О вражде к просвещению, замечаемой в новейшей литературе

«О вражде к просвещению, замечаемой в новейшей литературе» — статья Владимира Одоевского, написанная в июле 1835 года и через год напечатанная во втором томе журнала «Современник». Название дано А. С. Пушкиным[1].

Цитаты

править
  •  

Посредственность потянулась вслед за талантом и довела исторический род до нелепости; в настоящую минуту не осталось почти ни одного порядочного великого человека и ни одной части его платья, которые бы не были оклеветаны каким-либо драматиком или романистом. Тогда догадались и наши так называемые сочинители[К 1]: попробовали — трудно; наконец взялись за ум; раскрыли «Историю» Карамзина, вырезали из неё несколько страниц, склеили вместе — и к неописанной радости сделали разом три открытия: 1-е, что такое произведение читатели с небольшим усилием могут принять за роман или за трагедию, 2-е, что с русского переводить гораздо удобнее, нежели с иностранного, и 3-е, что, следственно, сочинять совсем не так трудно, как прежде полагали. В самом деле, смотришь — русские имена, а та же французская мелодрама. И многие, многие пустились в драмы и особенно в романы; а критика — этот позор русской литературы — установила для сих произведений особые правила. За недостатком исторических свидетельств решили, что настоящие русские нравы сохранились между нынешними извозчиками, и вследствие того осудили какого-либо потомка Ярославичей читать изображение характера своего знаменитого предка, в точности списанное с его кучера; вследствие тех же правил, кто употреблял русские имена, того критика называла национальным трагиком, кто бессовестнее выписывал из Карамзина, того называла национальным романистом, — и гг. А, Б, В хвастались перед читателями, а читатели радовались, что в романе нет ни одного слова, которое бы не было взято из истории; многие находили это средство очень полезным для распространения исторических познаний. До сих пор все ещё шло хорошо; но скоро исторический род наскучил в Европе: там опытные в литературе люди обратились к другой точке зрения; они посмотрели вокруг себя, заметили много смешного, много грустного, вспомнили о романах, которые были в моде у отцов наших — и составился ново-старый род под названием нравственно-сатирического.

  •  

… дошла очередь до наших сатириков; вместо того, чтобы посмотреть вокруг себя, углубиться в отечественные нравы, в них отыскать им свойственные оригинальные черты, способные быть перенесёнными в мир литературный, — они, поставленные счастливою судьбою среди народа свежего, юного, в эпоху самую драматическую, какая только может быть в истории страны, эпоху слияния народности с общею образованностию, — наши сатирики не заметили ничего этого, а по старой памяти пустились в подражание иностранцам: они напали… как вы думаете на что? На просвещение! Как будто это юное растение, посаженное мудрой десницей Петра и доныне с такими усилиями поддерживаемое правительством и — извините — одним правительством, как будто оно достигло уже полного развития, утучнело уже производить те ненужные отпрыски, которые замечаются в старой Европе!.. Нет; может быть, никогда дух подражания, владычествующий над нашею литературою, не был столько пагубен! Не против злоупотребления науки вооружились наши сатирики, но против самой науки; забыты примеры Фонвизина, Капниста, Грибоедова[К 2], их глубокое значение современных нравов, их верный взгляд на наши недостатки, их благородное стремление… Отличительным характером наших сатириков сделалось — попадать редко и метить всегда мимо. Два, три человека занимаются у нас агрономиею; благомыслящие люди делают неимоверные усилия, чтобы распространить прямое знание о сей науке, которое одно может отвратить грозящее нашим нивам бесплодие; два, три человека собираются толковать о философских системах, по слуху известных нашим литераторам; так называемые учёные (т. е. между литераторов) с грехом пополам щечатся[1] вокруг словарей и энциклопедий; а наши нравоописатели толкуют о вреде, происходящем от излишней учёности, о вреде машин, пишут романы и повести, комедии, в которых выводятся на сцену какие-то господа Верхоглядовы, не только не существующие, но невозможные в России; выводятся философы, агрономы, нововводители — как будто бы существование этих лиц было характерною чертою в нашем обществе! Названия наук, неизвестных нашим сатирикам, служат для них обильным источником для шуток, словно для школьников, досадующих на учёность своего строгого учителя; лучшие умы нашего и прошедшего времени: Шампольон, Шеллинг, Гегель, Гаммер [К 3], особенно Гаммер, снискавшие признательность всего просвещённого мира, обращены в предметы лакейских насмешек, «лакейских» говорим, ибо цинизм их таков, что может быть порождён лишь грубым, неблагодарным невежеством. <…> Этого мало. В старой Европе ужасы конца XVIII столетия отозвались в нынешней литературе по той же причине, почему идиллическая и жеманная поэзия прежнего времени отозвалась в век терроризма. (Известно, что Робеспьер и компания писали нежные мадригалы.) Так должно быть по естественному порядку вещей, ибо литература, вопреки общепринятому мнению, есть всегда выражение прошедшего; для многих из нынешних европейских сочинителей[3] эти ужасы суть воспоминания детства, а воспоминания детства всегда сильно действуют на сочинителя и невольно проникают во все его произведения; оттого многие из этих господ углубились в грустные исключения из общей жизни человечества <…>. Наши романисты не заметили этого хода нервической горячки; в фанатизме подражания не усомнились схватиться за это средство для поддержания благосклонности публики, сколько было возможно, и нельзя без смеха читать, как некоторые из этих господ, нападая без милосердия на французских романистов, без милосердия же стараются перенять их нелепый выбор предметов, напыщенный, натянутый слог и даже самую неблагопристойность, всё по мере возможности. <…> Наконец, демократический дух, составляющий особый колорит в европейских романах, также переселился в наши романы; но у нас обратился в безусловные похвалы черни и в нападки на высшее общество, большею частию недоступное нашим сатирикам.
Лёгкость сочинения такого рода подняла снизу всю литературную тину: люди, едва знающие грамоте, и люди, знающие её, но без поэтического призвания, люди без всякого образования и люди со знаниями, достаточными для составления словаря или азбуки, и которые могли бы быть весьма полезными в этой части, — все пустилось в сатирические, историко-нравственные и фантастические произведения разного рода.

  •  

В сотнях томов вместо силы — напыщенность, вместо оригинального — чудовищное, вместо остроты — площадные шутки, — и между тем всё чужое, всё неестественное, всё несуществующее в наших нравах.
Что же делала критика?
А что за дело критике? Какая нужда ей, что литература принимает такое гибельное направление? Разве оно помешает сбыту дурных книг? Напротив, поможет. Ведь критика сама золотых дел мастер (Vous, eles orfevre, monsieur Josse.[К 4]); её дело в том, чтобы книги, т. е. собственные её, продавались: и в этом она успевает. На просторе никто не мешает ей называть себя Гёте, Байроном, уверять публику, что она одна, т. е. критика, заботится о ней, публике; никто не мешает критике в случае нужды изъявлять своё благоволение к читателям, в случае нужды сравнивать лучший талант в России (именно: Гоголя) с Поль де Коком[К 5]) Это всё в порядке вещей, — и от критики другого требовать нечего, да и не следует: она занимается своим мастерством; это мастерство прибыльно и будет прибыльно до тех пор, пока не найдутся другие мастеровые и не перечтут по пальцам всех хитростей своих собратий, а что всего важнее, докажут на опыте, что можно писать книги и не потворствовать развращённому вкусу и разрушительным мыслям, что можно быть критиком и не иметь в виду лишь распродажи собственных книг…
Любопытнее всего знать: что делали читатели?.. А читателям что за дело? Были бы книги. Случалось ли вам спрашивать у девушки, недавно вышедшей из пансиона: какую вы читаете книжку? «Французскую», — отвечает она; в этом ответе разгадка неимоверного успеха многих книг скучных, нелепых, напитанных площадным духом. Да, наши читатели хотят читать и потому читают все: «лучшая приправа к обеду, — говорили спартанцы, — голод». А, нечего сказать, бедных читателей потчуют довольно горьким зельем; но, впрочем, романисты и комики умеют подсластить его, и это злое зелье многим приходится по вкусу.

Комментарии

править
  1. Булгарин, Греч и другие прозаики, обращавшиеся тогда к исторической теме и черпавшие свои сюжеты из «Истории государства российского» H. M. Карамзина[1].
  2. Имеются в виду их сатирические комедии, о которых Одоевский писал в одной заметке: «Русская литература оказала правительству и публике четыре услуги, а именно: «Недоросль», «Ябеда», «Горе от ума» и «Ревизор»[2][1].
  3. Над теориями Гаммера и Шампольона насмехался Осип Сенковский в «Учёном путешествии на Медвежий остров»[1].
  4. «Вы ювелир, месье Жосс» — слова Сганареля, персонажа комедии Мольера «Любовь-целительница» (акт 1, явл. 1). Реплика эта полна иронии, ибо обращена к ювелиру, пытающемуся «пристроить собственные изделия». Приводя эти слова, Одоевский указывает на чисто коммерческий характер беспринципной деятельности Булгарина и Сенковского в сфере литературной критики[1].
  5. Возможно, впервые это сделал Сенковский в рецензии на 2-ю книгу «Новоселья» в мае 1834.

Примечания

править
  1. 1 2 3 4 5 6 В. И. Сахаров. Комментарии // В. Ф. Одоевский. О литературе и искусстве / сост. В. И. Сахаров. — М.: Современник, 1982. — Серия: Библиотека «Любителям Российской словесности». Из литературного наследия. — С. 206-7.
  2. ОР ГПБ, ф. 539, оп. 1, пер. 55, л. 179.
  3. Е. В. Кардаш. Примечания // Пушкин в прижизненной критике, 1834—1837. — СПб.: Государственный Пушкинский театральный центр, 2008. — С. 460.