cat living as couldn’t take the lee side of a dog and fly round him. Now, have you ever noticed a dog at the end of a chain, trying to kill a cat as is sitting washing her face three-quarters of an inch out of his reach? Of course you have. Well, who’s got the sense out of those two? The cat knows that it ain’t in the nature of steel chains to stretch. The dog, who ought, you’d think, to know a durned sight more about ’em than she does, is sure they will if you only bark loud enough.

  — моряк

глава VIIIПравить

  •  

Однажды мы заговорили о преступности и преступниках. Мы обсуждали, можно ли написать роман без злодея, и пришли к заключению, что это было бы неинтересно.
— Ужасно грустно сознаться, — задумчиво произнес Мак-Шонесси, — но каким безнадежно скучным был бы этот мир, если бы не наши друзья правонарушители. Знаете, — продолжал он, — когда мне говорят о людях, которые непрерывно стараются всех и каждого исправить и превратить в совершенство, то я просто расстраиваюсь. Исчезни грех, и литература отойдет в область предания. Без преступного элемента мы, сочинители, умрём с голоду.
— А по-моему, — сухо возразил Джефсон, — беспокоиться не о чем. С самого сотворения мира одна половина человечества упорно старается «исправить» другую, и всё же никому не удалось изжить человеческую природу: она проявляет себя везде и всюду. Подавлять зло — это то же самое, что подавлять вулкан: заткни его в одном месте, он прорвется в другом. На наш век греха ещё хватит.
— Нет, я не разделяю твоего оптимизма, — отвечал Мак-Шонесси. — Мне кажется, что преступления, во всяком случае, интересные преступления, почти совсем перевелись. Пираты и разбойники с большой дороги фактически уже уничтожены. Любезный нашему сердцу старый контрабандист Биль перековал свою саблю на полупинтовую кружку с двойным дном. Распущены отряды вербовщиков[1], в былые времена всегда готовые освободить героя от грозящих ему брачных уз. У берега не найдешь уже парусного судёнышка, на котором можно было бы увезти похищенную красотку. Мужчины решают «дела чести» в суде, откуда выходят здравы и невредимы, а от ран страдают одни их кошельки. Нападение на беззащитных женщин стало возможным только в трущобах, где не бывает героев и где роль мстителя выполняет ближайший мировой судья. Наш современный взломщик — это обычно какой-нибудь безработный зеленщик. Его «добыча» — пальто или пара сапог, но и их он не успевает унести, так как обыкновенная горничная захватывает его на месте преступления. Самоубийства и убийства становятся с каждым годом всё реже. Если так пойдет дальше, то через какой-нибудь десяток лет насильственная смерть станет неслыханным делом и рассказ об убийстве будут встречать смехом, как нечто слишком неправдоподобное, а потому совсем неинтересное. Некоторые досужие люди заявляют, что седьмой заповеди следует придать силу закона. Если они добьются своего, то авторам придётся последовать обычному совету критиков и удалиться от дел. Повторяю, у нас отнимают одно за другим все средства к существованию; писатели должны были бы организовать общество по поддержанию и поощрению преступности.

  •  

... оригинальная идея, будто бог создал вселенную для того, чтобы писателям было о чём писать, очень распространена и популярна в современных литературных кругах.

  •  

— Что стало бы с литературой без человеческой глупости и без греха? И что такое писательская работа? Ведь быть писателем — это значит добывать себе пропитание, роясь в мусорной куче людского горя. Представьте себе, если можете, идеальный мир, мир, <…> где нет ни ненависти, ни зависти, ни вожделения, ни отчаянья! Куда денутся все ваши любовные сцены, запутанные ситуации, тонкий психологический анализ? <…> все мы — прозаики, драматурги, поэты — живём и нагуливаем себе жирок за счет горя наших братьев-людей. Бог создал мужчину и женщину, а женщина, вонзив зубки в яблоко, создала писателя. Итак, мы вступили в этот мир, осенённые самим змием. Мы, специальные корреспонденты при армии Лукавого, описываем его победы в своих трехтомных романах и его случайные поражения в своих пятиактных мелодрамах.
— Всё это справедливо, но нельзя забывать, что не одни только писатели имеют дело с людскими несчастьями. Врачи, юристы, проповедники, владельцы газет, предсказатели погоды вряд ли, мне кажется, обрадовались бы наступлению «золотого века».

  •  

Мак-Шонесси выпустил клуб дыма прямо на паука, который готовился поймать муху. Паук упал в реку, откуда его сейчас же «спасла» ласточка, пролетавшая мимо в поисках ужина.

  •  

… в редакции воцарилось уныние. Однажды вечером, когда двое или трое из нас бродили, как сонные, по лестнице, втайне мечтая о войне или голоде, Тодхантер, корреспондент отдела городской хроники, промчался мимо нас с радостным криком и ворвался в комнату к помощнику редактора. Мы бросились за ним. Он размахивал над головой записной книжкой и требовал перьев, чернил и бумаги.
«Что случилось? — крикнул помощник редактора, заражаясь его возбуждением. — Опять вспышка инфлюэнцы?»
«Подымайте выше, — орал Тодхантер, — потонул пароход, на котором была целая экскурсия, погибло сто двадцать человек, — это четыре столбца душераздирающих сцен!»
«Клянусь Зевсом, — вырвалось у помощника, — в более подходящий момент это не могло случиться!"
Он тут же сел и набросал короткую передовую, в которой распространялся о том, с какой болью и сожалением газета обязана сообщить о несчастье, и обращал внимание читателей на душераздирающий отчёт, которым мы обязаны энергии и таланту "нашего специального корреспондента».

  •  

Мне кажется, что только тот, кто никогда не страдал и не знает, что такое страдания, любит читать о них. Если бы я умела писать, я написала бы весёлую книгу, такую, чтобы люди, читая её, смеялись.

  — медсестра

глава IXПравить

  •  

Люди бывают благоразумны и поступают так, как можно от них ожидать, только в романах. Я знал, например, старого морского капитана, который по вечерам читал в постели «Журнал для молодых девушек» и даже плакал над ним. Я знал бухгалтера, который носил с собой в кармане томик стихов Браунинга и зачитывался ими, когда ехал на работу. Я знал одного врача, жившего на Харли-стрит. В сорок восемь лет он внезапно воспылал непреодолимой страстью к американским горам и всё свободное от посещения больных время проводил около этих аттракционов, совершая одну трехпенсовую поездку за другой. Я знал литературного критика, который угощал детей апельсинами (притом, заметьте, не отравленными). В каждом человеке таится не одна какая-нибудь личность, а целая дюжина. Одна из них становится главной, а остальные одиннадцать остаются в более или менее зачаточном состоянии.

глава XПравить

  •  

Венера с белым чепчиком на голове всё ещё продолжает преклоняться перед Марсом, и это одно из последних проявлений религиозного чувства в наше безбожное время.

глава XIПравить

  •  

... ценное свойство, которое является отличительной чертой потомков англосаксов, где бы они ни находились, а именно — умение лицемерить.

  •  

Если послушать Верховных Жрецов Культуры, то можно подумать, что человек существует для литературы, а не литература для человека. Нет. Мысль существовала до изобретения печатного станка, и люди, которые написали сто лучших книг, никогда их не читали. Книги занимают своё место в мире, но они не являются целью мироздания. Книги должны стоять бок о бок с бифштексом и жареной бараниной, запахом моря, прикосновением руки, воспоминанием о былых надеждах и всеми другими слагаемыми общего итога наших семидесяти лет. Мы говорим о книгах так, будто они — голоса самой жизни, тогда как они — только её слабое эхо. Сказки прелестны как сказки, они ароматны, как первоцвет после долгой зимы, и успокаивают, как голоса грачей, замирающие с закатом солнца. Но мы больше не пишем сказок. Мы изготавливаем «человеческие документы» и анатомируем души. <…>
А знаете, что напоминают мне все эти «психологические» исследования, которые сейчас в такой моде? Обезьяну, ищущую блох у другой обезьяны. И что в конце концов обнажаем мы своим прозекторским ножом? Человеческую природу или только более или менее грязное нижнее бельё, скрывающее и искажающее эту природу? <…> Человеческая природа так долго была облачена в условности, что они просто приросли к ней. Теперь, в девятнадцатом веке, невозможно уже сказать, где кончается одежда условностей и где начинается естественный человек. Наши добродетели привиты нам как некие признаки «умения себя держать». Наши пороки — это пороки, признанные нашим временем и кругом. Религия, как готовое платье, висит у нашей колыбели, и любящие руки торопятся надеть её на нас и застегнуть на все пуговицы. Мы с трудом приобретаем необходимые вкусы, а надлежащие чувства выучиваем наизусть. Ценой бесконечных страданий мы научаемся любить виски и сигары, высокое искусство и классическую музыку. В один период времени мы восхищаемся Байроном и пьем сладкое шампанское; двадцать лет спустя входит в моду предпочитать Шелли и сухое шампанское. В школе мы учим, что Шекспир — великий поэт, а Венера Медицейская — прекрасная статуя, и вот до конца дней своих мы продолжаем говорить, что величайшим поэтом считаем Шекспира и что нет в мире статуи, прекрасней Венеры Медицейской. Если мы родились французами, то обожаем свою мать. Если мы англичане, то любим собак и добродетель. Смерть близкого родственника мы оплакиваем в течение двенадцати месяцев, но о троюродном брате грустим только три месяца. Порядочному человеку полагается иметь свои определенные положительные качества, которые он должен совершенствовать, и свои определенные пороки, в которых он должен раскаиваться. Я знал одного хорошего человека, который страшно беспокоился оттого, что не был достаточно гордым и не мог поэтому, логически рассуждая, молиться о смирении. В обществе полагается быть циничным и умеренно испорченным, а богема считает правилом не признавать никаких правил.

  •  

Мы — марионетки, наряженные в маскарадные платья. Наши голоса — это голос невидимого хозяина балагана, и имя этому хозяину — «условность». Он дёргает за нити, а мы отвечаем судорогами страсти или боли. Человек — это нечто вроде тех огромных длинных свертков, которые мы видим на руках у кормилиц. На вид это — масса тонких кружев, пушистого меха и нежных тканей, а где-то внутри, скрытый от взгляда всей этой мишурой, дрожит крохотный красный комочек человеческой жизни, который проявляет себя только бессмысленным плачем.

ПереводПравить

  • И. Красногорская (гл. 1, 2), В. Маянц (гл. 3, 6), 1957.
  • Е. Полонская (пролог, гл. 1-7), В. Давиденкова (гл. 8-11), 1958 (выбран кр. гл. 1-3, 6).

ПримечанияПравить

  1. До начала XIX в. вербовка матросов на военные корабли в Англии производилась вооружёнными отрядами, действовавшими методами насилия и обмана; иногда лица, скрывавшиеся от преследования, добровольно отдавались в руки вербовщиков, так как гражданские суды не могли судить завербованных. (Комментарии // Джером К. Джером. Трое в лодке (не считая собаки). Как мы писали роман. Пирушка с привидениями. Рассказы. — Л.: Лениздат, 1958.)