Сердцедёр
«Сердцедёр» (фр. L'Arrache-cœur) — роман Бориса Виана 1953 года. Назван по вымышленному оружию из «Пены дней» (гл. LVI), здесь, вероятно, подразумевается бессердечность персонажей.
Цитаты
правитьЧасть первая
правитьЖакмор шел не спеша, наблюдая, как ровно бьются багровые фижмовые сердечки. При каждом биении взлетало облачко пыльцы и оседало на мерно вздрагивающие листья.[1] — I | |
Jacquemort avançait sans se presser et regardait les calamines dont le cœur rouge sombre battait au soleil. À chaque pulsation, un nuage de pollen s’élevait, puis retombait sur les feuilles agitées d’un lent tremblement. |
Солнце ржавело на морской зыби и вычерчивало на ней какие-то малопристойные каракули.[1] — I | |
Le soleil corrodait la surface de la mer et la salissait de graffiti obscènes. |
Вечерами он засыпал, стараясь увидеть во сне ягодицы своей жены, так как, учитывая размеры её живота, было предпочтительнее думать о ней сзади.[2] — II | |
Il dormait et tâchait de dormir en pensant aux fesses de sa femme, car, vu le ventre, il préférait penser à elle de dos. |
Brisée, elle retomba. La |
— Вы перерезали пуповины? — забеспокоился Жакмор. — Завяжите их потуже. | |
— Vous avez coupé les cordons ? s’enquit Jacquemort. Ligaturez-les bien serré. |
— … иметь желание, иметь желания — это уже весомое чувство. И оно побуждает вас к определенным действиям — вот вам доказательство. | |
— … qu’avoir envie d’avoir des envies c’est déjà une passion suffisante. La preuve, c’est que cela vous fait agir. |
На обочине стояла коза и голосовала рогами. Анжель затормозил. | |
Une chèvre, sur le bord de la route, fit un signe avec ses cornes et Angel s’arrêta. |
… le ciel, transparent jusqu’à l’os, ne recelait aucune promesse de pluie. |
— Выпали из лодки? | |
— Vous êtes tombé de la barque ? |
— Возвращайтесь на свои фермы! — рявкнул из динамиков голос кюре. — <…> Бог — это наслаждение бесполезным. А вы думаете только о необходимом. Для Него вы потеряны.[2] — XVII | |
— Retournez à vos fermes ! mugit la voix multiple du curé. <…> Dieu, c’est la volupté du superflu. Vous ne songez qu’au nécessaire. Vous êtes des hommes perdus pour lui. |
Часть вторая
правитьLa graisse, c’est du gras |
Ты, Иисус, сладчайший наш. |
Вот и этот день уже пролетел: уже потускнели синие витражные лучи, мелодичнее и нежнее зазвучал хор — в полумраке музыка всегда проливается в душу целительным бальзамом.[1] — V | |
… et le temps passait en vérité, car, déjà, l’ombre calmait la dureté du vitrail bleu, et les voix des enfants se faisaient plus douces ; ainsi va-t-il de la musique et de l’obscurité dont l’association est onctueuse et vous met un pansement sur l’âme. |
Расположенные по диагонали рельефы на первых двух столбах хрестоматийно иллюстрировали жизнь Христа: Иисус, почёсывающий себе пятки на обочине дороги, Иисус, выдувающий литр красненького, Иисус на рыбалке, короче — классический лубочный набор.[2] — VII | |
Deux des poteaux diagonaux ne représentaient guère que des scènes familières de la vie de Jésus : Jésus se grattant les pieds sur le bord du chemin, Jésus se tapant un litre de rouge, Jésus à la pêche à la ligne, bref un résumé de l’imagerie sulpicienne classique. |
Вид у него был по-детски жизнерадостный, естественный, совсем как у чулок, натянутых на насос, который выкачивает навозную жижу.[2] — XV | |
Il affectait un air bon enfant aussi naturel que des guêtres sur une pompe à purin. |
La fille, assise sur son lit, lisait un journal de sept ans plus tôt. Les nouvelles mettaient longtemps à parvenir au village. |
Часть третья
правитьКлементина проголодалась. В последнее время она почти ничего не ела за обедом, отдавая все силы на закармливание тройняшек. Она подошла к двери и заперла её на ключ. Так спокойнее. Никто не войдет. Она вышла на середину комнаты и чуть ослабила пояс на платье. Украдкой посмотрела на себя в зеркало шкафа. Подошла к окну, закрыла его. Потом вернулась к шкафу. Она не торопилась, смаковала проходящие минуты. Ключ от шкафа висел у неё на поясе на плетеном кожаном ремешке. Она посмотрела на ключ и вставила его в скважину. Из шкафа неприятно пахнуло. Пахло настоящей гнилью. Запах исходил из картонной коробки для обуви. Клементина взяла её в руки и принюхалась. В коробке стояло блюдце с остатком догнивающего бифштекса. Гнил он чисто, без мух и опарышей. Просто зеленел и вонял. Гадость. Она потрогала мясо пальцем. Мягкое. Она понюхала палец. Достаточно гнилое. Она аккуратно взяла его большим и указательным пальцем и впилась зубами в мякоть, стараясь оторвать ровный кусок. Мясо было нежным, кусалось легко. Она медленно жевала, поглощая плесневелую — с мыльным привкусом — кашицу, от которой пощипывало десны, и упивалась резким запахом, исходившим из коробки. Она съела половину, положила мясо в коробку, а коробку задвинула на прежнее место. Рядом на тарелке сиротливо лежал треугольный кусочек сыра почти в таком же состоянии. Она поковырялась в нём пальцем, а потом этот палец долго облизывала. С явным сожалением закрыла шкаф, прошла в туалет и вымыла руки. Затем растянулась на кровати. На этот раз её не вытошнит. Она знала это наверняка. Все усвоится. Надо только как следует проголодаться. Теперь она будет за этим следить. Так или иначе правило должно неукоснительно соблюдаться: все лучшее — детям; она даже не могла вспоминать без смеха, как вначале ограничивалась объедками, подъедала бараний жир и пленки ветчины, остающиеся в их тарелках, собирала намокшие в молоке бутерброды, разбросанные по столу за завтраком. Это может делать кто угодно. Любая мать. Дело привычное. Очистки персиков — это уже сложнее. Из-за ощущения бархатной кожицы на языке. Но и очистки персиков — тоже не велика заслуга; ведь многие едят их, не срезая кожи. Но только она одна оставляла гнить все эти остатки. Дети заслуживали подобной жертвы, и чем омерзительнее это было, чем хуже это пахло, тем крепче, сильнее ей казалась её любовь к ним, как если бы из страданий, которым она себя подвергала, могло родиться что-то чистое и настоящее, — вот и приходилось восполнять все пробелы, платить сторицей за каждую минуту, прожитую без осознания материнского долга. | |
Clémentine avait faim. Elle ne mangeait plus guère au repas de midi pendant lequel elle s’occupait de gaver ses trois. Elle alla vérifier la porte de sa chambre et tourna la clé dans la serrure. Tranquille. Personne n’entrerait. Elle revint au milieu de la chambre, desserra légèrement la ceinture de sa robe de toile. Elle se regardait discrètement dans la glace de l’armoire. Elle s’en fut à la fenêtre et la ferma également. Puis elle s’approcha de l’armoire. Elle prenait son temps, savourait les minutes à passer. Elle portait la clé de l’armoire accrochée à sa ceinture par une légère tresse de cuir. Elle la regarda et la glissa dans la serrure. Dans l’armoire, ça sentait mauvais. Ça sentait la charogne, très exactement. Il y avait une boîte à chaussures en carton d’où venait l’odeur. Clémentine la saisit et flaira. Dans la boîte, sur une soucoupe, un reste de bifteck achevait de se putréfier. Une pourriture propre, sans mouches et sans asticots. Simplement, il devenait vert et il puait. Affreusement. Elle passa son doigt sur le bifteck, tâta. Cela cédait facilement. Elle sentit son doigt. Assez pourri. Délicatement, elle saisit le bifteck entre le pouce et l’index et elle mordit avec soin, faisant attention d’en détacher une bouchée bien nette. C’était facile, c’était tendre. Elle mâchait avec lenteur, percevant autant la consistance un peu savonneuse de la chair faisandée, qui lui faisait une sensation acide derrière les joues, que le parfum puissant s’exhalant de la boîte. Elle en mangea la moitié et le remit dans la boîte qu’elle repoussa à son emplacement primitif. Il y avait à côté un triangle de fromage à peu près dans le même état, totalement abandonné à son assiette. Elle y trempa son doigt, le lécha, ceci à plusieurs reprises. À regret, elle referma l’armoire et passa dans le cabinet de toilette où elle se lava les mains. Puis elle s’étendit sur son lit. Cette fois, elle ne vomirait pas. Elle le savait. Maintenant elle conserverait tout. Il suffisait d’avoir assez faim. Elle y prendrait garde. De toute façon, le principe devait triompher : les meilleurs morceaux pour les enfants ; elle rit en pensant au début, elle se contentait de manger les rogatons, de finir les gras des côtelettes et du jambon dans leur assiette et de venir à bout des tartines détrempées de lait qui traînaient autour des bols du petit déjeuner. Mais ça, n’importe qui peut le faire. Toutes les mères. C’est courant. Les épluchures de pêches, ça avait été plus difficile déjà. À cause de la sensation de velours sur la langue. Cependant, les épluchures de pêches, c’est également peu de chose ; d’ailleurs bien des gens les mangent avec leur chair. Mais elle seule laissait pourrir tous ces rebuts. Les enfants méritaient bien ce sacrifice — et plus c’était affreux, plus cela sentait mauvais, plus elle avait l’impression de consolider son amour pour eux, de le confirmer, comme si des tourments qu’elle s’infligeait de la sorte pouvait naître quelque chose de plus pur et de plus vrai — il fallait racheter tous ces retards, il fallait racheter chaque minute pensée sans eux. |
— Она ничего не чувствует, и я предпочитаю держать детей как можно дальше от неё. Она совершенно безынициативна. Вот как выйдут они со своими лопатками в сад, и начнут копать, и докопаются до нефтяной скважины, и нефть как брызнет и затопит их всех, а служанка и сделать ничего не сможет.[2] — XII | |
Elle n’a aucune sensibilité et j’aime autant les éloigner d’elle le plus possible. Et elle est incapable de la moindre initiative. Que les enfants creusent un peu profondément dans le jardin avec leurs pelles, qu’ils rencontrent un puits de pétrole, que le pétrole jaillisse et les noie tous, et elle ne saura que faire. |
… les grêlons s’abattaient sauvagement dans l’allée et des étincelles crevaient en chaque point d’impact. Sous les chocs répétés, la mer commençait à bouillir et montait comme un lait noirâtre. |
— Le monde, c’est eux. |