Случай на станции Кочетовка

«Слу́чай на ста́нции Кочето́вка» — второй изданный рассказ Александра Солженицына. Написан в ноябре 1962 года и опубликован два месяца спустя журналом «Новый мир» под заглавием «Случай на станции Кречетовка» вместе с «Матрёниным двором». Сюжет основан на реально произошедшем случае в комендатуре этой железнодорожной станции.

Цитаты

править
  •  

Угнетённость, потребность выть вслух была у Зотова от хода войны, до дикости непонятного.

  •  

… почему же война так идёт? Не только не было революции по всей Европе, не только мы не вторгались туда малой кровью и против любой комбинации агрессоров, но сошлось теперь — до каких же пор? Что б ни делал он днём и ложась вечером, только и думал Зотов: до каких же пор? <…>
Уцелеть для себя — не имело смысла. Уцелеть для жены, для будущего ребёнка — и то было не непременно. Но если бы немцы дошли до Байкала, а Зотов чудом бы ещё был жив, — он знал, что ушёл бы пешком через Кяхту в Китай, или в Индию, или за океан — но для того только ушёл бы, чтобы там влиться в какие-то окрепшие части и вернуться с оружием в СССР и в Европу.

  •  

Все эти рабочие люди вокруг него как будто так же мрачно слушали сводки и расходились от репродукторов с такой же молчаливой болью. Но Зотов видел разницу: окружающие жили как будто и ещё чем-то другим кроме новостей с фронта, — вот они копали картошку, доили коров, пилили дрова, обмазывали стёкла. И по времени они говорили об этом и занимались этим гораздо больше, чем делами на фронте.

  •  

Вчера утром на станции сошлись рядом два эшелона: со Щигр через Отрожку везли тридцать вагонов окруженцев, и на тридцать вагонов отчаянных этих людей было пять сопровождающих от НКВД, которые сделать с ними, конечно, ничего не могли. Другой же, встречный эшелон, изо Ртищева, был с мукой. Мука везлась частью в апломбированных вагонах, частью же в полувагонах, в мешках. Окруженцы сразу разобрались, в чём дело, атаковали полувагоны, взлезли наверх, вспарывали ножами мешки, насыпали себе в котелки и обращали гимнастёрки в сумки и сыпали в них. От конвоя, шедшего при мучном эшелоне, стояло на путях два часовых — в голове и в хвосте. Головной часовой, совсем ещё паренёк, кричал несколько раз, чтобы не трогали, — его не слушал никто, и из конвойной теплушки к нему подмога не подходила. Тогда он вскинул винтовку, выстрелил и единственным этим выстрелом уложил в голову одного окруженца — прямо там, наверху. <…>
Вся эта вчерашняя история могла кончиться хуже. Окруженцы, когда убили их товарища, оставили мешки с мукой и бросились с рёвом на мальчишку-часового. Они уже вырвали у него винтовку — да, кажется, он её и отдал без сопротивления, — начали бить его и просто бы могли растерзать, если б наконец не подоспел разводящий. Он сделал вид, что арестовал часового, и увёл.

  •  

Окруженцы, когда их много вместе, — страшный, лихой народ. Они не часть, у них нет оружия, но чувствуют они себя вчерашней армией, это те самые ребята, которые в июле стояли где-нибудь под Бобруйском, или в августе под Киевом, или в сентябре под Орлом.

  •  

В огромной жестоковатой мужской толчее сорок первого года его уже раз-другой поднимали на пересмех, когда он вслух рассказывал, что любит жену и думает быть ей всю войну верен и за неё тоже вполне ручается. Хорошие ребята, подельчивые друзья хохотали дружно, как-то дико, били его по плечу и советовали не теряться. С тех пор он вслух не говорил такого больше, а тосковал только очень…

  •  

Когда он отодвигал дверь и по проволочной висячей стремянке подымался в вагон с «летучей мышью» в руке, все шестнадцать лошадей вагона — гнедые, рыжие, караковые, серые — поворачивали к нему свои настороженные длинные умные морды, иные перекладывали их через спины соседок и смотрели немигающими большими грустными глазами, ещё чутко перебирая ушами, как бы не сена одного прося, но — рассказать им об этом грохочущем подскакивающем ящике и зачем их, куда везут. <…> Им на фронт было ехать тяжелей, чем людям; им этот фронт был нужен, как пятая нога.

  •  

— Я — ехать не могу, — проскрипел Дыгин веско, недружелюбно.
— Вы — лично? Больны?
— Весь конвой не смога́т.
— То есть… как? Я не понимаю вас. Почему вы не можете?
— Потому что мы — не собаки!! — прорвалось у Дыгина, и шары его глаз прокатились яростно под веками.
— Что за разговоры, — нахмурился Зотов и выпрямился. — А ну-ка поосторожней, младший сержант! <…>
Дыгин зло смотрел исподлобья:
— Потому что мы… — простуженным голосом хрипел он, — одиннадцатый день… голодные
— Как?? — откинулся лейтенант, и очки его сорвались с одного уха, он подхватил дужку, надел. — Как это может быть?
— Так. Быва́т… Очень просто.
— Да у вас продаттестаты-то есть?
— Бумагу жевать не будешь.
— Да как вы живы тогда?!
— Так и живы.
Как вы живы! Пустой ребячий этот вопрос очкарика вконец рассердил Дыгина, и подумал он, что не будет ему помощи и на станции Кочетовка. Как вы живы! Не сам он, а голод и ожесточение стянули ему челюсти, и он по-волжски тяжело смотрел на беленького помощника военного коменданта в тёплой чистой комнате. Семь дней назад раздобылись они свёклой на одной станции, набрали два мешка прямо из сваленной кучи — и всю неделю свёклу эту одну парили в котелках, парили и ели. И уже воротить их стало с этой свеклы, кишки её не принимали.

  •  

Однажды из узловой комендатуры приехал по делам следователь. Зотов спросил его как бы невзначай:
— А вы не помните такого Тверитинова? Я как-то осенью задержал его.
— А почему вы спрашиваете? — нахмурился следователь значительно.
— Да просто так… интересно… чем кончилось?
— Раз-берутся и с вашим Тверикиным. У нас брака не бывает.
Но никогда потом во всю жизнь Зотов не мог забыть этого человека… — конец

О рассказе

править
  •  

Это рассказ неправдивый. От Солженицына мы ждём правды, только правды.[1]

  Анна Ахматова, слова Лидии Чуковской 20 января
  •  

Когда я прочитал «Два рассказа», я понял, что у Льва Толстого и Чехова есть достойный продолжатель.

  Корней Чуковский, письмо Солженицыну 12 марта
  •  

… [произведение из тех, которые] оставляют чувство глубокой неудовлетворённости, поскольку воссоздают жизнь односторонне, без исторической перспективы…[2][3]

  — Н. Сергованцев, «Трагедия одиночества и „сплошной быт“»
  •  

Тема рассказа в сущности та же, что и в повести «Один день Ивана Денисовича»: культ личности, пагубное влияние его атмосферы на жизнь, на людей. Но на этот раз жизненный материал произведения совсем иной, и тема внешне решается совсем иначе, гораздо тоньше <…>.
Писатель мог показать лейтенанта Зотова, погубившего честного человека, ограниченным, тупым службистом <…> — и мог бы сказать нам: вот, мол, типичное порождение культа личности. Такое художественное решение вполне возможно, вполне правомерно, оно нередко встречается ныне в произведениях искусства <…>. Это решение с позиции «эстетики самородков»[4].
Имея теперь некоторое представление о характере художественного дарования А. Солженицына и его эстетической позиции, мы вправе ожидать, что и на этот раз он примет иное творческое решение — такое, которое основывалось бы на «эстетике песчинок». <…>
Образом Зотова, человека в основе своей положительного <…> писатель подводит нас к мысли об антинародной сущности культа личности, о его уродующем влиянии даже и на здоровые, нравственно чистые натуры.
Новое по сравнению с повестью «Один день…» заключается здесь в том, что писатель <…> показывает, как такая натура в этой атмосфере невольно может стать орудием зла и произвола. Это шаг вперёд в художественном разоблачении культа личности.[5][6]

  Владимир Бушин, «Герой — жизнь — правда»
  •  

Нет, не осуждения, а сожаления достоин Вася Зотов: он в полном смысле слова «не ведает, что творит». <…>
Смутная тревога, сомнения, вошедшие в душу Васи Зотова, — это в наших глазах первый шаг к преодолению трагедии, к прозрению; каждый советский человек рано или поздно совершил этот шаг <…>.
Трагедия на станции Кречетовка не уничтожает того чистого и верного революции Васи Зотова, который так искренне, так ярко нарисован автором; она лишь случай в его жизни.[7][6]

  — В. Перцовский, «Сила добра»
  •  

Центральный эпизод напоминает город, состоящий почти из одного пригорода, — предыстории, которая слишком растянута, как-то автономна по отношению к главному событию.[8][6]

  Вадим Баранов, «За жанровую определённость»
  •  

Парадоксально, что <…> прямолинейное истолкование рассказа представило бы его в качестве произведения… крайне безнравственного! Ведь Зотов, поставленный в жёсткие рамки своего времени, воспитанный в духе тогдашних представлений да к тому же находясь в условиях жестокой войны, когда и в самом деле нужна, необходима была особая бдительность, не мог поступить иначе. Видеть в этом историческом парадоксе современное содержание рассказа?! Хороша была бы борьба с последствиями культа личности, исходным принципом которой оказалось бы признание его фатальной неодолимости… Хороша была бы нравственность, фетишизирующая обстоятельства, которые, по древнему изречению, «сильнее нас»… <…>
Нет, не умён, не честен, не совестлив Вася Зотов — человек, которому «стыдно» стало возможной сплетни насчёт любовных на него притязаний квартирантки Авдеевых, завстоловой Антонины Ивановны, «ненавистна» стала её «откормленная воровская сытость», когда покусилась Антонина Ивановна на его постельную чистоту, и не стыдно, не ненавистно было до этого «случая» жить рядом с ней, терпеть на земле наглую и подлую воровку, греющую руки на горе народном (как позорно бежит Зотов ночью из своей комнаты, подхватив вещмешок и «ремень, отягощённый пистолетом»!); человек, который «ненавидит, как фашистов», людей типа Саморукова, кладовщика и ларечника станционного продпункта — «здорового, раскормленного волка» с «жирными руками колбасника» — и ничего-ничегошеньки не может сделать, чтобы, не задерживая до утра, отоварить аттестаты транспортного конвоя, голодающего уже одиннадцатые сутки; <…> человек, который по ночам штудирует первый том «Капитала» и мечтает «почему Сталин не издаст указа — таких Саморуковых расстреливать тут же, в двух шагах от ларька при стечении народа»…
Словом, высоконравственный и человеколюбивейший Зотов, душевный и правдивый, способный к самоотречению и самопожертвованию, не умеет практически претворить в жизнь высшие свои нравственные идеалы, оказывается бессильным перед реальностью, перед сложностью жизни, не может принять на себя никакой ответственности, кроме мизерной на фоне проходящих через его бытие людских судеб, нимало не помогающей им ответственности за себя, и только за себя! Думается, критике было бы небесполезно порассуждать о чистом и добром либерале Зотове, который столь же далек от жизненных требований современной, коммунистической нравственности, как далек был от идеала революционной демократии памятный всем нам «русский человек на rendez-vous», с таким блеском разоблачённый Чернышевским.[9][6]

  Дмитрий Стариков, выступление «Реальная нравственность»
  •  

Нравственное чувство человека, заставляющее [Зотова] сомневаться в правильности своих поступков, вроде бы и нормальных с точки зрения принятой морали, — сигнал социального неблагополучия.[9][6]

  Бенедикт Сарнов, выступление «Это было невозможно 10 лет назад»
  •  

Когда признание социальной детерминированности доводится до фатализма, когда ссылаются на обстоятельства, чтобы уйти от личной ответственности за выбор своего пути в этих обстоятельствах, — это опасная позиция. <…>
Наша сегодняшняя переоценка Зотова — это наша вчерашняя этика перед судом современности[9][6]

  Александр Коган, выступление «Герой и время»

Примечания

править
  1. Чуковская Л. Записки об Анне Ахматовой. Т. 3. — М.: Согласие, 1997.
  2. Октябрь. — 1963. — № 4.
  3. В. Лакшин. Иван Денисович, его друзья и недруги // Новый мир. — 1964. — № 1. — С. 223-245.
  4. По повести Г. И. Шелеста «Самородок» (1962).
  5. Подъем. — 1963. — № 5. — С. 116-120.
  6. 1 2 3 4 5 6 Слово пробивает себе дорогу: Сб. статей и документов об А. И. Солженицыне. 1962–1974 / Сост. В. И. Глоцер, Е. Ц. Чуковская. — М.: Русский путь, 1998. — С. 130-9. — 2000 экз. — (первый вариант 1969 г. был самиздатом)
  7. Вопросы литературы. — 1963. — № 11. — С. 36-38.
  8. Литературная Россия. — 1964. — 3 июля.
  9. 1 2 3 Вопросы литературы. — 1964. — № 7. — С. 29-30, 36-7.

Источник

править