Дважды обвинённый

«Дважды обвинённый» (др.-греч. Δὶς κατηγορούμενο) — важный для понимания творческого пути Лукиана диалог, знаменующий его разрыв с модной риторикой и переход к более глубокой и социально острой тематике, связанной с выработкой нового жанра — сатирического диалога, основанного на синтезе философии, древнеаттической комедии и кинической литературы. Написан в начале 160-х годов[1].

Цитаты

править
  •  

1. Зевс. Чтоб они погибли, все философы, которые говорят, что счастье живёт только среди богов. Если б они знали, сколько мы терпим от людей, они не стали бы из-за нашего нектара и амбросии считать нас блаженными, поверив Гомеру — человеку слепому, кудеснику, который <…> рассказывает о том, что совершается на небе, хотя сам не мог видеть даже того, что происходило на земле.
Вот хотя бы Гелиос, как только заложит колесницу, весь день носится по небу, одевшись в огонь и отсвечивая лучами, не имея времени даже, чтобы почесать за ухом, как говорится. Ведь если он хоть немного предастся легкомыслию и забудет о своём деле, то кони, не чувствуя больше вожжей, свернут с дороги и сожгут всё. Также и Селена, не зная сна, обходит небо и светит тому, кто веселится ночью, и тому, кто не в урочный час возвращается с пира домой. Аполлон же, взявший себе в удел многосложное искусство, почти оглох на оба уха от крика всех тех, которые пристают к нему, нуждаясь в прорицаниях. И вот он должен быть в Дельфах, затем бежать в Колофон, потом он переходит в Ксанф и оттуда отправляется бегом в Кларос, а затем на Делос или к Бранхидам. Словом, куда бы ни призвала его пророчица[1], <…> впав в исступление и сидя на треножнике, — бог должен сейчас же явиться и сразу давать прорицания, иначе слава его искусства пропала. Я не стану говорить о том, сколько раз пытались проверить его дар пророчества, варя вместе мясо баранов и черепах[2][1]. Если б Аполлон не имел тонкого обоняния, то лидиец так и ушёл бы, смеясь над ним. Асклепий, к которому пристают все больные, видит только страшное, трогает противное и с чужого несчастия собирает плоды собственного горя. Что мне сказать о Ветрах, которые оплодотворяют поля, подгоняют суда и помогают провевающим зерно? Что сказать о Сне, летящем ко всем людям, или о Сновидении, которое проводит ночи вместе со Сном и возвещает ему волю богов? Все эти труды боги несут из человеколюбия, помогая жизни на земле.
2. Но всё-таки их труды имеют свой предел. Мне же, царю и отцу всех, сколько приходится переносить неприятностей, какое множество у меня дел, сколько нужно разрешить затруднений! Во-первых, мне необходимо следить за работой всех остальных богов, принимающих участие в моём правлении, и наблюдать, чтобы они не ленились. Затем у меня у самого бесчисленное множество дел, почти недоступных по своей тонкости. Ведь не только общие дела управления, дождь и град, ветры и молнии, которыми я заведываю, не дают мне передохнуть от забот, но кроме этих занятий приходится глядеть повсюду и смотреть за всем: за пастухом в Немее, за ворами, за клятвопреступниками, за приносящими жертву, за совершающими возлияние, за тем, откуда поднимается запах жира и дым, какой больной или пловец позвал меня. И — что самое трудное — в одно и то же время приходится присутствовать на заклании гекатомбы в Олимпии и следить в Вавилоне за воюющими, и посылать град в стране гетов, и пировать у эфиопов. Недовольства же при таких обстоятельствах избежать трудно <…>. Поэтому я, подобно кормчему, один стою на высокой корме, держа руль обеими руками. А остальная команда, напившись при случае, крепко спит, и только я, лишая себя сна и пищи, «волную думами разум» для того, чтобы быть признанным по достоинству владыкой мира.

  •  

6. Зевс. Сколько палок, плащей и сумок! Везде длинные бороды и свёртки книг в левой руке. Все философствуют о тебе, портики полны людей, которые шагают друг другу навстречу взводами, рядами, и нет никого, кто не захотел бы казаться питомцем Добродетели. Многие, оставив прежнее ремесло, обратились к котомке и к плащу и, покрасив лицо на солнце, подобно эфиопам, обратились из кожевников или плотников в самодельных философов и ходят повсюду, восхваляя тебя и твою добродетель. Выходит таким образом, по пословице, что скорее человек, упавший на корабле, не встретит доски, чем взор, обращённый куда бы то ни было, не встретит философа.
7. Правда. Но философы, Зевс, пугаются меня, споря друг с другом и будучи несведущими в том самом, что они про меня рассказывают. Говорят, что большинство философов на словах притворяется, будто знает меня. Когда же дойдёт до дела, то они не только не пустят меня в дом, но даже закроют передо мной двери, если я приду к ним; ведь с давних пор Кривда часто бывала у них в гостях.

 

ΖΕΥΣ. Καὶ ἁπανταχοῦ πώγων βαθὺς καὶ βιβλίον ἐν τῇ ἀριστερᾷ, καὶ πάντες ὑπὲρ σοῦ φιλοσοφοῦσι, μεστοὶ δὲ οἱ περίπατοι κατὰ ἴλας καὶ φάλαγγας ἀλλήλοις ἀπαντώντων, καὶ οὐδεὶς ὅστις οὐ τρόφιμος τῆς ἀρετῆς εἶναι δοκεῖν βούλεται. πολλοὶ γοῦν τὰς τέχνας ἀφέντες ἃς εἶχον τέως, ἐπὶ τὴν πήραν ᾁξαντες καὶ τὸ τριβώνιον, καὶ τὸ σῶμα πρὸς τὸν ἥλιον εἰς τὸ Αἰθιοπικὸν ἐπιχράναντες αὐτοσχέδιοι φιλόσοφοι ἐκ σκυτοτόμων ἢ τεκτόνων περινοστοῦσι σὲ καὶ τὴν σὴν ἀρετὴν ἐπαινοῦντες. ὥστε κατὰ τὴν παροιμίαν, ἀπορήσει φιλοσόφου.
ΔΙΚΗ. Καὶ μὴν οὗτοί με, ὦ Ζεῦ, δεδίττονται πρὸς ἀλλήλους ἐρίζοντες καὶ ἀγνωμονοῦντες ἐν αὐτοῖς οἷς περὶ ἐμοῦ διεξέρχονται. φασὶ δὲ καὶ τοὺς πλείστους αὐτῶν ἐν μὲν τοῖς λόγοις προσποιεῖσθαί με, ἐπὶ δὲ τῶν πραγμάτων μηδὲ τὸ παράπαν εἰς τὴν οἰκίαν παραδέχεσθαι, ἀλλὰ δήλους εἶναι ἀποκλείσοντας ἢν ἀφίκωμαί ποτε αὐτοῖς ἐπὶ τὰς θύρας• πάλαι γὰρ τὴν Ἀδικίαν προεπεξενῶσθαι αὐτοῖς.

  •  

11. Пан. Я слышу, как философы кричат и говорят <…> о непонятных для меня и пустых понятиях. Сперва они совсем миролюбиво говорят друг с другом, а когда останутся вместе подольше, то начинают напрягать свои голоса до крайней высоты. Тогда от напряжения и желания говорить всем вместе лица становятся красными, горло надувается и вены выступают как у флейтистов, когда они стараются дуть в узкую флейту. Спутав все разговоры и смешав всё то, о чём они вначале рассуждали, они уходят, выругав друг друга, отирая пот со лба рукой. Победителем считает себя тот, у кого окажется самый сильный голос, кто будет иметь больше дерзости и уйдёт последним. Но большая толпа, конечно, удивляется философам, и главным образом те, у кого нет более важного дела; эти стоят кругом, околдованные дерзостью и криком философов. Некоторые показались мне хвастунами, и мне стало обидно, что они своими бородами похожи на меня. И если бы в их крике было что-нибудь полезное для народа или если бы из этих речей выходило что-нибудь путное, я ни слова не сказал бы.

 

Πλὴν ἀλλ’ ἀκούω γε αὐτῶν ἀεὶ κεκραγότων <…> ἄγνωστα ἐμοὶ καὶ ξένα ὀνόματα. καὶ τὰ πρῶτα μὲν εἰρηνικῶς ἐνάρχονται τῶν πρὸς ἀλλήλους λόγων, προιούσης δὲ τῆς συνουσίας ἐπιτείνουσι τὸ φθέγμα μέχρι πρὸς τὸ ὄρθιον, ὥστε ὑπερδιατεινομένων καὶ ἅμα λέγειν ἐθελόντων τό τε πρόσωπον ἐρυθριᾷ καὶ ὁ τράχηλος οἰδεῖ καὶ αἱ φλέβες ἐξανίστανται ὥσπερ τῶν αὐλητῶν ὁπόταν εἰς στενὸν τὸν αὐλὸν ἐμπνεῖν βιάζωνται. διαταράξαντες γοῦν τοὺς λόγους καὶ τὸ ἐξ ἀρχῆς ἐπισκοπούμενον συγχέαντες ἀπίασι λοιδορησάμενοι ἀλλήλοις οἱ πολλοί, τὸν ἱδρῶτα ἐκ τοῦ μετώπου ἀγκύλῳ τῷ δακτύλῳ ἀποξυόμενοι, καὶ οὗτος κρατεῖν ἔδοξεν ὃς ἂν μεγαλοφωνότερος αὐτῶν ᾖ καὶ θρασύτερος καὶ διαλυομένων ἀπέλθῃ ὕστερος. πλὴν ἀλλ’ ὅ γε λεὼς ὁ πολὺς τεθήπασιν αὐτούς, καὶ μάλιστα ὁπόσους μηδὲν τῶν ἀναγκαιοτέρων ἀσχολεῖ, καὶ παρεστᾶσι πρὸς τὸ θράσος καὶ τὴν βοὴν κεκηλημένοι. ἐμοὶ μὲν οὖν ἀλαζόνες τινὲς ἐδόκουν ἀπὸ τούτων καὶ ἠνιώμην ἐπὶ τῇ τοῦ πώγωνος ὁμοιότητι. εἰ δέ γε δημωφελές τι ἐνῆν τῇ βοῇ αὐτῶν καί τι ἀγαθὸν ἐκ τῶν ῥημάτων ἐκείνων ἀνεφύετο αὐτοῖς, οὐκ ἂν εἰπεῖν ἔχοιμι.

  •  

14. Гермес. «Иск Риторики к Сирийцу[3][1], за дурное с ней обращение»; «Иск Диалога к тому же за издевательство».
Правда. Кто же это такой? Имя ведь не вписано.
Гермес. Назначь судей так: «ритору сирийцу». Ведь разбору дела не мешает отсутствие имени.

  •  

15. Гермес. Академия ведь всегда готова к речам за и против и упражняется в том, чтобы быть в состоянии произнести прекрасно речь противоположного содержания. «Пусть она, — говорит Опьянение, — сперва скажет речь за меня, а потом и за себя». <…>
16. Академия. Она, несчастная, потерпела величайшую несправедливость от меня, Академии.
Единственный благоразумный и верный ей раб, который не считал постыдным, что бы она ни приказала, похищен у неё — вот этот Полемон. Он с наступлением дня ходил по городской площади, окруженный музыкантшами, и пел с утра до вечера, всегда пьяный и отягченный вином, украшенный венками из цветов. А что всё это правда, тому могут быть свидетелями все афиняне, никогда не видевшие Полемона трезвым. Когда же этот несчастный веселился у дверей Академии, как он обыкновенно это делал и перед домами других, Академия поработила его, насильно вырвав из рук Опьянения, и увела в свой дом. Академия заставила Полемона пить воду, научила его новому делу — быть трезвым — и разбросала его венки. Она научила его, что следует пировать возлежа, научила запутанным и трудным речам, полным мыслей. Вследствие этого несчастный человек потерял свой прежний цветущий румянец, пожелтел, осунулся и, отучившись от песен, сидит иногда без еды и питья до вечера, болтая о многих вещах, которым я, Академия, научила его. Самое же важное то, что он, обратившись ко мне, бранит Опьянение и рассказывает про богиню много дурных вещей.

  •  

26. Риторика. Граждане судьи, этого человека я нашла во время его скитаний по городам Ионии, когда он был ещё подростком, говорил только по-варварски, едва ли не одевался в длиннополую одежду по ассирийскому обычаю и ещё не знал, что делать с собой. Я взяла его к себе и дала ему воспитание. Когда мне показалось, что он хорошо усвоил учение, и я увидела его устремлённые на меня взгляды, — он в то время был ещё боязлив, служил и поклонялся только мне одной, — я оставила всех своих женихов, богатых, красивых и знатных родом. Я вышла замуж за него, неблагодарного бедняка темного происхождения, ещё почти ребёнка, и принесла ему в приданое немалое количество больших и удивительных речей. Потом я привела его к членам своей филы, внесла в наши родовые списки и сделала его полноправным гражданином, так что те, кто обманулся в своих расчётах на брак со мной, задыхались от злобы. <…>
28. Довольно долгое время он во всём слушался меня, был постоянно вместе со мной и ни одной ночи не провёл вне дома. Когда же он приобрел достаточное богатство и почувствовал, что у него есть всё, что требуется для славы, то, подняв брови и возгордившись, стал мною пренебрегать, больше того — оставил меня как ненужную. Сам же он безмерно влюбился вон в этого бородатого, годами старшего, чем он сам, в Диалога, которого за его внешность называют сыном Философии; с ним он и живёт. Он не стыдится сокращать свободу и непринуждённую распространённость моей речи и замкнул себя в короткие и отрывистые предложения, и вместо того, чтобы громким голосом говорить то, что пожелает, плетёт какие-то речи из небольших предложений и произносит их по слогам. За них он, пожалуй, не встретит ни всеобщего одобрения, ни громких рукоплесканий, но только улыбки слушателей, умеренные хлопки, легкий кивок головы и печальный вздох при некоторых словах. Вот к чему привязался мой милейший любовник, оставив меня в пренебрежении. Говорят однако, что он и с новым возлюбленным живёт не в ладах, и мне кажется, что и с ним поступает скверно. <…>
29. О боги, что хорошего ожидает он получить от него? Ведь он знает, что тот не имеет ничего, кроме плаща. <…>
31. Сириец. Когда я увидел, что Риторика оставила своё мудрое поведение и перестала держаться в пределах приличия, в том виде, как её некогда взял себе в жёны известный пеаниец[1], что она украшает себя, причёсывается наподобие гетер, натирается румянами и подводит глаза, я начал относиться к ней подозрительно и стал наблюдать, в какую сторону она устремляет свои взоры. Об остальном я не стану говорить; но каждую ночь наш переулок наполнялся пьяными воздыхателями, ходившими к ней и стучавшими в дверь, причём некоторые, забывая всякое приличие, пытались силой проникнуть в дом. <…> Этого я не мог вынести и, не желая её привлечь к судебной ответственности за прелюбодеяние, пошёл к Диалогу, жившему по соседству, и попросил его принять меня. <…>
32. Если бы даже она ничего подобного не делала, то всё-таки мне, мужчине почти сорока лет отроду, хорошо бы остаться в стороне от всех этих передряг и судебных разбирательств, следовало также и судей оставить в покое. Бежав от обвинения тиранов[1] и восхваления героев, я хотел бы пойти в Академию или в Ликей, прогуливаться и разговаривать в тиши вот с этим любезным Диалогом, не нуждаясь ни в похвалах, ни в рукоплесканиях. <…>
Правда. Кто одержал верх?
Гермес. Сириец всеми голосами против одного.
Правда. Очевидно, какой-то ритор подал голос против.

  •  

33. Диалог. До сих пор моё внимание было обращено на возвышенное: я размышлял о богах, о природе, о круговращении вселенной и витал где-то высоко над облаками <…>. А сириец стащил меня оттуда, когда я уже направлял полёт к своду мироздания и всходил на поверхность неба, он сломал мои крылья и заставил меня жить так же, как живёт толпа. Он отнял трагическую и трезвую маску и надел на меня вместо неё другую, комическую и сатирическую, почти смешную. Затем он с той же целью ввёл в меня насмешку, ямб[4][1], речи киников, слова Евполида и Аристофана — людей, которые в состоянии придраться ко всему достойному почитания и высмеивать то, что является правильным. Наконец он выкопал и натравил на меня какого-то Мениппа, из числа древних киников, очень много лающего, как кажется; Менипп страшен, как настоящая собака, и кусается исподтишка, кусается он даже, когда смеётся. Разве надо мной не совершили страшного издевательства, не оставив меня в обычном моём виде и заставляя разыгрывать комедии, шутки и представления странного содержания? Но самое необычайное — это то, что я теперь представляю какую-то смесь, которую никак понять нельзя: я не говорю ни прозой, ни стихами, но, наподобие кентавров, кажусь слушателям каким-то составным и чуждым явлением. <…>
34. Сириец. Когда я взял его к себе, он многим ещё казался мрачным и иссушенным постоянными вопросами. И хотя благодаря этому он казался достойным уважения, однако он был далеко не во всех отношениях приятен и не пользовался расположением общества. Первым делом я научил его ходить по земле, по-человечески, затем я смыл с него сухость, которой он обладал в значительной степени, заставил его улыбаться и этим сделал его более приятным на вид. Вдобавок я присоединил к нему комедию и этим снискал ему расположение слушателей, которые раньше, остерегаясь колючек, которыми он был покрыт, боялись брать его в руки, как ежа. Но я знаю, что огорчает его больше всего — то, что я не сижу с ним и не разбираю мелкие и тонкие вопросы: бессмертна ли душа? сколько мер несмешанного и существующего в себе бытия влил бог в сосуд, где было смешано всё, когда он устанавливал порядок мироздания? <…> Диалог несказанно радуется разбору этих тонкостей, подобно тому как люди, больные сыпью, охотно чешутся. <…>
Размышление кажется Диалогу приятным, и он очень гордится, если про него скажут, что не всякий человек в состоянии видеть то, что он <…>. Ясно, что он и от меня требует этого, ищет крыльев для воспарения и смотрит вверх, не видя того, что у него под ногами. <…>
Гермес. Вот так раз! Ты победил целыми десятью голосами! Очевидно, тот же самый человек и на этот раз остался при особом мнении. Должно быть, у него в обычае класть всем просверленный камешек[5][1], чтобы не показалось, будто он перестал завидовать лучшим людям.

Перевод

править

Э. В. Диль, 1915 («Дважды обвинённый, или Судебное разбирательство»)

Примечания

править
  1. 1 2 3 4 5 6 7 8 И. Нахов. Комментарии // Лукиан. Избранное. — М.: Художественная литература, 1987. — Библиотека античной литературы. — С. 560-2.
  2. Царь Лидии Крёз сделал так, замышляя войну с персами, чтобы испытать всеведенье оракулов вопросом, что сварено в котле. Только дельфийский оракул дал правильный ответ, поэтому Крёз ему доверился.
  3. Лукиану, который отказался от риторики и высмеивал её, а диалог избавил от чистой философии, насытив сатирой и юмором.
  4. Имеется в виду сатира в духе ямбических поэтов Архилоха и Гиппонакта.
  5. При голосовании такие камешки обозначали голоса «против».