Цезарий Стшибиш «Некробии»

Цезарий Стшибиш «Некробии» (польск. Cezary Strzybisz «Nekrobie») — философско-художественное эссе Станислава Лема, замаскированное под предисловие к вымышленной книге. Впервые опубликовано в авторском сборнике аналогичных произведений «Мнимая величина» 1973 года.

Цитаты править

  •  

Мидас превращал в золото всё, чего ни касался, а нынешнее искусство, отмеченное проклятием противоположного знака, одним прикосновением кисти лишает серьёзности всякий предмет. Как утопающий, оно хватается буквально за всё — и вместе со схваченным идёт ко дну на глазах у спокойно скучающих зрителей.

 

Midas obracał w złoto wszystko, czego się tknął, a plastyka dzisiejsza, pod klątwą przeciwnego znaku, samym dotknięciem pędzla likwiduje powagę każdej rzeczy. Jak tonący sięga po wszystko — i z chwyconym idzie na dno — przy zblazowanym spokoju widzów.

  •  

… он фотограф. Правда, особенный: он использует рентген вместо света.
Он — анатом; своим глазом, продолженным рыльцами рентгеновских аппаратов, он прошивает тела навылет. Но обычные чёрно-белые медицинские снимки, конечно, оставили бы нас равнодушными. Вот почему он оживил обнажённую до костей натуру. Вот почему его скелеты ступают таким энергичным шагом — в регланах, словно в одеянии смертников, с призраками портфелей в руках. Снимки достаточно ехидные и диковинные — верно, но не более того; однако этими моментальными фото он лишь примеривался, пробовал — как бы на ощупь. Шум поднялся, только когда он отважился на нечто ужасное (хотя ничего ужасного уже не должно было быть): он просветил навылет — и показал нам таким — секс.
Это собрание работ Стшибиша открывают его «Порнограммы» — поистине комические, только комизм их довольно жесток. Свинцовые бленды своих объективов Стшибиш нацелил на самый назойливый, разнузданный, обнаглевший — групповой секс. Писали, что, дескать, он хотел осмеять порнографию, разобрав её буквально по косточкам, и достиг своего: невинная перепутанность этих костей, друг в друга вцепившихся, сложенных в геометрические загадки, на глазах у зрителя внезапно — и грозно — превращается в современный Totentanz, в нерест подпрыгивающих скелетов.

 

… fotograf. Co prawda szczególny — skoro, zamiast światła, używa promieni Roentgena.
Ten anatom swoim okiem, przedłużonym ryjami aparatów rentgenowskich, przechodzi na wylot przez ciała. Lecz czarno–białe błony, znane z lekarskich gabinetów, na pewno pozostawiłyby nas obojętnymi. Dlatego ożywił swe akty. Dlatego jego szkielety stąpają takim prężnym, zdecydowanym krokiem w śmiertelnych koszulach raglanów, z widmami teczek. Dość złośliwe i dziwaczne, przyznajmy, nie więcej, ale on tymi migawkowymi zdjęciami tylko przymierzał się, próbował jeszcze — nie wiedział. Powstał hałas dopiero, kiedy poważył się na straszną rzecz (choć już nie miało być strasznych rzeczy): on nam prześwietlił na wylot — i taki pokazał seks.
Ten zbiór prac Strzybisza otwierają jego „Pornogramy” — zaiste komiczne, lecz dosyć to okrutny komizm. Właśnie najbardziej natrętny, rozpasany, rozzuchwalony seks — grupowy — wziął Strzybisz pod ołowiane blendy swoich obiektywów. Pisano, że chciał wyszydzić pornomanię, że dał jej dokładną (bo do nagiej kości doprowadzoną) lekcję i że mu się to udało, ponieważ te kości, wczepione w siebie, poukładane w geometryczne zagadki, z niewinnego pogmatwania przeskakują w oku widza nagle — i niesamowicie — w nowożytny Totentanz, w tarło podskakujących szkieletów.

  •  

Карикатура? Язвительность? Но ведь эти скелеты, их абстрактный рисунок — почти красивы. Стшибиш действовал со знанием дела: не столько оголил то, что есть, содрав с костей телесную оболочку, сколько освободил их — честно ища их собственный, нам уже не адресованный смысл. Выстраивая их собственную геометрию, он дал им суверенность.

 

Karykatura? Złośliwość? Lecz te szkielety są przecież w swoim abstrakcyjnym rysunku — niemal estetyczne. Strzybisz bowiem wytrawnie działał: nie tyle ogołocił, to jest, odarł kości z cielesnych powłok, ile wyzwolił je — uczciwie szukając ich własnego, do nas już nie odniesionego sensu. Szukając ich własnej geometrii, uczynił je suwerennymi.

  •  

… человеческие тела, просвеченные мягким излучением, проступают у него молочной, клубящейся дымкой — как намёк, как аллюзия; этим достигается нужный эффект. Видимость и реальность меняются местами. Средневековый, гольбейновский Totentanz, продолжающийся в нас втихомолку, недвижный, всё тот же, не затронутый суматохой блистающей цивилизации, сращение смерти с жизнью — вот что схватывает Стшибиш, как будто не догадываясь о том, как будто случайно. Мы узнаём тот же весёлый задор, ту же молодцеватость, жизнерадостность и фривольное исступление, которыми наделил свои скелеты Гольбейн; но только аккорд значений, который берёт современный художник, шире, потому что самую современную технику он нацелил на самую древнюю задачу человеческого рода; именно так выглядит смерть посреди жизни, именно такова просвеченная до самых костей механика размножения рода, которой лишь ассистируют бледные призраки тел.

 

… prześwietlone promieniami miękkimi — na zdjęciach jego pojawiają się ciała ludzkie jak aluzje, jak napomknienia, mlecznymi kłębami poświaty — i przez to dochodzi do właściwego efektu. Pozór i realność zamieniają się miejscami. Średniowieczny, holbeinowski Totentanz, trwający w nas milczkiem, nieporuszony, ten sam, nie tknięty wrzawą błyszczącej cywilizacji, zrost śmierci z życiem — trafia Strzybisz, jak gdyby bezwiednie, jakby przez przypadek. Albowiem rozpoznajemy tę samą wesołą skoczność, tę jowialną krzepę i frywolne zapamiętanie, jakie nadał swym kościotrupom Holbein — i tylko — a raczej; i właśnie akord znaczeń, który bierze artysta współczesny, jest szerszy, ponieważ najbardziej nowoczesną z technik skierował na najstarsze zadanie gatunku; naprawdę tak właśnie wygląda śmierć w środku życia i to jest właśnie do kości prześwietlona mechanika rozmnażającego się rodzaju, której ciała asystują — bladymi widmami.

  •  

Порнография непристойна не сама по себе: она возбуждает лишь до тех пор, пока в зрителе продолжается борьба вожделения с ангелом культуры. Но когда этого ангела черти уносят, когда, по причине всеобщей терпимости, обнажается слабость полового запрета — и его совершенная беззащитность, когда запреты выбрасываются на свалку, — до чего же быстро обнаруживает тогда порнография свою невинность, то есть напрасность, ведь она — ложное обещание телесного рая, залог того, чему никогда не сбыться. Это запретный плод, и соблазна в нём столько же, сколько силы в запрете.
Ибо что мы наблюдаем? Взгляд, охладевший от привычки, видит голышей, которые не жалеют сил, лезут из кожи вон, чтобы выполнить поставленную в фотоателье задачу, — до чего же убогое зрелище! Не столько смущение, сколько чувство оскорбленной человеческой солидарности пробуждается в смотрящем, ведь эти голыши так усердно друг по дружке елозят, что уподобляются детям, которым непременно хочется сделать что-то ужасное, такое, чтобы у взрослых зрачки побелели, но на самом-то деле они не могут, просто не в состоянии... и их изобретательность, раззадоренная уже только злостью на собственное бессилие, устремляется — нет, не ко Греху и Падению, но всего лишь к дурашливо-жалкой мерзости. Вот отчего в натужных стараниях этих крупных голых млекопитающих проглядывает банальная инфантильность; это не ад и не рай, но какая-то тепловатая сфера — сфера скуки и тяжёлой, скверно оплачиваемой, напрасной работы...
Но секс Стшибиша хищен, потому что чудовищен и смешон, как те толпы проклятых, что низвергаются в преисподнюю на картинах старых голландцев и итальянцев; впрочем, на грешников, кувырком летящих на Страшный суд, мы, упразднившие тот свет, можем смотреть отстранённо, — но что мы можем противопоставить рентгенограмме? Трагически смешны скелеты, сошедшиеся в клинче, в котором тела служат непреодолимой преградой. Кости? Но в неуклюжем, исступленном объятьи мы видим как раз людей, и это зрелище было бы только жалким, если б не его кошмарный комизм. Откуда он? Да из нас же — ибо мы узнаём в нём правду. Вместе с телесностью исчезает и смысл объятий, оттого они так бесплодны, абстрактны и до ужаса деловиты, пылают так леденяще и бело, так безнадёжны!
А ещё есть их святость, или насмешка над нею, или намёк на неё, — святость, не приделанная задним числом, какими-то ухищрениями, но несомненная, ибо гало окружает тут каждую голову: это волосы вздымаются нимбом, бледным и круглым, как на иконе.

 

Pornografia nie jest bowiem sprośna bezpośrednio: ekscytuje dopóty, dopóki trwa jeszcze w widzu walka żądz z aniołem kultury. Kiedy tego anioła diabli wezmą, kiedy, skutkiem powszechnej tolerancji, obnaży się słabość płciowego zakazu, jego zupełna bezbronność, kiedy zakazy pójdą na śmietnik — jakże szybko zdradza wtedy pornografia swój niewinny, to znaczy tutaj: daremny charakter, gdyż jest fałszywą obietnicą cielesnego raju, zapowiedzią tego, co się nie spełnia naprawdę. To owoc zakazany, więc tyle w nim pokusy, ile siły w zakazie.
Bo cóż? Wzrok, chłodniejący od nawyku, dostrzega golasów, bardzo wysilonych, bardzo zwijających się, by wykonać postawione w atelier zadania — i jakież biedne robi się wtedy to widowisko! Nie tyle zażenowanie, ile poczucie urażonej solidarności ludzkiej budzi się w patrzącym, bo ci golcy tak namolnie ciamkają się po sobie, że się upodobniają do dzieci, które chciałyby koniecznie zrobić coś wprost potwornego, żeby dorosłym oko zbielało, lecz naprawdę nie mogą, nie są w stanie po prostu… i pomysłowość ich, rozjuszona już tylko złością na własną niemoc, nie w stronę Grzechu zmierza i Upadku, lecz tylko głuptacko żałosnego obrzydlistwa. Toteż w usilnych zajęciach owych dużych gołych ssaków kryje się płytka infantylność — ani to piekło, ani raj, lecz sfera letnia: nudy, daremności licho opłacanego mozołu…
Lecz seks Strzybisza jest drapieżny, bo przerażający i śmieszny jak owe zjazdy potępieńców do otchłani na obrazach starych Holendrów i Włochów — gdy jednak możemy się oddystansować od owych koziołkujących w Sąd Ostateczny grzeszników, skorośmy unieważnili zaświat, co możemy przeciwstawić rentgenogramowi? Tragicznie śmieszne te szkielety, w zwarciu, w którym ciała są im przeszkodą nieprzekraczalną. Kości? Kiedy właśnie ludzi widzimy w niezgrabnym, zaciekłym uścisku, i byłoby to tylko żałosne, gdyby nie upiorny komizm. Skąd? Z nas — rozpoznajemy bowiem prawdę. Racja tych zwarć ulatnia się razem z cielesnością, toteż jałowe i abstrakcyjne, a przecież tak okropnie rzeczowe, lodowato i biało płonące są te uściski — beznadziejne!
A jeszcze jest ich świętość czy drwina z niej, czy aluzja do niej, nie doczepiona, nie przydana sztucznym zabiegiem, lecz wiadoma, albowiem halo otacza tu każdą głowę — to włosy stają się bladą, krągłą aureolą i świecą jak na świętych obrazach.

Перевод править

К. В. Душенко, 1995