«Гяур» (англ. The Giaour) — первая «восточная поэма» Джорджа Байрона. Написана и опубликована в 1813 году, окончательный вид приняв в 7-м издании 27 декабря.

Здесь приведены одни и те же цитаты в двух переводах.

Кто над умершим наклонился,
Когда он только что простился
С земной юдолью, смерти тень
Когда лежит на нём лишь день,
Пока рукою тяжкой тленье
Не совершило разрушенья
Его печальной красоты, —
Тот видит ясные черты,
Тот видит счастье неземное,
Улыбку тихую покоя
И бледность нежную ланит.
И если бы не грустный вид
Закрытых глаз, чей сумрак вечный
Скрыл всё — и гнев, и смех беспечный,
Чей взор отныне чужд всего,
Когда б не хладный лоб его,
Что сердце ужасом сжимает
И грустью тайной наполняет,
Когда б не это — мы порой
Могли б не верить смерти злой,
Забыть о силе самовластной, —
Такой спокойной и прекрасной
Она является средь нас,
Когда пробьёт кончины час.
Таков Эллады край чудесный,
Уже умершей, но прелестной
В печальной кротости своей:
Навеки жизнь угасла в ней…
Но холодеющее тело
Краса покинуть не успела.
В ней отблеск жизни молодой,
В ней тленья ореол златой,
И чувств последнее мерцанье,
Небесной искры догоранье:
Её лучи ещё блестят,
Но землю все ж не оживят.

О, край героев вдохновенных,
Досель веками незабвенных.
Страна, где всюду, от долин
До гротов и крутых вершин,
Приют свобода находила!
О, славы пышная могила!
Геройства храм! Иль от него
Уж не осталось ничего?
Рабы с позорными цепями <…>.

Египта Древнего царям
Достался ряд гробниц унылых,
Но прах твоих героев милых,
Назло безжалостной судьбе
Разбившей мрамор их надгробный,
Напоминает о себе
В горах отчизны бесподобной,
И нам укажет муза с них
Могилы витязей твоих.

He who hath bent him o'er the dead
Ere the first day of Death is fled,
The first dark day of Nothingness,
The last of Danger and Distress,
(Before Decay's effacing fingers
Have swept the lines where Beauty lingers,)
And marked the mild angelic air,
The rapture of Repose that's there,
The fixed yet tender thraits that streak
The languor of the placid cheek,
And—but for that sad shrouded eye,
That fires not, wins not, weeps not, now,
And but for that chill, changeless brow,

Where cold Obstruction's apathy
Appals the gazing mourner's heart,
As if to him it could impart
The doom he dreads, yet dwells upon;
Yes, but for these and these alone,
Some moments, aye, one treacherous hour,
He still might doubt the Tyrant's power;
So fair, so calm, so softly sealed,
The first, last look by Death revealed!
Such is the aspect of his shore;
'T is Greece, but living Greece no more!
So coldly sweet, so deadly fair,
We start, for Soul is wanting there.
Hers is the loveliness in death,
That parts not quite with parting breath;
But beauty with that fearful bloom,
That hue which haunts it to the tomb,
Expression's last receding ray,
A gilded Halo hovering round decay,
The farewell beam of Feeling past away!
Spark of that flame, perchance of heavenly birth,
Which gleams, but warms no more its cherished earth!

Clime of the unforgotten brave!
Whose land from plain to mountain-cave
Was Freedom;s home or Glory's grave!
Shrine of the mighty! can it be,
That this is all remains of thee?
Approach, thou craven crouching slave <…>.
While Kings, in dusty darkness hid,
Have left a namesless pyramid,
Thy Heroes, though the general doom
Hath swept the column from their tomb,
A mightier monument command,
The mountains of thy native land!
There points thy Muse to stranger's eye
The graves of those that cannot die!


Когда нахлынет на людей
Поток любви, давно хранимый,
Иль старый гнев, в груди носимый,
Тогда в минуту человек
Переживает целый век. <…>
Казалась так длинна
Минута для души усталой,
И вместе с тем какою малой
В сравненье с вечностью была!
Лишь мысль безбрежная могла
Так озарить внезапно совесть,
Прочесть нерадостную повесть,
Скорбь без надежды, без конца.

O'er him who loves, or hates, or fears,
Such moment pours the grief of years…
That pause, which pondered o'er his fate,
Oh, who its dreary length shall date!
Though in time's record nearly nought,
It was eternity to thought!
For infinite as boundless space
The thought that conscience must embrace,
Which in itself can comprehend
Woe without name, or hope, or end.


Раба, погрязшего в грехах,
Гассана, покарал Аллах
И обратил его обильный
Роскошный замок в склеп могильный,
Когда гяур вошёл туда,
Вошла с ним чёрная беда.
Так, коль самум в степи промчится,
Всё в прах печальный обратится,
И кипарис не избежит
Той доли… Тихо сторожит
Он мертвецов покой глубокий,
Стоит недвижный, одинокий…
Его немая грусть прочней,
Чем слёзы ветреных людей.

The curse for Hassan's sin was sent
To turn a palace to a tomb:
He came, he went, like the Simoom,
That harbinger of fate and gloom,
Beneath whose widely — wasting breath
The very cypress droops to death —
Dark tree, still sad when others' grief is fled,
The only constant mourner o'er the dead!


Как королева мотыльков
На мягком бархате лугов
Весной восточною порхает
И за собою увлекает
Ребёнка от цветка к цветку,
Потом нежданно исчезает,
Оставив слёзы и тоску
Неутолённого желанья, —
Так женской красоты блистанье
Ребёнка взрослого манит,
Волненье сладкое сулит, —
И он бросается за нею,
Одной надеждой пламенея,
Безумным вихрем поглощён,
Слезой всегда кончает он…

As rising on its purple wing
The insect-queen of eastern spring,
O'er emerald meadows of Kashmeer
Invites the young pursuer near,
And leads him on from flower to flower
A weary chase and wasted hour,
Then leaves him, as it soars on high,
With panting heart and tearful eye:
So beauty lures the full-grown child,
With hue as bright, and wing as wild:
A chase of idle hopes and fears,
Begun in folly, closed in tears.


Когда во мраке преступленья
Родятся муки угрызенья,
Мятется дух, как скорпион,
Кольцом горящим окружён.
Со всех сторон огонь пылает,
Его повсюду обжигает,
Он всюду мечется, доколь
Не станет нестерпимой боль…
Тогда ему осталось жало:
Оно доселе расточало
Смертельный яд его врагам,
Но скорпион его вдруг сам
В себя с отчаяньем вонзает.
Так мрачный грешник умирает,
Так тёмный дух его живёт!
Его раскаянье грызёт,
Глубокий мрак над головою,
Внизу отчаянье немое,
И пламя жгучее кругом,
И холод смерти в нём самом…

The mind that broods o'er guilty woes,
Is like the scorpion girt by fire;
In circle narrowing as it glows,
The flames around their captive close,
Till inly searched by thousand throes,
And maddening in her ire,
One sad and sole relief she knows,
The sting she nourished for her foes,
Whose venom never yet was vain,
Gives but one pang, and cures all pain,
So do the dark in soul expire,
Or live like scorpion girt by fire;
So writhes the mind remorse hath riven,
Unfit for earth, undoomed for heaven,
Darkness above, despair beneath,
Around it flame, within it death!


Коль в море массу бурных вод
Река стремительно несет
И на пути прилив встречает, —
С валами гордыми вступает
Она в борьбу. И все кругом
Тогда ревёт, кипит ключом,
И ветер пеной брызжет, воя…
А волны шумного прибоя,
Смирив потока гнев слепой,
Блистают пены белизной
И рёвом землю сотрясают… <…>
Так злобой лютой ослеплённых,
Обидой тяжкой опьянённых
Порою рок столкнёт людей.
Свист пуль, и треск, и звон мечей
Гудит в ушах. Стенанья, крики
Разносит эхо гор. Как дики
Они в долине мирной той;
К беседе пастухов простой
Она скорей бы подходила…

As rolls the river into ocean,
In sable torrent wildly streaming;
As the sea-tide's opposing motion,
In azure column Proudly gleaming
Beats back the current many a rood,
In curling foam and mingling flood,
While eddying whirl, and breaking wave,
Roused by the blast of winter, rave;
Through sparkling spray, in thundering clash,
The lightnings of the waters flash
In awful whiteness o'er the shore,
That shines and shakes beneath the roar; <…>
Thus join the bands, whom mutual wrong,
And fate, and fury, drive along.
The bickering sabres' shivering jar;
And pealing wide or ringing near
Its echoes on the throbbing ear,
The deathshot hissing from afar;
The shock, the shout, the groan of war,
Reverberate along that vale
More suited to the shepherds tale…


От рук гяура здесь он пал.
В родной долине умирая,
Врагу он мщеньем не воздал…
Но там, на небе, девы рая
Его нетерпеливо ждут,
И стройных гурий взоры льют
Лучи небесного сиянья.
Свое горячее лобзанье
Они несут ему скорей.
Такой кончины нет честней.
В борьбе с неверным смерть — отрада,
Её ждёт лучшая награда.

Изменник с чёрною душой!
Тебя Монкир своей косой
Изрежет. Коль освободиться
Успеешь ты от этих мук,
То вечно должен ты вокруг
Престола Эблиса[1] кружиться,
И будет грудь гореть огнём… <…>
Но перед этим из могилы
Ты снова должен выйти в мир
И, как чудовищный вампир,
Под кровлю приходить родную —
И будешь пить ты кровь живую
Своих же собственных детей.
Во мгле томительных ночей,
Судьбу и небо проклиная,
Под кровом мрачной тишины
Вопьёшься в грудь детей, жены,
Мгновенья жизни сокращая.
Но перед тем, как умирать,
В тебе отца они признать
Успеют. Горькие проклятья
Твои смертельные объятья
В сердцах их скорбных породят,
Пока совсем не облетят
Цветы твоей семьи несчастной.
Когда же юной и прекрасной
Любимой дочери придёт
Погибнуть за тебя черёд —
Она одна тебя обнимет,
И назовёт отцом, и снимет
Она кору с души твоей,
И загорится пламень в ней.
Но всё же нет конца мученью:
Увидишь ты, как тень за тенью
Румянец нежный на щеках
У юной жертвы исчезает
И гаснет блеск у ней в глазах,
И взгляд печальный застывает…
И ты отделишь от волос
Одну из золотистых кос,
И унесёшь в воспоминанье
Невыразимого страданья:
Ведь в знак любви всегда с собой
Носил ты локон золотой.
Когда с кровавыми устами,
Скрежеща острыми зубами,
В могилу с воем ты придёшь,
Ты духов ада оттолкнёшь
Своею страшною печатью
Неотвратимого проклятья.

Yet died he by a stranger's hand,
And stranger in his native land;
Yet died he as in arms he stood,
And unavenged, at least in blood.
But him the maids of Paradise
Impatient to their halls invite,
And the dark Heaven of Houris' eyes
On him shall glance for ever bright;
They come — their kerchiefs green they wave,
And welcome with a kiss the brave!
Who falls in battle 'gainst a Giaour
Is worthiest an immortal bower.

But thou, false Infidel! shalt writhe
Beneath avenging Monkir's scythe;
And from its torment 'scape alone
To wander round lost Eblis' throne;
And fire unquenched, unquenchable,
Around, within, thy heart shall dwell;
Nor ear can hear nor tongue can tell
The tortures of that inward hell!
But first, on earth as vampire sent,
Thy corse shall from its tomb be rent:
Then ghastly haunt thy native place,
And suck the blood of all thy race;
There from thy daughter, sister, wife,
At midnight drain the stream of life;
Yet loathe the banquet which perforce
Must feed thy livid living corse:
Thy victims ere they yet expire
Shall know the demon for their sire,
As cursing thee, thou cursing them,
Thy flowers are withered on the stem.
But one that for thy crime must fall,
The youngest, most beloved of all,
Shall bless thee with a father's name —
That word shall wrap thy heart in flame!
Yet must thou end thy task, and mark
Her cheek's last tinge, her eye's last spark,
And the last glassy glance must view
Which freezes o'er its lifeless blue;
Then with unhallowed hand shalt tear
The tresses of her yellow hair,
Of which in life a lock when shorn
Affection's fondest pledge was worn,
But now is borne away by thee,
Memorial of thine agony!
Wet with thine own best blood shall drip
Thy gnashing tooth and haggard lip;
Then stalking to thy sullen grave,
Go — and with Gouls and Afrits rave;
Till these in horror shrink away
From spectre more accursed than they!


Надвинув тёмный капюшон,
На мир угрюмо смотрит он,
О, как глаза его сверкают,
Как откровенно выражают
Они волненья дней былых!
Непостоянный пламень их,
Смущенье странное вселяя,
Проклятья всюду вызывая,
Всем встречным ясно говорит,
Что в мрачном чернеце царит
Доселе дух неукротимый.
Как птичка, встретив недвижимый
И полный чар змеиный взор,
Напрасно рвётся на простор,
Бессильно трепеща крылами, —
Так, встретившись с его глазами,
Замрёт на месте всякий вдруг,
Невольный чувствуя испуг.

Dark and unearthly is the scowl
That glares beneath his dusky cowl:
The flash of that dilating eye
Reveals too much of times gone by;
Though varying, indistinct its hue,
Oft will his glance the gazer rue,
For in it lurks that nameless spell,
Which speaks, itself unspeakable,
A spirit yet unquelled and high,
That claims and keeps ascendency;
And like the bird whose pinions quake,
But cannot fly the gazing snake,
Will others quail beneath his look,
Nor 'scape the glance they scarce can brook.


Терзался б так в холодном гробе
Мертвец, когда б он мог страдать
И с содроганьем ощущать
Вокруг себя червей могилы,
Их сбросить не имея силы.
Так страждет бедный пеликан,
Когда он ряд кровавых ран
Себе наносит, чтоб с любовью
Кормить птенцов горячей кровью, —
И видит в ужасе немом,
Что их уж нет в гнезде родном.

It is as if the dead could feel
The icy worm around them steal,
And shudder, as the reptiles creep
To revel o'er their rotting sleep,
Without the power to scare away
The cold consumers of their clay I
It is as if the desert-bird,
Whose beak unlocks her bosom's stream
To still her famished nestlings' scream,
Nor mourns a life to them transferred,
Should rend her rash devoted breast,
And find them flown her empty nest.


«Кровь северян так холодна,
Любовь у них всегда спокойна…
Едва ль на севере достойна
Такого имени она.
Моя же страсть была потоком,
Рождённым в кратере глубоком
Горячей Этны…»

The cold in clime are cold in blood,
Their love can scarce deserve the name;
But mine was like a lava flood
That boils in Etna's breast of flame.


  •  

Сюжетом мне послужила старинная, сейчас уже почти забытая история одной юной венецианки. Я невзначай слышал этот рассказ в кофейне от одного из странствующих рассказчиков, которых много в Леванте. <…> я сожалею, что память сохранила мне так мало от подлинного сказания.[1]примечание

 

The story in the text is one told of a young Venetian many years ago, and now nearly forgotten. I heard it by accident recited by one of the coffee-house story-tellers who abound in the Levant, and sing or recite their narratives. <…> I regret that my memory has retained so few fragments of the original.

  •  

Тот, кто над мертвецом склонясь,
Увидел смерти первый час,
Последний час трудов и бед,
Когда подходит мрак, и нет
Дыханья жизни (в те мгновенья,
Пока не властно разложенье,
Пока ещё его персты
с лица не стёрли красоты)
Кто видел ангельский покой,
И взгляд, что замутнен тоской,
Кто смерть в лицо увидел, тот
Душою дрогнувшей поймёт,
Что мертвого прекрасен лик
Лишь потому, что в этот миг
Тирану неподвластен он,
Но смерть ещё не смерть — а сон
Да, так невозмутимы покой
На мертвом облике, такой
Весь этот берег, такова
Вся Греция: она — мертва!
Так холодна, и так она
Последней красотой полна:
Огонь в душе едва угас,

Но как прекрасен этот час!
Ещё последний луч горит
Над скалами… Ужасный вид:
Сверкая, мрачный ореол
Вокруг надгробия расцвёл,
Но вот затух последний блеск,
И луч сознания исчез,
И только искра, павшая с небес,
Над той землёй, которую хранила,
Мерцает, но согреть её не в силах!

Край подвигов, навек живых!
Весь от полей до гор седых
Надгробие свобод былых!
Могучих повергал ты в страх,
А что осталось? Только прах!
Эй, жалкий раб! <…>
Лишь прах седой
Потомкам вечность сохранит
Во мгле безвестных пирамид.
Всеобщим роком пощажён
Лишь твой герой: воздвигнул он
Столп вечной славы над собой,
Столп выше гор земли родной:
В бессмертных песнях старины
Для нас живут твои сыны!

  •  

Страх, ненависть любовь и злость —
Всё в каплю времени слилось,
И небывалою грозой
Прошло над этой головой.
О, краткий миг! Он как река,
Как долгих, мрачных лет река,
Ничтожный миг в томах времён
Для мысли — словно вечность он.
Для беспредельной мысли той,
Что горе — в совести больной,
И что навеки лишено
Названья и надежд оно.

  •  

Но жребий пал,
Гассану рок его послал,
И он придёт, чтоб, наконец
В гробницу превратить дворец.
Он как самум, как вихрь, что вдруг
Уничтожает всё вокруг,
И даже тёмный кипарис
Иссушенные ветви вниз
Склонит. Да, сей последний страж могил
Иссохнет, и во прах падёт без сил.

  •  

Когда среди цветов кружится
Весны восточная царица,
Порхая в солнечных лучах —
Пурпурных крыльев каждый взмах
Ребенка манит за собой
На луг Кашмира голубой.
И от цветка к цветку за ней
Бежит он, все быстрей, быстрей,
А что поймает? ничего!
Лишь слезы на глазах его!
Вот так же красоты полёт
Ребенка взрослого влечёт:
Погоня радости полна —
Слезами кончится она.

  •  

Когда рассудок удручён
Преступной горестью страстей,
Он корчится, как скорпион,
Что извиваясь, окружён
Кольцом огня со всех сторон,
И в ярости своей
Один исход находит он:
Им яд смертельный сохранён.
И прежде, чем в огне сгорит
Он жало в мозг себе вонзит!
Так входит в душу мрачный сон,
И разум, словно скорпион
В кольце стихии огневой,
Забыт и небом и землёй:
Там нет надежд, здесь нет зари,
Огонь кругом и смерть внутри.

  •  

Стремясь к просторам океана,
Река летит потоком горным.
Но ей навстречу неустанно
Валов лазурных строем гордым
Встает и пенится прилив,
Поток бурлящий отразив.
И бешеный водоворот
В порывах зимних бурь ревёт <…>.
Вот так же и людей на бой
Сгоняют ярость и судьба.
Сплетает страшная борьба,
Летит лязг сабель по скалам,
Звон, скрежет — сабли пополам!
Тут вместо песен пастухов,
Лишь эхо битвы меж холмов…

  •  

И он, неверного рукой
Убит в своей стране родной,
Он как герой в бою сражён,
Пусть даже кровью не отмщён —
Уже у райских он дверей,
И гурии его манят,
И черным небом их очей
Он услаждает пылкий взгляд…
Шарфов зеленою волной
И негой упоен герой:
Кто пал с неверными в бою,
Бессмертье обретет в раю!

А ты, неверный, Над тобой
Монкир взмахнёт своей косой,
И, корчась от ужасных мук,
Ты побежишь, за кругом круг
Вокруг престола сатаны
За гранью пламенной стены!
И пламя в грудь твою войдёт,
А кто услышит, кто поймёт,
Как пламя ада душу жжёт?
Но прежде из могилы взят,
Вампиром ты придешь назад,
В свой дом, затем, чтоб вновь и вновь
Твой труп сосал живую кровь,
Жены, сестры и дочерей,
Пил жизни их во мгле ночей,
Чтоб сам же проклял страшный пир,
Которым жив твой труп, вампир!
Но жертвы, прежде чем умрут,
Тебя, увидев, проклянут,
А им пошлешь проклятье ты.
На стеблях высохнут цветы,
Дочь юная твоя должна
Пасть жертвой, и умрёт она,
Назвав тебя, тебя! — отцом!
И опалит тебя огнём
То слово Ты же обречён
Её последний слышать стон,
Смотреть, как взор её живой
Охватит льдистой синевою,
Тогда преступною рукой
Ты вырвешь локон золотой,
А прежде — прядь её кудрей
Хранил ты на груди своей!
И в память муки неземной
Ты унесёшь его с собой…
Скрипя зубами, кровь родных
Стереть не сможешь с губ твоих,
Украдкой в гроб вернешься свой…
Иди к ифритам, с ними вой,
Но ты с проклятием таким
Ужасен будешь даже им!

  •  

Широкий тёмный капюшон.
Взор мрачным пламенем зажжён,
И память об ушедших днях
В огромных мечется глазах.
И х смутный цвет неуловим,
Взгляд пристален… Проклятье им:
В них что-то колдовское есть,
И о невысказанном весть,
Что дух его и горделив,
И властен,и властолюбив!
Да, перед ним стоит иной
Прикован взглядом, сам не свой,
Как птица, что перед змеёй
Дрожит, не в силах улететь.

  •  

Так мёртвый, на груди своей
Холодных чувствуя червей,
Готовых прах его пожрать,
Не может их смахнуть, прогнать;
Так пеликан, чтобы унять
Голодный крик своих птенцов,
Им жизнь свою отдать готов,
Рад грудь до крови расклевать!
И льётся кровь — но нет нигде
Птенца в покинутом гнезде!

  •  

«У жителей холодных стран
И кровь как воздух холодна,
Моя же — лавы океан
Из Этны с пламенного дна!»

О поэме

править
  •  

… меня слегка удивило и даже позабавило весьма странное отношение ко мне критики, поскольку я вижу, что многие поэты (бесспорно, более достойные, чем я) пользуются прекрасной репутацией и никем не заподозрены в близости к ошибкам их героев, которые часто ничуть не более нравственны, чем «Гяур»…

 

… I little surprise, and perhaps amusement, at some odd critical exceptions in the present instance, when I see several bards (far more deserving, I allow) in very reputable plight, and quite exempted from all participation in the faults of those heroes, who, nevertheless, might be found with little more morality than "The Giaour"…

  — Байрон, письмо Томасу Муру 2 января 1814, предпосланное «Корсару»
  •  

… Байрон не от лени, не от неумения не спаял отдельных частей целого, но, напротив, вследствие мысли светлой и верного понятия о характере эпохи своей. Единство места и времени, спорная статья между классическими и романтическими драматургами, может отвечать непрерывающемуся единству действия в эпическом или в повествовательном роде. Нужны ли воображению и чувству, законным судиям поэтического творения, математическое последствие и прямолинейная выставка в предметах, подлежащих их зрению? Нужно ли, чтобы мысли нумерованные следовали перед ними одна за другою, по очереди непрерывной, для сложения итога полного и безошибочного? Кажется, довольно отмечать тысячи и сотни, а единицы подразумеваются. Путешественник, любуясь с высоты окрестною картиною, минует низменные промежутки и объемлет одни живописные выпуклости зрелища, пред ним разбитого. Живописец <…> следует тому же закону и, повинуясь действиям перспективы, переносит в свой список одно то, что выдаётся из общей массы. Байрон следовал этому соображению в повести своей. Из мира физического переходя в мир нравственный, он подвёл к этому правилу и другое. Байрон, более всех других в сочувствии с эпохою своею, не мог не отразить в творениях своих и этой значительной приметы. <…> в историческом отношении не успели бы мы пережить то, что пережили на своём веку, если происшествия современные развивались бы постепенно, как прежде обтекая заведённый круг старого циферблата: ныне и стрелка времени как-то перескакивает минуты и считает одними часами.

  Пётр Вяземский, «„Цыганы“. Поэма Пушкина», июнь 1827
  •  

… какова оценка человека-демона, как такового? <…> вопрос был только поставлен и затем обойдён; поэт только вызвал великую тень Фемистокла из его могилы на Пирейском мысе и затем круто перешёл к гяуру, избегая сопоставления между ним и человеком-титаном. Даже позднее, в своей исповеди, умирающий человек-демон ни одним словом не даёт понять, что идеалы титана ему доступны или даже понятны…[2]

  Фаддей Зелинский, предисловие к «Осаде Коринфа»

Примечания

править
  1. 1 2 О. Афонина. Примечания / Джордж Гордон Байрон. Собрание сочинений в 4 томах. Т. 3. — М.: Правда, 1981.
  2. Байрон. Т. I. — Библиотека великих писателей / под ред. С. А. Венгерова. — СПб.: Брокгауз-Ефрон, 1904.