Виктор Гюго. Творческий путь писателя

«Виктор Гюго. Творческий путь писателя» — предисловие Анатолия Луначарского к планировавшемуся в 1928—29 годах, но не осуществлённому изданию Полного собрания сочинений Гюго на русском языке. Впервые напечатано отдельной книжкой в 1931 году.

Цитаты править

  •  

Мы знаем теперь, что либерализм являлся на деле идеологическим выражением стремления буржуазных классов захватить власть, столкнуть с дороги препятствия, которые ставились для развития капиталистического мира феодальными формами государства, хозяйства и быта <…>.
В общем <…> можно сказать, что как понятие видовое либерализм возникал везде, где средние классы начинали устремляться вверх под руководством наиболее зажиточной своей части. <…>
Стремление всячески избегнуть борьбы и ослабить борьбу классов приводит либералов к преувеличению роли, которую играет «дух», то есть мысли, слова сами по себе. Это увлекает их в царство идеализма, даже мистики и разных более или менее очищенных религиозных концепций. — парафраз ленинизма

  •  

… Гюго оказался по личным своим свойствам необыкновенно типичным, богатым и совершенным рупором прогрессивных идей мелкобуржуазных масс одной из самых передовых стран Европы, а — в известной степени — всей Европы вообще…

  •  

Его близость к Орлеанскому дому была такова, что он даже влюбился в жену наследного принца, что отразилось в его «Рюи Блазе», где он хотел тонко намекнуть на свои нежные и рыцарские чувства по отношению к молодой принцессе и, с другой стороны, дать свой собственный фантастический портрет в качестве плебея-трибуна, сближение которого с королевским домом должно пойти на благо народным массам и привести к разоблачению скопившихся у трона злодеев.

  •  

Представитель мелкой буржуазии всегда является личностью политически более или менее шаткой. Ласки двора и аристократов в бесчисленном количестве исторических случаев заставляли искривиться вправо сознание даже очень талантливых и великодушных мелкобуржуазных деятелей. Наоборот, столкновения с властью, гонения отклоняют этот рост влево <…>.
Так случилось и с Гюго.

  •  

«Легенда веков» — это колоссальная серия картин из истории культуры человечества, которая, по мнению многих французских критиков, дала впервые Франции подлинно великого поэта, равняющегося своим ростом с колоссами мировой литературы, <…> представляет собой и с общественной точки зрения изумительный памятник иллюминаторской радикально-либеральной публицистики.
<…> этим я отнюдь не умаляю всей необычайной, мощнотрубной музыкальности, всей изумительно нарядной парчовой красочности «Легенды», почти сплошной поэтичности её образов и её оборотов, живущего в ней вулканического пафоса <…>. «Легенда веков» должна служить своего рода противовесом Библии или какого-либо другого агломерата книг, лежащего в основе той или другой человеческой веры, того или другого человеческого миросозерцания.
Гюго хочет обосновать «Легендой веков» свою собственную веру и своё собственное миросозерцание, которое есть не что иное, как поднятая на очень большую высоту вера развёрнутого в ярких образах миросозерцания радикально мыслящего мещанина.

  •  

… самый прославленный из его романов «Несчастные» («Отверженные»).
Этот роман представляет собой в образной форме, правда пересекающейся лирикой и публицистикой, целую энциклопедию демократических и полусоциалистических представлений Гюго о современном обществе. <…>
Роман одет в мелодраматическую форму <…>. Все образы даны в нём в высокой потенции, в резких контрастах друг с другом. <…> Это — широко популярный плакат и максимально выразительная книга, не стесняющаяся отходить от сероватых тонов действительности, не стесняющаяся довольно частых уклонов в область маловероятного или даже — совсем невероятного (никогда, однако, не мистически-фантастического, не сверхъестественного), конечно, увлекла Гюго сама по себе, как фантаста, как лирика, которого внутренние душевные волнения легче всего изливались в видениях и кошмарах эпического характера. Но — и это не менее важно — они были для него также носителями или оформляющим центром для определённого мира идей и гражданских эмоций.

  •  

Именно под влиянием своих глубоких внутренних переживаний вокруг идей Коммуны Гюго пишет свой политический роман «Девяносто третий год». Здесь дана наиболее яркая формула политической и полусоциалистической программы Гюго. <…>
Гюго старается, как это присуще мелкобуржуазному пророку, держаться внешним образом выше партий, старается в каждой из них усмотреть наиболее героическое, говорящее за неё. Этот приём к тому же кажется Гюго, умевшему чрезвычайно чутко выбирать свои мотивы убедительности, очень выгодным. Он подкупает всякого читателя. Он скрывает присущую на самом деле роману определённую и очень решительную тенденцию.
Конечно, Гюго осуждает Лантенака. Это не мешает Лантенаку быть по-своему прекрасным в своей решимости, последовательности, непреклонной гордости, в своём своеобразном героизме. <…>
Гюго хочет сказать, что по отношению к капиталистическим классам, по отношению к старому миру, по отношению к монархии революция была права, что без пролития крови, пожалуй даже без террора, невозможно было сделать дела освобождения нового общества из цепей старого. Но вместе с тем республика насилия и гражданской войны кажется Гюго, в лучшем случае, героически оправданным явлением переходного момента. Она не права, когда свою боевую напряжённость старается провозгласить основной этической силой человека.
<…> Гюго старается наметить путь той самой абстрактной морали, которая так часто расслабляла отдельных людей и целые группы в боевые времена. Я уверен, что Ромен Роллан и иже с ним ещё и сейчас должны со слезами на глазах читать этот роман, как своё евангелие.

  •  

Старый Гюго представляет собой почти трогательное смешение величия и несколько забавной наивности.

  •  

Самым замечательным является поражающая свежесть чувств, которую Гюго донёс до седых волос, до глубокой старости. Эта непосредственная свежесть чувства полностью отражалась и в его замечательной подруге.

  •  

Разумеется, писатель-реалист, который совсем отказался бы от стилизации и эмоций, оказался бы стоящим за пределами искусства. Даже очеркизм <…> и тот, если он хочет быть художественным очеркизмом, всё-таки должен брать излагаемые им события сквозь призму художественного восприятия, должен так скомпоновать своё повествование о действительности, чтобы оно подействовало на читателя горячее, определённее, чем сама действительность, подействовало бы на него в определённую сторону. Если очерк совсем перестаёт быть художественной агитацией и становится просто информацией, которую можно повернуть и так и сяк и которая ничем не отличается от статистической справки, то, разумеется, об искусстве тут уже говорить не приходится.

  •  

… корабль Гюго несло только одно течение, именно — вера в абстрактный прогресс, в мнимо существующую объективную силу, которая постепенно поднимет человечество от мрака к свету. <…> Это была призрачная сила, которая была призвана заменить для класса, реальная сила которого падала, надежду на свою собственную энергию в деле воплощения своей программы.
Вот почему реалистические черты в творчестве Гюго играют чисто внешнюю роль, так сказать, подкрашивают ради убедительности его демократические фантасмагории. Вот почему почти всё в них должно быть искусственным, вот почему наблюдение над жизнью играет здесь минимальную роль, а на первый план выдвигается фантазия как таковая, творчество изнутри себя, под диктовку своих желаний. <…>
Громадность воображения Гюго, необъятные ресурсы его фантазии, живописно-скульптурное дарование, музыкальное дарование, развившиеся как раз под влиянием запросов времени в сторону плакатности в самом глубоком смысле этого слова, то есть в сторону суммарных действий яркими пятнами, контрастами, психологическими потрясениями, ударами по сознанию читателя, — вот это соединение предложения, которое шло из титанической, плебейской, в то же время глубоко неуравновешенной натуры Гюго, и заказа времени, проистекавшего из желания мелкой буржуазии как можно глубже убедить себя в реальности своих химер, — и составляет глубочайшую сущность Гюго.
Появился действительно новый массовый читатель. Романы Гюго помогли создаться ему. Это был широкий слой плебейски-мельчайшей буржуазии, <…> этот полупролетарский слой не понимал нюансов, проходил мимо них, хотел, чтобы с ним говорили громко, чётко, чтобы сильней ему ударяли по струнам его чувствительности.
А вместе с тем этот слой любил Французскую революцию, мечтал о возвращении народной власти, о царстве правды на земле, негодовал против богатых и знатных, готов был проливать дружеские братские слёзы над злоключениями любых «отверженных».
Целый большой ряд авторов романов-фельетонов <…> разросся довольно злокачественной рощей на этой почве. И уже рядом с гигантским дубом Гюго, который сделался лучшим украшением этой своеобразной флоры, выросла и весьма заметная осина Сю, этого своеобразного и далеко не бездарного подражателя Гюго, который сумел теми же приёмами, хотя и без оригинальных романтических полетов, без дыхания гения, который часто чувствуется в страницах романов Гюго, всё же приковать к себе внимание масс и остаться в значительной степени живым до наших дней, следуя по умам читателей, как некая серая тень за яркой фигурой музы Гюго.

  •  

… у Гюго, с одной стороны, стремление к грандиозности, а с другой стороны — всегда легко нащупываемый за нею расчёт проповедника.

  •  

Могущество Гюго, размашистость его кисти придают иногда некоторый оттенок аляповатости и косолапости, которая проникает в его величественность; отсюда упрёки в плебействе, которые Гюго, однако, мог бы с удовольствием принять на свой счёт.

  •  

Самая лирика Гюго постоянно стремится к эпичности. Гюго очень не любит раскрывать непосредственные свои переживания. Порой, читая его лирику, кажется, что эти переживания его редко бывали слишком интимными. Кажется, что и внутреннее его сознание было населено теми же идеями и чувствами, которые составляют его политическую, его проповедническую, его, как он сам любит говорить, пророческую натуру.

  •  

И если скажут: ну, какое нам дело до всего этого, ведь мы для поддержания нашего энтузиазма не нуждаемся ни в какой иллюзии, ни в каком обмане.
Это великое наше счастье. Но следует ли из этого, что мы не нуждаемся и в самом энтузиазме, что мы не нуждаемся ни в какой мечте (терминология Ленина[1]), следует ли из этого, что мы не должны обращать своё лицо к будущему строительству, разгадать это будущее, к которому мы идём, сами наводя мосты, соединяющие нас с ним? Нет, этого всего отнюдь не следует. <…>
Отказываться от пути реализма мы не станем. Но отрываться от романтики мы тоже не будем. Класс, имеющий силу в своих руках, класс, действительно в трудовом порядке изменяющий мир, всегда склонен к реализму, но он склонен также и к романтике, разумея под этой романтикой то же, что Ленин разумел под своей мечтой[1].

Примечания править

  1. 1 2 См. гл. V «Что делать?» Ленина.