Дороженька (Солженицын)

«Доро́женька» — поэма (повесть в стихах) Александра Солженицына, сочинённая устно в 1947—1952 годах во время пребывания в тюрьме и лагере. Имеет автобиографический характер и охватывает период с 1930-х годов (студенческие годы автора) по 1945 (война и арест). Впервые опубликована в 1999 году.

Цитаты

править
  •  

Чернеют вышки очерком знакомым.
От вышки к вышке день сочится над державою.
От зоны к зоне звонами подъёмов
Задолго до́ свету ликуют рельсы ржавые.[К 1] <…>
Во тьме толкаемся, скользим, спешим к себе в загон,
Бригадами суровыми
Врываемся в столовую,
Где доходягу, лижущего миски,
Казнит презреньем лагерный закон.
Глотаешь жадно щи, не видя где ты, с кем ты, —
А через стол, в пару, над глиняной посудой,
То обнищалое лицо интеллигента,
То дистрофией обезволенная удаль. — Зарождение

  •  

И напишут в книгах, и расскажут в школах,
Как бойцы стальные выбили врага
За Днепра священные брега,
Сев на башни танков, промеж пуль весёлых,
«Агитатора блокнот» сжимая, как сокровище,
ДОТы затыкаючи то мякотью, то грудью, —
И никто не бился лбом о Малые Козловичи,
И никто не гнил, покинутый за Друтью… — глава шестая

Глава первая. Мальчики с луны

править
  •  

«…Я за землю, парень, да за волю,
Да за эту грёбаную власть
Шёл на Колчака
Землю дали — тёр, дурак, мозоли,
А они меня — ша-расть
В кулака!
Да кого ж она, земля, не богати́т,
Если только вкалывать здоров?
Государство! Что́ ему претит,
Если у крестьян да по три пары лошадёв?»

  •  

«А что, сейчас бы к Самому
Молодой, второй явись бы Ленин, —
Он бы — не попал в тюрьму?..» — по словам Л. Д. Троцкого («Сверх-Борджиа в Кремле», 1940), ещё в 1926 г. Н. К. Крупская говорила: «Если б Володя был жив, он сидел бы сейчас в тюрьме»[1]

Глава вторая. Медовый месяц

править
  •  

Не могу, не додумавши, отложить
Годы царствования Петра.
Всё понятно — прогресс! А сидит во мне ересь:
Всю страну на дыбы — по какому праву?
Запишу! Назову его — «шведский тезис»,
Оправдала ли цену свою Полтава?
Двести лет всё победы, победы, победы,
От разора к разору, к войне от войны, —
А разбитые нами на Ворксле шведы
Разжирели, как каплуны.
Рок зловещий российские полчища водит.
Славы мало!
Земли недостало! —
Да…
Видно, слово «победа» не зря происходит
От слова «беда».

  •  

…Образ к образу рядом затенчивым,
Местом меркнущим, местом ярким,
То я вижу тебя на балу студенческом,
То в измученном зноем вечернем парке.
Не Печорина — духов сомнения едких,
Подмело их при сталинских пятилетках.
Их приносное семя и раньше-то плавало,
Не ныряя по омутам русской реки.
А коряги в ней — мы, убеждённости дьяволы, —
Духоборы, самосжигатели,
Бунтари, проповедники, отлучатели,
Просветители, вешатели, большевики!
Угораздило же тебя родиться
В тре-тревожной стране, под разбойный шум,
Где как прежде, где в каждом десятом таится
Протопоп Аввакум.
Однолюб. Однодум.

  •  

Книг ещё в сумке я в школу не нашивал,
Буквы нетвёрдо писала рука, —
Мне повторяли преданья домашние,
Я уже слышал шуршание страшное —
Чёрные крылья ЧК.
В играх и в радостях детского мира
Слышал я шорох зловещих крыл.
…Где-то на хуторе, близ Армавира
Старый затравленный дед мой жил.
Первовесеньем, межою знакомою
Медленно с посохом вдоль экономии[К 2]
Шёл, где когда-то хозяином был.
Щурился в небо — солнце на лето.
Сев на завалинке, вынув газету,
Долго смоктал заграничный столбец:
В прошлом году не случилось, но в этом
Будет Советам
Конец.

  •  

Тётя водила тогда меня в церковь
И толковала Евангелие.
«В бой за всемирный Октябрь!» — в восторге
Мы у костров пионерских кричали… —
В землю зарыт офицерский Георгий
Папин, и Анна с мечами.
Жарко-костровый, бледно-лампадный[К 3],
Рос я запутанный, трудный, двуправдный.

Глава третья. Серебряные орехи

править
  •  

Мой милый город! <…>
Не приючал ты орд чиновников столичных
И пауком звезды не бух на картах[К 4],
Не жёг раскольников, не буйствовал опричной,
Не сокликал парламентов и партий.
Пока в Москве на дыбе рвали сухожилья,
Сгоняли в Петербург Империи служить, —
Здесь люди русские всего лишь только — жили,
Сюда бежали русские всего лишь только — жить.

  •  

Громада кирпича, полнеба застенив,
Мальчишкам тупика загородила свет. <…>
Я мальчик был — ЧК мне небо заслоняла,
В солдата вырос я, она — в НКГБ.

  •  

Вздохнул старик: — «Нэ так, як вы, хозяйнував:
Сам жив — и людям жить давав.
А шоб уси равны булы —
Того нэ будэ николы.
Нэ будэ нас, так будут иньши,
Ще, мабуть, гирши люды, злиши…»[К 5]
Чекист поднялся резко: «Ну,
Там разберёмся, в ГПУ.
Не из таких в подвалах выбивали блажь.
Подумаешь — и зубы сдашь».
Но не нашли у деда золота. Отпущен был домой
Развалиной оглохшей, с перешибленной спиной.
Два года жил ещё. Похоронил жену.
— «Пиду к остроголовым[К 6] подыхать.
Нэ прожинут
Огонь глаза тускнеющие облил.
«Воны мэнэ ограбылы, убылы, так нехай
На гроши на мои хочь гроб мни зроблять»[К 7].
Надел поверх рубахи деревянный крест,
В дверь ГПУ вошёл — и навсегда исчез.

Глава четвёртая. Ту, кого всего сильней…

править
  •  

«ГПУ живых не отпускает
И не прощает верности невест».

  •  

А годы шли. Цвета бежали за цветами,
Безшумно выскользнув, из красного ушла его душа —
И беззастенчиво взнесли над площадями
Всё то, над чем глумились, потроша.
Сегодня марши слушаю по радио — шагают
Лейб-гвардии Преображенский и Измайловский полки!![К 8]
Что я? Где я? Мне уши изменяют?
Их марши бывшие играют —
Бывшие большевики…
Шли годы. Воздвигались монументы,
Вшивалось золото в чиновничьи мундиры позументом,
Ораторы коснели, запинаясь по шпаргалкам,
И на трибуны под унылые аплодисменты
Вожди являлись жирною развалкой.
И сверх могил, нарыхленных как грядок,
Парил немыслимый, неслыханный порядок.
Я помню зал Ленмастерских. Собрание рабочих,
Какие в годы те до изнуренья длились.
В однообразных прениях часами ночи
Часы вечерние давно сменились.
Молчали, хлопали, вставали в нужный миг.
Всё было, как заведено. Всё было, как везде.
И вдруг на сцену поднялся старик,
Очки, обмотанные ниточкой, воздев.
Он был — как старых пролетариев рисуют на плакатах,
Годов десятых неприлично ожившая быль.
В углубинах лица его осела черновато
Металла и металла спиленная пыль.
Никто не доглядел, когда просил он слова,
И не приметили, как был он неположенно взволнован,
Когда, уставясь отрешённо в зал,
Глубоким голосом сказал,
Как в жизни говорят не в каждой
И говорят — однажды:
«Вот она — звёздочка — в сердце моём,
Зажжённая — Владимиром — Ильичом
В Тысяча — Девятьсот — Пятом!..»
Устало морщились: оратор!
Сейчас международных дел коснётся,
Гляди, за час до сути доберётся.
А он, вцепясь в трибуны аналой[К 9],
Гремел перед толпой,
Раздвинув междубровье:
«Зря
— баррикады
— строили
— встарь?
Зря, значит,
— мы
— умирали?
К ТРОНУ
— бредёт
— по рабочей
— крови
ЦАРЬ!
СТАЛИН!!!»
Партер откинулся, нагнулся бельэтаж,
И сладкий ужас оковал
Оцепеневший зал,
И слышно было, как упал
Стенографистки карандаш[К 10], —
Слова, как кони, понесли упряжкой взбешенной,
Дробя по лбам, по головам, по памяти, по лжи, —
И кто-то крикнул одиноко: «Он — помешанный!»
И кто-то закричал испуганно: «Держи!»
На сцене топот,
В первом ряде шум, —
А он разил, разил их словом протопопа,
Безсмертный Аввакум!
Ему заткнули рот, уволокли за сцену,
Ещё донёсся хрип из-за кулис,
Забегали посланцы вверх и вниз, —
А зал,
Огромный зал —
Молчал
И на трибуну, на замену,
Не сразу вышел кто-то полный.
Как верноподданного гнева сдерживая волны,
Застыл с рукою вскинутой:
«Товарищи! Спокойно. Меры приняты».

Глава седьмая. Семь пар нечистых

править
  •  

В окруженьи кто, в Европе побывал —
Там уж их немало, за колючкой пареньки.
Пайка и баланда. Рудники.
По ночам срока мотают, это как закон:
Десять — в зубы, пять — намордник[К 11], и садись в вагон. <…>
Тюрьма. Допросы и побои.
— Почему не кончил сам с собою?
— На Донце не застрелился почему?
— Прислан по заданью по чьему?
— Кто помог? Бежал из плена как?
— Сколько заплатили, гадина, тебе?
…Именем Союза… Родине изменник Бондаренко…
…Добровольно перешёл к врагам…
По пятьдесят восемь один бэ
К десяти годам!
Полыхнул их матом из горячей груди:
«А учли вы, гады, как я воевал?!»
— «Есть заслуги. За заслуги мы не судим», —
Прокурор сказал.

  •  

— Как они город тот назвали?.. Гага!
Там, видишь, все подписали бумагу:
Пленных, значит, кормить,
С голоду не морить.
Ну, а от нас
Поступил отказ:
Народу-де у нас хватает,
Кто сдался — пусть подыхает.
Другие-то пленные сыты, будешь упрямым,
А наших — в яму да в яму.
После уж, как немцев отвсюду прижали, —
Ласковые стали, прибежали,
В армию зовут — хоть в немецкую, хоть в РОА,
Да’ть на своих рука ли поднимется, а?

Глава восьмая. Как это ткётся

править
  •  

Лейтенант Ячменников командует линейным взводом[К 12].
Лих в бою, на переправах, в марше и в разведке.
Он — крестьянский сын, пред сорок первым годом
Кончивший десятилетку.
У него простое русское обличье —
Белый вихор, взгляд прямой и нос, широкий книзу,
Немудрёные манеры, ласковый обычай. <…>
Свой рассказ о нём я б озаглавил:
«Русская душа».
Знал он госхлебопоставки, нищий свой колхоз,
Добровольность займов[К 13]., цену трудодня, —
Знал, — и тут же веровал всерьёз,
Что у русских на сердце особая броня,
Что душой особою владеет наш Иван,
Что венец искусства лётчика — таран,
И что «тигры» гибнут от бутылок[К 14].
Верил он, что у врага — разруха тыла,
А у нас — неисчислимые резервы,
Что фашисты — безыдейные наёмники и кнехты,
Что добьёт их, голеньких, мороз наш первый,
Что моторы станут их, что им не хватит нефти.
Пишут — стал’ быть, правда. Истине противное,
Будь оно хоть трижды прогрессивное, —
Кто ж решится написать? Не допускал он мысли.
Спорили в училище. Доказывал: «Так ысли
Разожгёт меня — я и на ДОТ, а что тут дивного?»
Но узнав противника, что есть он умный немец,
А не эренбурговский придурковатый фриц[К 15],
Добродушный володимерский[К 16] туземец
Стал не жаловать передовиц.
Синтетический бензин немецкий в порошке
Подержал раздумчиво в руке —
Ни полслова больше о ресурсах,
Стал читать газетки реже, мене —
Памятные, горестные курсы
Фронтовых необратимых изменений… <…>
Сразу никогда не выполнит приказа,
А сперва его с песочком перетрёт —
Понято: «душа» — то русская — красивенькая фраза,
А на фронте — серенький в обмоточках народ,
Против книг на фронте всё наоборот.

  •  

«Как с посылками? Ведь ты ж ещё не там.
До границ германских ты ещё дотопай».
— «А дойдём?» — «Так шлите по пять килограмм,
Но стесняйтесь, братцы, пред Европой! —
Выбирайте с толком, не тащите рухлядь,
Да берите незаметно, аккуратно, умно…»

  •  

Пронеси сознанье гордости и чести
Перед европейцами.
Помни, что в Европе растревоженной,
Где не так уж часто русские гостят,
Каждый наш поступок, в тысячах размноженный,
Как легенда станет. Нам простят,
Нам простили бы наш нищий вид наружный,
Локти драные, обмотки прелые,
Если б мы прошли как гордые, как зрелые
Сыновья страны великодушной.
Если б сдержанно прошли мы сквозь Европу,
Не прося подачек на убогость нашу,
Если б наш рязанский недотёпа
Ванечка Евлашин
Дать понять союзникам бы мог
À propos, меж тостов двух за столиком,
Что из многих путаных дорог
Мы нашли свою ценой ошибок стольких.
Что жалеть не надо нас, что всё нам ведомо,
Что — сердца, порывы, души вскладчину, —
Этой самой раскалённою Победою,
Воротясь домой, мы выжжем азиатчину.
Вот о чём я думаю — надменным, сытым, им
Хоть бы изредка, хоть искрами, но показать,
Что Россию, даже прокажённую, — чужим
Мы не разрешаем презирать.

Глава девятая. Прусские ночи

править
  •  

Сколько едем, вширь и вдоль,
Ну, такого не видали:
Вынес русским хлеб да соль —
Гля! — немецкий пролетарий!
Да с салфеткой, да на блюдо…
— Что ты вылез? — Ты откуда?
— Пекарь, что ли? — Ладно, ехай!
— Он живой? — А ну, пошпрехай!
Может, кукла?
На вопросы
Распрямляется в ответ:
— «Их бин коммунист, геноссен!
Я вас ждаль двенадцать лет!»
Лейтенант затылок чешет:
Может, враг, а может, свой,
Может, правда, может, брешет,
Трать на них, собак, конвой…
«Отведите в полковой!»
Фронт волною, фронт волною…
Дома в два зайти конвою,
Шкаф прошарить и столы —
И у этой же скалы
Из седла не обернётся,
Карту смотрит капитан.
А у немца сердце бьётся:
«Хёхсте фрёйде! Роте фаан’…
КПД унд ВКП…»
Перевёл ремень бинокля, —
«Где ты взялся, будь ты проклят?
Отвести на дивКП!»
«Ну, пошёл! С тобой тут, с фрицем!» <…>
Но в сомненьи и в испуге
Угасает немца взор.
«Вен их мёхте майне лебен,
Майне крэфте… их… зоэбен…»
«Гад. Шпион. Завёл молебен»,
Пишет в «виллисе» майор:
«СМЕРШ. С приветом. Соловьёву.
Шлю какого-то чумного.
Разберись там, оперчек,
Что за чёрт за человек».

  •  

В кой бы дом искать добычи?
Где богаче? Где верней?
Ванька в дверь прикладом тычет,
Глядь, а Дунька из дверей.
Что по туфлям, по зачёсу,
Джемпер, юбочка, — ну, немка!
Тем лишь только, что курноса,
Распознаешь своеземку.
Руки в боки, без испуга
Прислонилась к косяку.
«Кто ты есть?» — «А я — прислуга».
«Будет врать-то земляку!
Ни подола, чтоб захлюстан,
Ни сосновых башмаков, —
Пропусти!» — «Да кто ж тя пустит? —
Пьяный, грязный, тьфу каков!..»
К парню — новые солдаты,
Девка речь ведёт иначе:
«Погодите-ка, ребяты,
Покажу вам дом богаче,
Немок-целок полон дом!»
«Чай, далёко?..» — «За углом!
Потружусь уж, покажу,
Как землячка, послужу».
Дверь захлопнув за собою,
Налегке, перед толпою,
Убегает, их маня
В свете синего огня.
За углом исчезли круто,
Стуки, звоны и возня,
И ещё через минуту
Где-то тут же, из-за стенки,
Крик девичий слышен только:
«Я не немка! Я не немка!
Я же полька, Я же полька…»
Шебаршат единоверцы,
Кто что схватит, где поспеет.

  •  

Между армиями, партиями, сектами проводят
Ту черту, что доброе от злого отличает дело,
А она — она по сердцу каждому проходит,
Линия раздела. — парафразировано в «Архипелаге ГУЛАГе» (ч. 1, гл. 4) и публицистике

Пословие

править
  •  

На Кавказе, в ущельи реки Бзыбь, привелось мне увидеть странное дерево. Семя, давшее ему жизнь, попало в землю в тёмном приглубке, под челюстью огромной скалы. Укрепившись в недоброй, неплодной почве, дерево тронулось врост, обещая много саженей стройной высоты, — и с первых же вершков роста оказалось лишённым простора, воздуха и солнечного света. Дерево неминуемо должно было умереть — оно родилось не там.
Но ему очень хотелось жить! И с узловатой решимостью оно согнуло свою лесину под прямым углом и погнало её далеко вбок — между скалой и землёй, походя на провисший перешибленный хребет выползающего из-под обвалины оленя. А потом изогнулось в корчах и стало расти — не вверх, но вкось, отталкиваясь от слизи камня локтеватыми опухлыми сучьями, одними ветвями вытягиваясь к недостижимому светлому небу, другими робко ощупывая боковой простор. Все силы и соки дерева ушли на укрепление нижних изгибов, поддерживающих уродливый стан; что доходило выше — бросалось с нерасчётливой щедростью в несколько шумящих ветвей; но не кончалось оно тем успокоенным густолиственным овершьем, какое бывает у здоровых, стоерастущих деревьев.
Я вспомнил об этом дереве, когда ты, мой труд, выбился далеко во вторую половину. Я уже знал, что ты жизнеспособен, что ты выжил и будешь жить. Но с тем большей горечью я разглядел твоё болезненное несовершенство. Начатый случайно, продолженный порывами, взращённый под отвратительно расслабляющим страхом, с тяжело доставшимися изломами роста, карабкаясь и перетягиваясь через расщелины, ты — весь причуда, стихотворная причуда, невозможная, немыслимая после столетия развитой прозы одного из великих литературных языков. Так много мне хотелось вложить в тебя, хлебая из глиняной миски отвратную лагерную баланду, выходя в одеяле из каторжного барака на издевательскую ночную проверку, — и ничто не вместилось в тебя, даже не начало вмещаться! Я изнемог от тебя ещё вдалеке до конца, я проклинал твой ритм, когда он был единственным ритмом моего дыхания, я уже не наращивал тебя, а только судорожно повторял скудеющей памятью.
Но и даже такой ты удивляешь меня, счастливец, что ты выжил, что ты — есть. В той измученной глубине, откуда ты взял начало, под пластами четырёх десятилетий России Советской, задохлись семена многих, многих — таких, как ты, и лучших, чем ты.
Ты мог бы вырасти в дружном молодом лесу.
Ты вырос над могилами. — приведено полностью

О поэме

править
  •  

Поразительную поэму о русском наступлении на Германию  прочитал А. И. — и поразительно прочитал. Словно я сам был в этом потоке озверелых людей. <…> Стихийная вещь, — огромная мощь таланта.
<…> Буйный водопад слов — бешеный напор речи — вначале, — а кончается тихой идиллией: изнасилованием немецкой девушки.[1]

  Корней Чуковский, дневник, 30 сентября 1965

Комментарии

править
  1. Начальное четверостишие повторено в прозе в начале «Одного дня Ивана Денисовича»[1].
  2. Так на Украине и на юге России назывались имения[1].
  3. Осеняемый огнём пионерских костров и светом домашней лампады, теплившейся перед иконой[1].
  4. Звёздочкой на советских политических картах обозначались Москва и столицы союзных республик[1].
  5. Не так, как вы, хозяйствовал:
    Сам жил — и людям жить давал.
    А чтобы были все равны —
    Того не будет никогда.
    Не будет нас, так будут другие,
    Ещё, быть может, хуже люди, злее…
  6. К тем, кто носил будёновку. В фольклоре остроголовыми (востроголовыми) предстают черти[1].
  7. Они меня ограбили, убили, так пусть На деньги на мои хоть сделают мне гроб.
  8. Идеи интернационализма и тотального отказа от старого мира, с которыми большевики захватили власть, в 1930-х гг. начинают вытесняться идеями национально-патриотическими. Выборочно возносятся осуждаемые прежде исторические события, государственные деятели и полководцы, канонизируются русские классики, возвращаются в обиход приметы и даже реалии прошлого, в том числе и марши царских полков[1].
  9. Постановлением Совнаркома от 28 мая 1943 г. для руководящего состава наркомата иностранных дел была введена парадная форма с золотым шитьём. Знаками различия служили погоны из серебряного галуна с золотым кантом по краям[1].
  10. Собрание в зале Ленинских мастерских, на котором в начале 1930-х неожиданно с обличением Сталина выступил старик рабочий, стенографировала мать Солженицына, Таисия Захаровна, и из её руки выпал карандаш. Этот рабочий упомянут в повести «Люби революцию» и в «Архипелаге ГУЛАГе» (ч. 2, гл. 11)[1].
  11. Десять лет заключения в лагере и пять — лишения гражданских прав после этого[1].
  12. Ячменниковым прозрачно назван Виктор Васильевич Овсянников (1923—2010) — командир линейного взвода в батарее Солженицына. Под тем же именем выведен в «Пире победителей» и под своим — в рассказе «Желябугские выселки», упоминается в «Архипелаге ГУЛАГе» (ч. 1, гл. 4) и в «Угодило зёрнышко промеж двух жерновов»[1].
  13. Государственные займы выпускались при советской власти с мая 1922 г. Только за годы предвоенных пятилеток они увеличили государственные ресурсы на 50 млрд рублей. Уже в 1939 число подписчиков превысило 50 млн. человек. Хотя покупка заёмных облигаций издевательски объявлялась сугубо добровольной, но была откровенно принудительной. Обязательная годовая подписка на заём обычно достигала размера месячной заработной платы[1].
  14. В конце февраля 1943 г. на экстренном совещании в Ставке Верховного Главнокомандования, вызванном применением немцами на Тихвинском фронте тяжёлого танка «Тигр», начальник артиллерии Красной Армии Н. Н. Воронов докладывал: «У нас нет пушек, способных бороться с этими танками». Но уже в июле — августе 1943 г., в ходе Орловско-Курской битвы, 122-мм корпусная пушка А-19 расправлялась с ними на всех дистанциях[1].
  15. Само прозвище фриц (а не ганс, хотя и оно было в ходу) для немецких солдат закрепил своей обильной военной публицистикой И. Г. Эренбург[1].
  16. От древнего названия: Володимеръ (город князя Владимира)[1].

Примечания

править
  1. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 В. В. Радзишевский. Комментарии // А. И. Солженицын. Собрания сочинений в 30 томах. Т. 18. Раннее. — «Время», 2016.)