Мой Пушкин (Цветаева)

«Мой Пушкин» — мемуарное эссе Марины Цветаевой 1937 года о своём детском восприятии Пушкина[1]

Цитаты

править
  •  

Первое, что я узнала о Пушкине, это — что его убили. <…> Дантес возненавидел Пушкина, потому что сам не мог писать стихи, и вызвал его на дуэль, то есть заманил на снег и там убил его из пистолета в живот. Так я трёх лет твёрдо узнала, что у поэта есть живот, и, — вспоминаю всех поэтов, с которыми когда-либо встречалась, — об этом животе поэта, который так часто не-сыт и в который Пушкин был убит, пеклась не меньше, чем о его душе. С пушкинской дуэли во мне началась сестра. Больше скажу — в слове живот для меня что-то священное, — даже простое «болит живот» меня заливает волной содрогающегося сочувствия, исключающего всякий юмор. Нас этим выстрелом всех в живот ранили. <…>
Мещанская трагедия обретала величие мифа. Да, по существу, третьего в этой дуэли не было. Было двое: любой и один. То есть вечные действующие лица пушкинской лирики: поэт — и чернь. Чернь, на этот раз в мундире кавалергарда, убила — поэта. А Гончарова, как и Николай 1-й, — всегда найдётся.

  •  

Пушкин был мой первый поэт, и моего первого поэта — убили.
С тех пор, да, с тех пор, как Пушкина на моих глазах на картине Наумова — убили, ежедневно, ежечасно, непрерывно убивали всё моё младенчество, детство, юность, — я поделила мир на поэта — и всех и выбрала — поэта, в подзащитные выбрала поэта: защищать — поэта — от всех, как бы эти все ни одевались и ни назывались.

  •  

Памятник Пушкина был не памятник Пушкина (родительный падеж), а просто Памятник-Пушкина, в одно слово, с одинаково непонятными и порознь не существующими понятиями памятника и Пушкина. <…>
Памятник Пушкина был и моя первая пространственная мера: от Никитских Ворот до памятника Пушкина — верста, та самая вечная пушкинская верста, <…> верста всей пушкинской жизни и наших детских хрестоматий, полосатая и торчащая, непонятная и принятая.
Памятник Пушкина был — обиход, такое же действующее лицо детской жизни, как рояль или за окном городовой Игнатьев, <…> — памятник Пушкина был одна из двух <…> ежедневных неизбежных прогулок — на Патриаршие Пруды — или к Памятник-Пушкину. И я предпочитала — к Памятник-Пушкину, потому что мне нравилось, раскрывая и даже разрывая на бегу мою белую дедушкину карлсбадскую удавочную «кофточку», к нему бежать и, добежав, обходить, а потом, подняв голову, смотреть на чернолицего и чернорукого великана, на меня не глядящего, ни на кого и ни на что в моей жизни не похожего. <…> А бегала я, несмотря на <…> собственную толстоватость — <…> лучше всех: от чистого чувства чести: добежать, а потом уж лопнуть. Мне приятно, что именно памятник Пушкина был первой победой моего бега.
С памятником Пушкина была и отдельная игра, моя игра, а именно: приставлять к его подножию мизинную, с детский мизинец, белую фарфоровую куколку — они продавались в посудных лавках, <…> — приставлять к гигантову подножью такую фигурку и, постепенно проходя взглядом снизу вверх весь гранитный отвес, пока голова не отваливалась, рост — сравнивать.

  •  

Памятник Пушкина я любила за черноту — обратную белизне наших домашних богов. <…> Памятник Пушкина был чёрный, как рояль. И если бы мне потом совсем не сказали, что Пушкин — негр, я бы знала, что Пушкин — негр.
От памятника Пушкина у меня и моя безумная любовь к чёрным…

  •  

Памятник Пушкина был первым моим видением неприкосновенности и непреложности.
— На Патриаршие Пруды или..?
— К Памятник-Пушкину!
На Патриарших Прудах — патриархов не было.

  •  

Памятник Пушкина есть памятник чёрной крови, влившейся в белую, <…> как бывает — слиянию рек, живой памятник слияния кровей, смешения народных душ — самых далёких и как будто бы — самых неслиянных.

  •  

Мрачная мысль — гиганта поставить среди цепей. Ибо стоит Пушкин среди цепей, окружён («ограждён») его пьедестал камнями и цепями <…>.
Памятник свободе — неволе — стихии — судьбе — и конечной победе гения: Пушкину, восставшему из цепей. Мы это можем сказать теперь, когда человечески-постыдная и поэтически-бездарная подмена Жуковского:
И долго буду тем народу я любезен,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что прелестью живой стихов я был полезен… —
с таким не-пушкинским, антипушкинским введением пользы в поэзию — подмена, позорившая Жуковского и Николая 1-го без малого век и имеющая их позорить во веки веков, <…> — наконец заменена словами пушкинского «Памятника»

  •  

А вот как памятник Пушкина однажды пришёл к нам в гости. Я играла в нашей холодной белой зале <…> — либо сидела под роялем, <…> либо безмолвно бегала от ларя к зеркалу <…>. Позвонили, и залой прошёл господин. Из гостиной, куда он прошёл, сразу вышла мать, и мне, тихо: «Муся! <…> это — сын Пушкина. Ты ведь знаешь памятник Пушкина? Так это его сын. Почётный опекун. Не уходи и не шуми, а когда пройдёт обратно — гляди. Он очень похож на отца. Ты ведь знаешь его отца?»
Время шло. Господин не выходил. Я сидела и не шумела и глядела. Одна на венском стуле, в холодной зале, не смея встать, потому что вдруг — пройдёт. Прошёл он — и именно вдруг — но не один, а с отцом и с матерью, и я не знала, куда глядеть, и глядела на мать, но она, перехватив мой взгляд, гневно отшвырнула его на господина, и я успела увидеть, что у него на груди — звезда.
— Ну, Муся, видела сына Пушкина?
— Видела.
— Ну, какой же он?
— У него на груди — звезда.
— Звезда! Мало ли у кого на груди звезда! У тебя какой-то особенный дар смотреть не туда и не на то…
— Так смотри, Муся, запомни, — продолжал уже отец, — что ты нынче, четырёх лет от роду, видела сына Пушкина. Потом внукам своим будешь рассказывать.
Внукам я рассказала сразу. Не своим, а единственному внуку, которого я знала, — няниному: Ване <…>.
«У нас был сын Памятник-Пушкина, и папа сказал, чтобы я это тебе сказала». — «Ну, значит, что-нибудь от папаши нужно было, раз пришли…» — неопределённо отозвался Ваня. «Ничего не нужно было, просто с визитом к нашему барину, — вмешалась няня. — Небось сами — полный енерал». <…>
Но скоро и неопределённая принадлежность сына стерлась: сын Памятник-Пушкина превратился в сам Памятник-Пушкина. К нам в гости приходил сам Памятник-Пушкина.

  •  

… я от природы любила волка, а не ягнёнка <…>.
Сказав волк, я назвала Вожатого. Назвав Вожатого — я назвала Пугачёва: волка, на этот раз ягнёнка пощадившего, волка, в тёмный лес ягнёнка поволокшего — любить.
Но о себе и Вожатом, о Пушкине и Пугачёве скажу отдельно, потому что Вожатый заведёт нас далёко, может быть, ещё дальше, чем подпоручика Гринёва, в самые дебри добра и зла, в то место дебрей, где они неразрывно скручены и, скрутясь, образуют живую жизнь.

Примечания

править
  1. Современные записки. — 1937. — Кн. LXIV (сентябрь). — С. 196-234.