Возмущение Ислама

«Возмущение Ислама» (англ. The Revolt of Islam) — поэма Перси Шелли 1817 года, впервые изданная как «Лаон и Цитна, или Революция в Золотом Граде. Видение девятнадцатого века» (Laon and Cythna; or, The Revolution of the Golden City: A Vision of the Nineteenth Century). Перед второй публикацией Шелли под давлением издателей изменил название и текст (удалил тему инцеста и смягчил антирелигиозность). Жанр можно назвать социальной утопией, навеянной Французской революцией[1]. Ислам упомянут лишь единожды — в 34-м стихе десятой песни.

Цитаты

править
  •  

Из ближней школы крики долетели,
Мир звуков, чуждых сердцу моему,
Враждебный ропот боли и обманов,
Скрипучий смех насильников, тиранов. <…>

О, Друг мой, как над лугом омертвелым,
Ты в сердце у меня Весну зажгла,
Вся — красота, одним движеньем смелым
Ты, вольная, оковы порвала,
Условности презрела ты, и ясно,
Как вольный луч, прошла меж облаков,
Средь дымной мглы, которую напрасно
Рабы сгустили силой рабских слов…

 

From the near schoolroom, voices that, alas!
Were but one echo from a world of woes—
The harsh and grating strife of tyrants and of foes. <…>

Thou Friend, whose presence on my wintry heart
Fell, like bright Spring upon some herbless plain;
How beautiful and calm and free thou wert
In thy young wisdom, when the mortal chain
Of Custom thou didst burst and rend in twain,
And walked as free as light the clouds among,
Which many an envious slave then breathed in vain
From his dim dungeon…

  — «К Мэри»
  •  

Дрожат тираны, слыша разговоры,
Что наполняют Город Золотой,
Прислужники обмана, точно воры,
Не смеют говорить с своей душой;
Но чувствуют, одни других встречая.
Что правда — вот, что не уйти судьбы;
И, на местах судейских заседая,
Убийцы побледнели, как рабы;
И золото презрели даже скряги,
Смех в Капищах, и всюду блеск Отваги.

Средь мирных братьев равенство — закон,
Везде любовь, и мысль, и кроткий гений.
Взамен того, чем мир был затемнён.
Под гнетом этих долгих заблуждений;
Как властно мчит в себя водоворот
Все выброски, что бродят в Океане,
Так власть твоя, Лаон, к себе влечёт
Все, все умы, бродившие в тумане,
Все духи повинуются тебе,
Сплотилися, готовые к борьбе. — песнь четвёртая, 14, 15

 

The tyrants of the Golden City tremble
At voices which are heard about the streets;
The ministers of fraud can scarce dissemble
The lies of their own heart, but when one meets
Another at the shrine, he inly weets,
Though he says nothing, that the truth is known;
Murderers are pale upon the judgement-seats,
And gold grows vile even to the wealthy crone,
And laughter fills the Fane, and curses shake the Throne.

Kind thoughts, and mighty hopes, and gentle deeds
Abound, for fearless love, and the pure law
Of mild equality and peace, succeeds
To faiths which long have held the world in awe,
Bloody and false, and cold:—as whirlpools draw
All wrecks of Ocean to their chasm, the sway
Of thy strong genius, Laon, which foresaw
This hope, compels all spirits to obey,
Which round thy secret strength now throng in wide array.

  •  

Убийцы, точно жалких мошек стая
Под ветром, — скрылись прочь, их строй бежал… — песнь пятая, 8; точнее: Внезапной паникой объятые / Убийцы, точно жалких мошек стая / Под ветром северным, — бежали…

 

In sudden panic those false murderers fled,
Like insect tribes before the northern gale…

  •  

Я рассказал ей все мои страданья, —
Как я терзался, как сошёл с ума.
И как Свободы гордое восстанье
Вернуло ум, и как распалась тьма;.. — песнь седьмая, 2

 

I told her of my sufferings and my madness,
And how, awakened from that dreamy mood
By Liberty's uprise, the strength of gladness
Came to my spirit in my solitude;..

Предисловие

править
  •  

Эта поэма <…> — опыт касательно природы общественного духа, имеющий целью удостовериться, насколько ещё, при тех бурях, которые потрясли нашу эпоху, среди людей просвещенных и утончённых, сохранилась жажда более счастливых условий общественной жизни, моральной и политической. Я старался соединить в одно целое напевность размерной речи, воздушные сочетания фантазии, быстрые и тонкие переходы человеческой страсти — словом, все те элементы, которые существенным образом составляют Поэму, и все это я хотел посвятить делу широкой и освободительной морали: мне хотелось зажечь в сердцах моих читателей благородное воодушевление идеями свободы и справедливости, ту веру и то чаяние чего-то благого, которых ни насилие, ни искажение, ни предрассудок не могут совершенно уничтожить в человечестве.
Для этой цели я избрал историю человеческой страсти в её наиболее всеобщей форме, историю, перемешанную с волнующими и романтическими приключениями и взывающую, вопреки всем искусственным мнениям и учреждениям, ко всеобщим влечениям каждого человеческого сердца. — начало

 

The Poem <…> is an experiment on the temper of the public mind, as to how far a thirst for a happier condition of moral and political society survives, among the enlightened and refined, the tempests which have shaken the age in which we live. I have sought to enlist the harmony of metrical language, the ethereal combinations of the fancy, the rapid and subtle transitions of human passion, all those elements which essentially compose a Poem, in the cause of a liberal and comprehensive morality; and in the view of kindling within the bosoms of my readers a virtuous enthusiasm for those doctrines of liberty and justice, that faith and hope in something good, which neither violence nor misrepresentation nor prejudice can ever totally extinguish among mankind.
For this purpose I have chosen a story of human passion in its most universal character, diversified with moving and romantic adventures, and appealing, in contempt of all artificial opinions or institutions, to the common sympathies of every human breast.

  •  

Французская революция может быть рассматриваема как одно из тех проявлений общего состояния чувств среди цивилизованного человечества, которые создаются недостатком соответствия между знанием, существующим в обществе, и улучшением или постепенным уничтожением политических учреждений. <…> Если бы Революция была преуспеянием во всех отношениях, злоупотребления власти и суеверие наполовину утратили бы свои права на нашу ненависть, как цепи, которые узник мог разъять, едва шевельнув своими пальцами, и которые не въедаются в душу ядовитою ржавчиной. <…> Может ли тот, кого вчера топтали как раба, внезапно сделаться свободомыслящим, сдержанным и независимым? Это является лишь как следствие привычного состояния общества, созданного решительным упорством и неутомимою надеждой и многотерпеливым мужеством, долго во что-нибудь верившим, и повторными усилиями целых поколений, усилиями постепенно сменявшихся людей ума и добродетели. Таков урок, преподанный нам нынешним опытом. <…> Таким образом, многие из самых пламенных и кротко настроенных поклонников общественного блага были нравственно подорваны тем, что частичное неполное освещение событий, которые они оплакивали, явилось им как бы прискорбным разгромом их заветных упований. Благодаря этому угрюмость и человеконенавистничество сделались отличительною чертою эпохи, в которую мы живем, утешением разочарования, бессознательно стремящегося найти утоление в своенравном преувеличении собственного отчаяния. В силу этого литература нашего века была запятнана безнадёжностью умов, её создавших.

 

The French Revolution may be considered as one of those manifestations of a general state of feeling among civilised mankind produced by a defect of correspondence between the knowledge existing in society and the improvement or gradual abolition of political institutions. <…> If the Revolution had been in every respect prosperous, then misrule and superstition would lose half their claims to our abhorrence, as fetters which the captive can unlock with the slightest motion of his fingers, and which do not eat with poisonous rust into the soul. <…> Can he who the day before was a trampled slave suddenly become liberal-minded, forbearing, and independent? This is the consequence of the habits of a state of society to be produced by resolute perseverance and indefatigable hope, and long-suffering and long-believing courage, and the systematic efforts of generations of men of intellect and virtue. Such is the lesson which experience teaches now. <…> Thus, many of the most ardent and tender-hearted of the worshippers of public good have been morally ruined by what a partial glimpse of the events they deplored appeared to show as the melancholy desolation of all their cherished hopes. Hence gloom and misanthropy have become the characteristics of the age in which we live, the solace of a disappointment that unconsciously finds relief only in the wilful exaggeration of its own despair. This influence has tainted the literature of the age with the hopelessness of the minds from which it flows.

  •  

Я старался избежать подражаний какому-либо стилю языка или стихосложения, свойственному оригинальным умам, с которыми стиль этот причинно связан, — имея в виду, чтобы то, что я создал, пусть даже оно не имеет никакой ценности, было все же совершенно моим. <…> Я просто облёк мои мысли таким языком, который мне казался наиболее явным и подходящим. Кто сроднился с природой и с самыми прославленными созданиями человеческого ума, тот вряд ли ошибется, следуя инстинкту, при выборе соответствующей речи.

 

I have sought to avoid the imitation of any style of language or versification peculiar to the original minds of which it is the character; designing that, even if what I have produced be worthless, it should still be properly my own. <…> I have simply clothed my thoughts in what appeared to me the most obvious and appropriate language. A person familiar with nature, and with the most celebrated productions of the human mind, can scarcely err in following the instinct, with respect to selection of language, produced by that familiarity.

  •  

Я <…> смотрел на прекрасную и величественную панораму земли как на общий источник тех элементов, соединять которые в одно целое и различным образом сочетать есть удел Поэта.

 

I <…> have looked upon the beautiful and majestic scenery of the earth, as common sources of those elements which it is the province of the Poet to embody and combine.

  •  

… между всеми писателями какой-либо данной эпохи должно быть известное сходство, не зависящее от их собственной воли. Они не могут уклониться от подчинения общему влиянию, проистекающему из бесконечного сочетания обстоятельств, относящихся к эпохе, в которую они живут, хотя каждый из них до известной степени является созидателем того самого влияния, которым проникнуто всё его существо.

 

… does not depend upon their own will, between all the writers of any particular age. They cannot escape from subjection to a common influence which arises out of an infinite combination of circumstances belonging to the times in which they live; though each is in a degree the author of the very influence by which his being is thus pervaded.

  •  

Я выбрал для своей Поэмы спенсеровскую стансу — размер необыкновенно красивый — не потому, что я считаю её более тонким образцом поэтической гармонии, чем белый стих Шекспира и Мильтона (Мильтон стоит одиноко в эпохе, которую он озарял.), а потому, что в области последнего нет места для посредственности: вы или должны одержать победу, или совершенно пасть. Этого, пожалуй, должен был бы желать дух честолюбивый. Но меня привлекала также блестящая пышность звука, которой может достигнуть ум, напитанный музыкальными мыслями, правильным и гармоническим распределением пауз в этом ритме.

 

I have adopted the stanza of Spenser (a measure inexpressibly beautiful), not because I consider it a finer model of poetical harmony than the blank verse of Shakespeare and Milton (Milton stands alone in the age which he illumined.), but because in the latter there is no shelter for mediocrity; you must either succeed or fail. This perhaps an aspiring spirit should desire. But I was enticed also by the brilliancy and magnificence of sound which a mind that has been nourished upon musical thoughts can produce by a just and harmonious arrangement of the pauses of this measure. Yet there will be found some instances where I have completely failed in this attempt, and one, which I here request the reader to consider as an erratum, where there is left, most inadvertently, an alexandrine in the middle of a stanza.

Песнь первая

править
  •  

Росла война меж ярой силой бури
И грудой туч; но вместе с тем росла
Блистательность проглянувшей лазури;
Громада облаков, тесна, бела,
Недвижной оставалась в отдаленье;
Меж тем воздушно-бледный1 серп луны
Всходил в неспешном царственном движенье,
Светясь с непостижимой вышины;
Над ним туманы таяли, как тает
Под солнцем снег и в таянье блистает. — 5

 

For ever, as the war became more fierce
Between the whirlwinds and the rack on high,
That spot grew more serene; blue light did pierce
The woof of those white clouds, which seem to lie
Far, deep, and motionless; while through the sky
The pallid semicircle of the moon
Passed on, in slow and moving majesty;
Its upper horn arrayed in mists, which soon
But slowly fled, like dew beneath the beams of noon.

  •  

Я в воздухе увидел, высоко,
Орла и с ним Змею, одно сплетенье —
Они боролись <…>.

Стрелою луч, из дальних туч излитый,
Коснулся крыл, сияние струя,
Змея и Птица вместе были свиты,
Сверкнула, как кольчуга, чешуя:
Горя, как драгоценные каменья,
Сквозь перья золотые там и здесь
Просвечивали искристые звенья.
И вздутый узел был блестящим весь,
И, шею отклонив и вынув жало, — 8, 9

 

For in the air do I behold indeed
An Eagle and a Serpent wreathed in fight <…>.

A shaft of light upon its wings descended,
And every golden feather gleamed therein—
Feather and scale, inextricably blended.
The Serpent's mailed and many-coloured skin
Shone through the plumes its coils were twined within
By many a swoln and knotted fold, and high
And far, the neck, receding lithe and thin,
Sustained a crested head, which warily
Shifted and glanced before the Eagle's steadfast eye.

  •  

Над хаосом, у грани, в этот миг
Стоял один первейший житель мира;
Двух метеоров бурный спор возник
Пред ним, над бездной, в пропастях эфира;
Боролась с Предрассветною Звездой
Кровавая огнистая Комета,
И, весь дрожа взволнованной душой,
Следил он за борением их света,
Вдруг лик Звезды в поток был устремлен,
И тотчас же кровь брата пролил он.

Так зло возликовало; многоликий,
Многоименный, мощный Гений зла
Взял верх; непостижимо-сложный, дикий
Царил над миром; всюду встала мгла;
Людей вчера родившееся племя
Скиталось, проклиная боль и мрак,
И ненависти волочило бремя,
Хуля добро, — а зла бессмертный враг
Из звездного Змеей стал нелюдимой,
С зверями и с людьми непримиримой. — 26, 27

 

The earliest dweller of the world, alone,
Stood on the verge of chaos. Lo! afar
O'er the wide wild abyss two meteors shone,
Sprung from the depth of its tempestuous jar:
A blood-red Comet and the Morning Star
Mingling their beams in combat—as he stood,
All thoughts within his mind waged mutual war,
In dreadful sympathy—when to the flood
That fair Star fell, he turned and shed his brother's blood.

'Thus evil triumphed, and the Spirit of evil,
One Power of many shapes which none may know,
One Shape of many names; the Fiend did revel
In victory, reigning o'er a world of woe,
For the new race of man went to and fro,
Famished and homeless, loathed and loathing, wild,
And hating good—for his immortal foe,
He changed from starry shape, beauteous and mild,
To a dire Snake, with man and beast unreconciled.

  •  

Таков тот бой: когда, на гнет восставши,
С тиранами толпа ведет борьбу,
Когда, как пламя молний заблиставши,
Умы людей на суд зовут судьбу,
Когда отродий гидры суеверья
Теснят сердца, уставшие от лжи,
Когда свой страх, в улыбке лицемерья,
Скрывают притеснители-ханжи,
Змея с Орлом тогда во мгле эфира
Встречается — дрожат основы мира! — 33

 

'Such is this conflict—when mankind doth strive
With its oppressors in a strife of blood,
Or when free thoughts, like lightnings, are alive,
And in each bosom of the multitude
Justice and truth with Custom's hydra brood
Wage silent war; when Priests and Kings dissemble
In smiles or frowns their fierce disquietude,
When round pure hearts a host of hopes assemble,
The Snake and Eagle meet—the world's foundations tremble!

  •  

Под тучею, тем светом разделенной,
Сидел Безвестный; нет, ни сном мечты,
Ни мыслями, ни речью исступленной
Не расскажу его я красоты;
Воздушной теплотой очарованья,
Как розоватой нежностью огня.
Он оживлял и Храм, и изваянья,
И всех сидевших в Храме, и меня;
Он пышен был, но кроток, как мечтанье,
Спокоен, но исполнен состраданья. — 57

 

The cloud which rested on that cone of flame
Was cloven; beneath the planet sate a Form,
Fairer than tongue can speak or thought may frame,
The radiance of whose limbs rose-like and warm
Flowed forth, and did with softest light inform
The shadowy dome, the sculptures, and the state
Of those assembled shapes—with clinging charm
Sinking upon their hearts and mine. He sate
Majestic, yet most mild—calm, yet compassionate.

Песнь вторая

править
  •  

И создали Беда и Преступленье
Из океанских выбросков свой дом,
Жильё тревожной мысли; привиденья
Туда, сюда, на берегу морском.
Блуждают; и они, теней пугаясь,
Шептать молитвы стали; те мольбы
Из уст в уста вошли и, повторяясь,
Вещали: жизнь — тюрьма! Мы все — рабы!
И этот мир, прекрасный и безбрежный,
Пустыней стал, ничтожной, безнадёжной!

В цепях томились все: тиран и раб,
Душа и тело, жертва и мучитель,
Был каждый пред единой Властью слаб,
Над каждым был незримый притеснитель;
Свою свободу дьяволу отдав,
Кровавые моления слагая,
Для демонских насмешек и забав
Они бросались в прах, изнемогая,
И паутиной в капищах кругом
Плёлся обман, рождаемый умом. — 7, 8

 

Out of that Ocean's wrecks had Guilt and Woe
Framed a dark dwelling for their homeless thought,
And, starting at the ghosts which to and fro
Glide o'er its dim and gloomy strand, had brought
The worship thence which they each other taught.
Well might men loathe their life, well might they turn
Even to the ills again from which they sought
Such refuge after death!—well might they learn
To gaze on this fair world with hopeless unconcern!

For they all pined in bondage; body and soul,
Tyrant and slave, victim and torturer, bent
Before one Power, to which supreme control
Over their will by their own weakness lent,
Made all its many names omnipotent;
All symbols of things evil, all divine;
And hymns of blood or mockery, which rent
The air from all its fanes, did intertwine
Imposture's impious toils round each discordant shrine.

  •  

… половина всей людской пустыни —
Орудье вожделений, жертвы тьмы.
Невольницы в тюрьме, рабов рабыни:
На кладбище убитых юных сил
Гиена-страсть хохочет меж могил. — 36

 

… the half of humankind were mewed
Victims of lust and hate, the slaves of slaves,
She mourned that grace and power were thrown as food
To the hyena lust, who, among graves,
Over his loathed meal, laughing in agony, raves.

  •  

Как человек способен быть свободным,
Когда с ним рядом женщина-раба?
Кто воздухом упьётся благородным.
Когда вокруг гниющие гроба?
Как могут те, чьи спутники суть твари.
Восстать на тех, кто их гнетет весь век?
В позорном нескончаемом кошмаре
Живет, Обманом скован, человек:
Своих сестёр позорят их же братья,
И женщина — насмешка и проклятье. — 43

 

'Can man be free if woman be a slave?
Chain one who lives, and breathes this boundless air,
To the corruption of a closed grave!
Can they whose mates are beasts, condemned to bear
Scorn, heavier far than toil or anguish, dare
To trample their oppressors? in their home
Among their babes, thou knowest a curse would wear
The shape of woman—hoary Crime would come
Behind, and Fraud rebuild religion's tottering dome.

Песнь третья

править
  •  

Прошло два дня — и был я бодрым, да, —
Но только жажда жгла меня, как лава,
Как будто скорпионьего гнезда
Во мне кипела жгучая отрава;
Когда душа тоски была полна,
Я оттолкнул ногой сосуд с водою,
Не уцелела капля ни одна!
На третий день, своею чередою,
Явился голод. Руки я кусал,
Глотал я пыль, я ржавчину лизал. <…>

Мне чудилось, ворота разошлись,
Те семеро внесли четыре трупа,
Их четырём ветрам швырнули вниз,
За волосы повесив их, и, тупо
Взглянув, ушли. Из этих мертвецов
Уж почернели трое, но четвёртый
Прекрасен был. Меж светлых облаков
Взошла луна. И в воздухе простертый,
Я, жадный, к телу мертвому прильнул,
Чтоб есть, чтоб острый голод мой уснул.

Труп женщины, холодный, сине-белый,
В котором жил червей кишащий рой,
К себе я притянул рукою смелой
И тощей повернул его щекой
К своим губам горящим… — 21, 25, 26

 

Two days thus passed—I neither raved nor died—
Thirst raged within me, like a scorpion's nest
Built in mine entrails; I had spurned aside
The water-vessel, while despair possessed
My thoughts, and now no drop remained! The uprest
Of the third sun brought hunger—but the crust
Which had been left, was to my craving breast
Fuel, not food. I chewed the bitter dust,
And bit my bloodless arm, and licked the brazen rust. <…>

Methought that grate was lifted, and the seven
Who brought me thither four stiff corpses bare,
And from the frieze to the four winds of Heaven
Hung them on high by the entangled hair;
Swarthy were three—the fourth was very fair;
As they retired, the golden moon upsprung,
And eagerly, out in the giddy air,
Leaning that I might eat, I stretched and clung
Over the shapeless depth in which those corpses hung.

A woman's shape, now lank and cold and blue,
The dwelling of the many-coloured worm,
Hung there; the white and hollow cheek I drew
To my dry lips…

Песнь десятая

править
  •  

То был ревнивый Иберийский жрец,
От запада привёл он легионы,
В его словах — расплавленный свинец,
Удел неверных — пытки, казнь и стоны;
Он был зловещим даже для друзей,
Притворство жило в нём и вместе злоба,
Как узел двух сплетённых тесно змей,
Как двойня под одною крышкой гроба;
Был враг ему — кто быть иным посмел,
Страшась Небес, он людям мстить хотел.

Но более всего он ненавидел
Свет мудрости и вольного ума.
Уж он, дрожа, в воображенье видел,
Что Идола его разъята тьма;
В Европе уже искрилось веселье,
В предчувствии, что кончен сумрак снов,
И много жертв, в одной с убийцей келье,
Узнали гнет колодок и оков,
И видели, что дети их ханжами
Захвачены и быть должны рабами.

В Европе он не смел карать огнём
Или мечом неверных, только пытки
Мог назначать законным он путём,
Но у закона слишком длинны свитки.
И вот, на время — в мире, был он там,
Где Бог его презреньем беспредельным
Был окружён: он ждал, чтобы Ислам
Возник как бич врагам его смертельным;
Страх Неба тлел в нём вечно, как очаг,
И был он людям — нетерпимый враг. — 32-34

 

'Twas an Iberian Priest from whom it came,
A zealous man, who led the legioned West,
With words which faith and pride had steeped in flame,
To quell the unbelievers; a dire guest
Even to his friends was he, for in his breast
Did hate and guile lie watchful, intertwined,
Twin serpents in one deep and winding nest;
He loathed all faith beside his own, and pined
To wreak his fear of Heaven in vengeance on mankind.

But more he loathed and hated the clear light
Of wisdom and free thought, and more did fear,
Lest, kindled once, its beams might pierce the night,
Even where his Idol stood; for, far and near
Did many a heart in Europe leap to hear
That faith and tyranny were trampled down;
Many a pale victim, doomed for truth to share
The murderer's cell, or see, with helpless groan,
The priests his children drag for slaves to serve their own.

He dared not kill the infidels with fire
Or steel, in Europe; the slow agonies
Of legal torture mocked his keen desire:
So he made truce with those who did despise
The expiation, and the sacrifice,
That, though detested, Islam's kindred creed
Might crush for him those deadlier enemies;
For fear of God did in his bosom breed
A jealous hate of man, an unreposing need.

Перевод

править

Константин Бальмонт, 1904

О поэме

править
  •  

Я написал поэму <…> в том же стиле и с той же целью, что и «Королеву Маб», но переплетающуюся с повестью о человеческой страсти и отличается большей заботой о чистоте и точности слога и о связи между отдельными частями.

 

I have completed a poem <…> in the style and for the same object as “Queen Mab”, but interwoven with a story of human passion, and composed with more attention to the refinement and accuracy of language, and the connexion of its parts.

  — Перси Шелли, письмо Джорджу Байрону 24 сентября 1817
  •  

Вся поэма, исключая первую песнь и отчасти последнюю, является повестью о людях, без малейшей примеси сверхъестественного. В некотором смысле I песнь представляет собой самостоятельную поэму, хотя необходима и как часть целого. <…> если бы вся поэма были написана в манере первой песни, она не могла бы заинтересовать сколько-нибудь многочисленных читателей. Работая над ней, я стремился обращаться к обычным, извечным чувствам человека; так что, хотя она повествует о насилии и революции, это смягчено описаниями любви, дружбы и всех естественных привязанностей. Действие предположительно происходит в Константинополе и в современной Греции, но я не пытаюсь подробно изображать мусульманские нравы. Это — повесть о Революции, какая могла бы произойти в европейской стране, как следствие взглядов, именуемых (по моему мнению, ошибочно) современной философией, в борьбе со старыми понятиями и теми благами, которые ожидают от них их приверженцы. Это — Революция, представляющая собой как бы beau idéal революции французской, но рождённая гением отдельных личностей и общей просвещённостью.

  — Перси Шелли, письмо издателю (вероятно, «Longman & Co.»), 13 октября 1817
  •  

В поэме <…> впервые создан тип Свободной Женщины, бесстрашно борющейся за полную свободу чувства и действия. Шелли и в этом и в других отношениях вполне точно предвидеть характер начинавшегося столетия. Он только выразил свои предвидения не в реальной форме, а в воздушных очертаниях <…>.
Шелли написал Лаона и Цитну Спенсеровскими стансами, с их переливными ритмами. Желая передать текст с возможно большей точностью, я несколько упростил размер. Если я потерял что-нибудь в певучести, я получил зато возможность не опустить ни одного образа, родившегося в воображении Шелли. <…> мне, как и многим английским поклонникам Шелли, спенсеровская станса представляется малоподходящей условиям эпической поэмы…[2]

  — Константин Бальмонт

Примечания

править
  1. Л. Володарская. Комментарии // Перси Биши Шелли. Стихотворения. Поэмы. Драмы. Философские этюды. — М.: Рипол Классик, 1998. — С. 789.
  2. К. Д. Бальмонт. Примечания // Шелли. Полное собрание сочинений в пер. К. Д. Бальмонта в 3 томах. Том 2. — СПб., 1904. — С. 579-580.