Заметка о Фицджеральде (Дос Пассос)

«Заметка о Фицджеральде» (англ. A Note On Fitzgerald) Джона Дос Пассоса[1] впервые опубликована в сборнике «Крушение» (The Crack-Up) о Ф. С. Фицджеральде, составленном Эдмундом Уилсоном.

Цитаты

править
  •  

Заметки в газетах и журналах, посвящённые безвременной смерти Скотта Фицджеральда, вызвали то странное ощущение, которое возникает порой в конце долгой беседы: чувствуешь вдруг, что ни ты, ни твой собеседник не поняли ни слова из того, что говорили друг другу.
<…> их авторы, по-моему, не удосужились прочитать его книги; чтобы со спокойной совестью выбросить их на свалку, им достаточно было наклеить на них ярлык: «написано давно, в таком-то году». <…> у этих джентльменов единственным критерием высокого качества является витрина с модными платьями. <…> когда они пишут о книге, то подсчитывают её курс на сегодняшнем рынке <…>. К счастью, последний роман Фицджеральда даёт достаточно оснований, чтобы заставить глупый хор критиканов умолкнуть. Знаменитость умерла. Но писатель жив. <…>
Законченные главы вполне можно причислить к тем значительным явлениям, которые, возникнув в литературе, оказывают влияние на ход развития культуры вообще. <…> он впервые занял определённую моральную позицию по отношению к нашей действительности и её ценностям — без такой позиции настоящее творчество невозможно. — начало

 

The notices in the press referring to Scott Fitzgerald’s untimely death produced in the reader the same strange feeling that you have when, after talking about some topic for an hour with a man, it suddenly comes over you that neither you nor he has understood a word of what the other was saying.
<…> the writers seemed to feel that they didn’t need to read his books; all they needed for a license to shovel them into the ashcan was to label them as having been written in such and such a period now past. <…> these gentlemen had no other standards than the styles of window-dressing on Fifth Avenue. <…> when they wrote about literature all they were thinking of was the present rating of a book on the exchange[2] <…>. Fortunately there was enough of his last novel already written to still these silly yappings. The celebrity was dead. The novelist remained. <…>
Even as it stands I have an idea that it will turn out to be one of those literary fragments that from time to time appear in the stream of a culture and profoundly influence the course of future events. <…> here for the first time he has managed to establish that unshakable moral attitude towards the world we live in and towards its temporary standards that is the basic essential of any powerful work of the imagination.

  •  

На протяжении всей нашей истории писатели разрывались между двумя моральными позициями, в разные периоды эта двойственность приобретала различные формы. Так, большинство замечательных писателей начала девятнадцатого века были скованы рамками приличий, в соблюдении которых провинциальная Америка была ещё более неумолима, чем королева Гранди на своём острове. После успешного бунта реалистов во главе с Драйзером дилемма стала иной, но остроты не потеряла. Начинающий американский писатель ставит на одну чашу весов мирские блага, утехи плоти и прочие дьявольские соблазны, а на другую — мнение сектантствующих снобов, которые дышат спёртым воздухом классных комнат и молятся на засиженные мухами бюсты великих европейцев. Можно, оседлав блестящее колесо удачи, писать для домохозяек, а можно примкнуть к философствующей компании длинноволосых мужчин и стриженых девиц, живущих, как сейчас говорят, на «измах», крепком чае и стихах из маленьких журналов. Всем, кто за последние двадцать лет брал в руки перо, постоянно приходилось выбирать между стремлением писать «хорошо» — для души — и возможностью писать «плохо» — ради денег. Поскольку единой шкалы ценностей у нас не существует, то иногда бывает трудно отличить «плохое» от «хорошего». В результате все, кроме самых преданных поклонников затворницы-музы, пытались оседлать двух коней если не сразу, то хотя бы попеременно. Эти попытки приводили к тяжёлой интеллектуальной и моральной деградации; незадачливых ездоков сбрасывали с себя оба. Повальная писательская шизофрения, кончающаяся параличом воли, ума и всего организма, не обошла и Фицджеральда. Она не раз превращала его жизнь в ад. Человек, страдающий раздвоением личности, не может создать ничего стоящего, даже если он адресует свой труд не вечности, а одноклеточным. Создание вещи пусть тривиальной, но настоящей требует единых усилий сердца и ума. <…>
Реальность напоминала о себе примитивными требованиями редакторов популярных журналов, обязанных своими доходами рекламе, да голливудскими киноборделями — пристанищами отошедших от дел писателей, где они, облегчив совесть двумя-тремя лицемерными заявлениями о своей «независимости», начинают сколачивать себе состояния, старательно разрабатывая те сюжеты, которые в данный момент легче всего превратить в деньги.
Такое положение вещей основано <…> на том, что технический прогресс, работая и на войну и на мир, перевернул нашу жизнь вверх дном. Сегодня писатели столкнулись с новым видом неграмотности. Пятьдесят лет назад люди либо умели читать и писать, либо не умели. Библия, которую бесконечно перечитывали за семейным столом, была для сотен тысяч людей пособием и по литературе, и по английскому языку. Она же учила их грамоте. Её удивительное стилевое разнообразие, сложность идей и широта этических понятий <…> требовали определённых умственных усилий, необходимых для осмысления прочитанного и разъяснения его детям. <…> Человек, знакомый с Новым и Ветхим заветами, без труда читал Шекспира и всю викторианскую литературу, будь то стихи, романы, исторические очерки или научные статьи, воспринимая их в меру своего развития. У сегодняшнего поколения говорящих по-английски такой общей классической подготовки нет. Основа их развития — кино, с его воздействием на зрение и слух, не требующее умения читать.

 

During most of our history our writers have been distracted by various forms of the double standard of morals. Most of our great writers of the early nineteenth century were caught on the tarbaby of the decency complex of the period, so much more painful in provincial America than on Queen Grundy’s own isle. Since the successful revolt of the realists under Dreiser, the dilemma has been different, but just as acute. A young American proposing to write a book is faced by the world, the flesh and the devil on the one hand and on the other by the cramped schoolroom of the highbrows with its flyblown busts of the European great and its priggish sectarian attitudes. There’s popular fiction and fortune’s bright roulette wheel, and there are the erratic aspirations of the longhaired men and shorthaired women who, according to the folklore of the time, live on isms and Russian tea, and absinthe and small magazines of verse. Everybody who has put pen to paper during the last twenty years has been daily plagued by the difficulty of deciding whether he’s to do “good” writing that will satisfy his conscience or “cheap” writing that will satisfy his pocketbook. Since the standards of value have never been strongly established, it’s often been hard to tell which was which. As a result all but the most fervid disciples of the cloistered muse have tended to try to ride both horses at once, or at least alternately. That effort and the subsequent failure to make good either aim, has produced hideous paroxysms of moral and intellectual obfuscation. A great deal of Fitzgerald’s own life was made a hell by this sort of schizophrenia, that ends in paralysis of the will and of all the functions of body and mind. No durable piece of work, either addressed to the pulps or to the ages, has ever been accomplished by a double-minded man. To attain the invention of any sound thing, no matter how trivial, demands the integrated effort of somebody’s whole heart and whole intelligence. <…>
Only the simple requirements of the editors of mass circulation magazines with income based on advertising have remained fairly stable, as have the demands of the public brothels of Hollywood, where retired writers, after relieving their consciences by a few sanctimonious remarks expressing what is known in those haunts as “integrity,” have earned huge incomes by setting their wits to work to play up to whatever tastes of the average man seemed easiest to cash in on at any given moment.
This state of things is based <…> on the fact that for peace as well as for war industrial techniques have turned the old world upside down. Writers are up today against a new problem of illiteracy. Fifty years ago you either learned to read and write or you didn’t learn. The constant reading of the bible in hundreds of thousands of humble families kept a basic floor of literacy under literature as a whole, and under the English language. The variety of styles of writing so admirably represented, the relative complexity of many of the ideas involved and the range of ethical levels <…> demanded, in its reading and in its exposition to the children <…>. A mind accustomed to the Old and New Testaments could easily admit Shakespeare and the entire range of Victorian writing: poetry, novels, historic and scientific essays, up to the saturation point of that particular intelligence. Today the English-speaking peoples have no such common basic classical education. The bottom level is the visual and aural culture of the movies, not a literary level at all.

  •  

Своим писательским триумфом Фицджеральд обязан тому, что смог и в «Великом Гэтсби», и (пожалуй, в ещё большей степени) в «Последнем магнате» воссоединить две несоединимые половины: в этих книгах он и честный человек, которого одарённый художник никогда не убьёт в себе до конца, и разбогатевшая знаменитость, пишущая для недоумков. В «Последнем магнате» ему даже удалось разглядеть человеческое достоинство в продажном Голливуде. <…>
Стар, глава одной из голливудских киностудий, центральный герой романа, изображён с таким удивительным сочетанием беспристрастности и сопереживания, какое было недоступно для последователей Драйзера и Фрэнка Норриса, выводивших в своих романах похожих персонажей. Фицджеральд пишет о Старе не благоговейно — как бедняк о могущественном богаче, и не насмешливо — как никчемный последыш родовитой американской фамилии о выскочке-еврее, а спокойно, как равный о равном, о человеке, которого хорошо знает и понимает. Он с самого начала очерчивает магический круг, внутри которого живут, согретые его сочувствием, и голливудский магнат, и рабочие со съёмочной площадки, и обитатели пыльных и раскалённых бунгало Лос-Анджелеса. При такой широте изображения характеры персонажей воссоздаются со всей глубиной и объективностью <…>.
Голливуд — центральный герой «Последнего магната» — сейчас, вероятно, самый сложный из всех возможных литературных персонажей. <…> в главах же «Последнего магната» чувствуется зарождение подлинно величественной манеры повествования. Даже незавершённые, фрагменты эти, как мне кажется, поднимают американскую литературу на качественно новый уровень, как когда-то белый стих Марло открыл новый путь елизаветинскому стихосложению. — конец

 

Scott Fitzgerald was one of the inventors of that kind of fame. As a man he was tragically destroyed by his own invention. As a writer his triumph was that he managed in The Great Gatsby and to a greater degree in The Last Tycoon to weld together again the two divergent halves, to fuse the conscientious worker that no creative man can ever really kill with the moneyed celebrity who aimed his stories at the twelve-year-olds. In The Last Tycoon he was even able to invest with some human dignity the pimp and pander aspects of Hollywood. <…>
Stahr, the prime mover of a Hollywood picture studio who is the central figure, is described with a combination of intimacy and detachment that constitutes a real advance over the treatment of such characters in all the stories that have followed Dreiser and Frank Norris. There is no trace of envy or adulation in the picture. Fitzgerald writes about Stahr, not as a poor man writing about someone rich and powerful, nor as the impotent last upthrust of some established American stock sneering at a parvenu Jew; but coolly, as a man writing about an equal he knows and understands. Immediately a frame of reference is established that takes into the warm reasonable light of all-around comprehension the Hollywood magnate and the workers on the lot and the people in the dusty sunscorched bungalows of Los Angeles. In that frame of reference acts and gestures can be described on a broad and to a certain degree passionlessly impersonal <…>.
Hollywood, the subject of The Last Tycoon, is probably the most important and the most difficult subject for our time to deal with. <…> in the fragments of The Last Tycoon, you can see the beginning of a real grand style. Even in their unfinished state these fragments, I believe, are of sufficient dimensions to raise the level of American fiction to follow in some such way as Marlowe’s blank verse line raised the whole level of Elizabethan verse.

Примечания

править
  1. Дос Пассос. О Фицджеральде / Перевод А. Ю. Бураковской (с незначительными уточнениями) // Фицджеральд. Портрет в документах. — С. 259-264.
  2. От начала он взял из своей заметки «Фицджеральд и пресса» (Fitzgerald and the Press) // The New Republic, February 17, 1941, p. 213.