Слово для «леса» и «мира» одно

Научно-фантастическая повесть Урсулы Ле Гуин

Слово для «леса» и «мира» одно (англ. The Word for World Is Forest) — фантастическая повесть (короткий роман) Урсулы Ле Гуин из Хайнского цикла, впервые опубликованная в антологии «Снова опасные видения» 1972 года.



… блузы золотые или серебряные, все в кружевах. И никаких тебе «грудных иллюминаторов». Значит, мода изменилась, а жаль! Волосы взбиты в пену — наверняка обливают их этим своим клеем, не то рассыпались бы. Редкостное безобразие, но всё равно действует, потому что проделывать такое со своими волосами способны только бабы. — 1


… gold or silver frilly shirts. No more nipplepeeps. Fashions had changed; too bad. They all wore their hair piled up high, it must be sprayed with that glue stuff they used. Ugly as hell, but it was the sort of thing only women would do to their hair, and so it was provocative.

  — Дэвидсон

Оттенки ржавчины и закатов, кроваво-бурые и блекло-зелёные, непрерывно сменяли друг друга в волнах длинных листьев, колышимых ветром. Толстые и узловатые корни бронзовых ив были мшисто-зелёными над ручьём, который, как и ветер, струился медлительно, закручиваясь тихими водоворотами, или словно вовсе переставал течь, запертый камнями, корнями, купающимися в воде ветками и опавшими листьями. Ни один луч не падал в лесу свободно, ни один путь не был прямым и открытым. С ветром, водой, солнечным светом и светом звёзд здесь всегда смешивались листья и ветви, стволы и корни, прихотливо перепутанные, полные теней. Под ветвями, вокруг стволов, по корням вились тропинки — они нигде не устремлялись вперёд, а уступали каждому препятствию, изгибались и ветвились, точно нервы. Почва была не сухая и твёрдая, а сырая и пружинистая, созданная непрерывным сотрудничеством живых существ с долгой и сложной смертью листьев и деревьев. Это плодородное кладбище вскармливало тридцатиметровые деревья и крохотные грибы, которые росли кругами поперечником в сантиметр. В воздухе веяло сладким и нежным благоуханием, слагавшимся из тысяч запахов. Далей не было нигде — только вверху, в просвете между ветвями, можно было увидеть россыпь звёзд. Ничто здесь не было однозначным, сухим, безводным, простым. Здесь не хватало прямоты простора. Взгляд не мог охватить всего сразу, и не было ни определённости, ни уверенности. В плакучих листьях бронзовых ив переливались оттенки ржавчины и закатов, и невозможно было даже сказать, какого собственно цвета эти листья — красно-бурого, рыжевато-зелёного или чисто-зеленого. — 2


All the colors of rust and sunset, brown-reds and pale greens, changed ceaselessly in the long leaves as the wind blew. The roots of the copper willows, thick and ridged, were moss-green down by the running water, which like the wind moved slowly with many soft eddies and seeming pauses, held back by rocks, roots, hanging and fallen leaves. No way was clear, no light unbroken, in the forest. Into wind, water, sunlight, starlight, there always entered leaf and branch, bole and root, the shadowy, the complex. Little paths ran under the branches, around the boles, over the roots; they did not go straight, but yielded to every obstacle, devious as nerves. The ground was not dry and solid but damp and rather springy, product of the collaboration of living things with the long, elaborate death of leaves and trees; and from that rich graveyard grew ninety-foot trees, and tiny mushrooms that sprouted in circles half an inch across. The smell of the air was subtle, various, and sweet The view was never long, unless looking up through the branches you caught sight of the stars. Nothing was pure, dry, arid, plain. Revelation was lacking. There was no seeing everything at once: no certainty. The colors of rust and sunset kept changing in the hanging leaves of the copper willows, and you could not say even whether the leaves of the willows were brownish-red, or reddish-green, or green.


Он по-прежнему много спал, но впервые за долгие месяцы вновь начал постоянно видеть сны в яви, не два-три раза днём и ночью, а в истинном пульсирующем ритме сновидчества, с десятью-четырнадцатью пиками на протяжении суточного цикла. Хотя сны его были плохими, полными ужаса и стыда, он радовался им. Все это время он опасался, что его корни обрублены и он так далеко забрёл в мертвый край действия, что никогда не сумеет отыскать пути назад к источникам яви. А теперь он пил из них вновь, хотя вода и была невыносимо горькой. — 2


e still slept much, but for the first time in many months he had begun to dream waking again, regularly, not once or twice in a day and night but in the true pulse and rhythm of dreaming which should rise and fall ten to fourteen times in the diurnal cycle. Bad as his dreams were, all terror and shame, yet he welcomed them. He had feared that he was cut off from his roots, that he had gone too far into the dead land of action ever to find his way back to the springs of reality. Now, though the water was very bitter, he drank again.


… трагедия в Лагере Смита почти наверняка станет предлогом для систематического истребления аборигенов. С помощью бактериологических средств, скорее всего. Через три с половиной года «Шеклтон» вернётся на Новое Таити и найдёт тут процветающую колонию и никаких трудностей с пискунами. Абсолютно никаких. Эпидемия — такая жалость! Мы приняли все меры, требуемые Колониальным кодексом, но, вероятно, произошла мутация — ни малейшей резистентности, но тем не менее мы сумели спасти часть их, перевезя на Новофолклендские острова в южном полушарии, где они прекрасно себя чувствуют — все шестьдесят два аборигена. — 3


… the Smith Camp massacre would almost certainly become the excuse for systematic aggression against the natives. Bacteriological extermination, most likely. The Shackleton would come back in three and a half or four years to "New Tahiti," and find a thriving Terran colony, and no more Creechie Problem. None at all. Pity about the plague, we took all precautions required by the Code, but it must have been some kind of mutation, they had no natural resistance, but we did manage to save a group of them by transporting them to the New Falkland Isles in the southern hemisphere and they're doing fine there, all sixty-two of them…


Некоторые люди, особенно среди азиев и хиндазиев, так и рождаются предателями. Не все, конечно, но некоторые. А некоторые люди рождаются спасителями. Ну так уж они устроены, и никакой особой заслуги тут нет — как в евроафрском происхождении или в крепком телосложении. Он так на это и смотрит. Если в его силах будет спасти мужчин и женщин Нового Таити, он их спасёт, а если нет — он, во всяком случае, сделает, что сможет, и говорить больше не о чем. — 4


Some men, especially the asiatiforms and hindi types, are actually born traitors. Not all, but some. Certain other men are born saviors. It just happened to be the way they were made, like being of euraf descent, or like having a good physique; it wasn't anything he claimed credit for. If he could save the men and women of New Tahiti, he would; if he couldn't, he'd make a damn good try; and that was all there was to it, actually.

  — Дэвидсон

Дэвидсон постарался заручиться поддержкой кое-кого из лучших лесорубов и младших офицеров, покрепче привязать их к себе. Он не торопился. Когда он убедился, что им можно по-настоящему доверять, десять человек забрались в полные военных игрушек подвалы клуба, которые старик My держал под замком, унесли оттуда кое-что, а в воскресенье отправились в лес поиграть.
Дэвидсон ещё за несколько недель до этого отыскал там селение пискунов, но приберёг удовольствие для своих ребят. Он бы и один справился, только так было лучше. Это сплачивает людей, связывает их узами истинного товарищества. Они просто вошли туда среди бела дня, всех схваченных пискунов вымазали огненным студнем и сожгли, а потом облили крыши нор керосином и зажарили остальных. Тех, кто пытался выбраться, мазали студнем. Вот тут-то и был самый смак: ждать у крысиных нор, пока крысы не полезут наружу, дать им минутку — пусть думают, будто спаслись, а потом подпалить снизу, чтобы горели как факелы. Зелёная шерсть трещала — обхохочешься.
Вообще-то говоря, это было немногим сложнее, чем охотиться на настоящих крыс — чуть ли не единственных диких неохраняемых животных, сохранившихся на матушке-Земле, и всё-таки интереснее: пискуны ведь куда крупнее, и к тому же знаешь, что они могут на тебя кинуться, хотя на этот раз сопротивляться никто и не пробовал. А некоторые, вместо того чтобы бежать, даже ложились на спину и закрывали глаза. Прямо тошнит! Ребята тоже так подумали, а одного и вправду стошнило, когда он сжег такого лежачего.
И хоть отпусков ни у кого давно не было, ребята ни одной самки в живых не оставили. Заранее всё обговорили и решили, что это уж слишком смахивает на извращение. Даже гомосексуализм происходит между людьми, поэтому он нормален. Пусть у них и есть сходство с женщинами, но они нелюди, и лучше просто полюбоваться, как они горят, а самому остаться чистым. — 4


Davidson kept busy getting some of the best loggers and junior officers really firmly with him. He didn't hurry. When he had enough of them he could really trust, a squad of ten lifted a few items from old Moo's locked-up room in the Rec House basement full of war toys, and then went off one Sunday into the woods to play.
Davidson had located the creechie town some weeks ago, and had saved up the treat for his men. He could have done it singlehanded, but it was better this way. You got the sense of comradeship, of a real bond among men. They just walked into the place in broad open daylight, and coated all the creechies caught above-ground with firejelly and burned them, then poured kerosene over the warren-roofs and roasted the rest. Those that tried to get out got jellied; that was the artistic part, waiting at the rat-ho'es for the little rats to come out, letting them think thev'd made it, and then just trying them from the feet up so they made torches. That green fur sizzled like crazy.
It actually wasn't much more exciting than hunting real rats, which were about the only wild animals left on Mother Earth, but there was more thrill to it; the creechies were a lot bigger than rats, and you knew they could fight back, though this time they didn't. In fact some of them even lay down instead of running away, just lay there on their backs with their eyes shut. It was sickening. The other fellows thought so too, and one of them actually got sick and vomited after he'd burned up one of the lying-down ones.
Hard up as the men were, they didn't leave even one of the females alive to rape. They had all agreed with Davidson beforehand that it was too damn near perversity. Homosexuality was with other humans, it was normal. These things might be built like human women but they weren't human, and it was better to get your kicks from killing them, and stay clean. That had made good sense to all of them, and they stuck to it.


Как и большинство землян на Земле, Любов никогда в жизни не гулял под дикими деревьями, никогда не видел леса, а только парки и городские скверы. В первые месяцы на Атши лес угнетал его, вызывал тревожную неуверенность — этот бесконечный трёхмерный лабиринт стволов, ветвей и листьев, окутанный вечным буровато-зелёным сумраком, вызывал у него ощущение удушья. Бесчисленное множество соперничающих жизней, которые, толкая друг друга, устремлялись вширь и вверх к свету, тишина, слагавшаяся из мириад еле слышных, ничего не значащих звуков, абсолютное растительное равнодушие к присутствию разума — всё это тяготило его, и, подобно остальным землянам, он предпочитал расчистки или открытый морской берег. Но мало-помалу лес начал ему нравиться. Госсе поддразнивал его, называл господином Гиббоном. Любов и правда чем-то напоминал гиббона: круглое смуглое лицо, длинные руки, преждевременно поседевшие волосы. Только гиббоны давно вымерли. Но нравился ему лес или нет, как специалист по врасу он обязан был уходить туда в поисках врасу. И теперь, четыре года спустя, он чувствовал себя среди деревьев как дома, больше того, — пожалуй, нигде ему не было так легко и спокойно.
Теперь ему нравились и названия, которые атшияне давали своим островам и селениям, звучные двусложные слова: Сорноль, Тунтар, Эшрет, Эшсен (на его месте вырос Центрвилл), Эндтор, Абтан, а главное — Атши, слово, обозначавшее и «лес», и «мир». Точно так же слово «земля» на земных языках обозначало и почву, и планету — два смысла и единый смысл. Но для атшиян почва, земля не была тем, куда возвращаются умершие и чем живут живые, — основой их мира была не земля, а лес. Землянин был прахом, красной глиной. Атшиянин был веткой и корнем. Они не вырезали своих изображений из камня — только из дерева. — 5


Like most Terrans on Terra, Lyubov had never walked among wild trees at all, never seen a wood larger than a city block. At first on Athshe he had felt oppressed and uneasy in the forest, stifled by its endless crowd and incoherence of trunks, branches, leaves in the perpetual greenish or brownish twilight. The mass and jumble of various competitive lives all pushing and swelling outwards and upwards towards light, the silence made up of many little meaningless noises, the total vegetable indifference to the presence of mind, all this had troubled him, and like the others he had kept to clearings and to the beach. But little by little he had begun to like it. Gosse teased him, calling him Mr Gibbon; in fact Lyubov looked rather like a gibbon, with a round, dark face, long arms, and hair greying early; but gibbons were extinct. Like it or not, as a hilfer he had to go into the forests to find the hilfs; and now after four years of it he was completely at home under the trees, more so perhaps than anywhere else.
He had also come to like the Athsheans' names for their own lands and places, sonorous two-syllabled words: Sornol, Tuntar, Eshreth, Eshsen—that was now Centralville—Endtor, Abtan, and above all Athshe, which meant the Forest, and the World. So earth, terra, tellus mean both the soil and the planet, two meanings and one. But to the Athsheans soil, ground, earth was not that to which the dead return and by which the living live: the substance of their world was not earth, but forest. Terran man was clay, red dust. Athshean man was branch and root. They did not carve figures of themselves in stone, only in wood.


У атшиян же существовала сложнейшая гамма прикосновений, несущих коммуникативный смысл. Ласка, как сигнал и ободрение, была для них так же необходима, как для матери и ребёнка или для влюбленных, но она заключала в себе социальный элемент, а не просто воплощала материнскую или сексуальную любовь. Ласковые прикосновения входили в систему языка, были упорядочены и формализованы, но при этом могли бесконечно варьироваться. «Они всё время лапаются!» — презрительно морщились те колонисты, которые привыкли любую человеческую близость сводить только к эротизму, грабя самих себя, потому что такое восприятие обедняет и отравляет любое духовное наслаждение, любое проявление человеческих чувств: слепой гаденький Купидон торжествует победу над великой матерью всех морей и звёзд, всех листьев на всех деревьях, всех человеческих движений — над Венерой-Родительницей… — 5


All that blank was filled by the Athsheans with varied customs of touch. Caress as signal and reassurance was as essential to them as it is to mother and child or to lover and lover; but its significance was social, not only maternal and sexual. It was part of their language. It was therefore patterned, codified, yet infinitely modifiable. "They're always pawing each other," some of the colonists sneered, unable to see in these touch-exchanges anything but their own eroticism which, forced to concentrate itself exclusively on sex and then repressed and frustrated, invades and poisons every sensual pleasure, every humane response: the victory of a blinded, furtive Cupid over the great brooding mother of all the seas and stars, all the leaves of trees, all the gestures of men, Venus Genetrix…


Вот бы департамент догадался вместе с этими пышногрудыми соблазнительными девицами прислать ещё двух-трёх бабушек! Например, та девочка, с которой я ужинал позавчера: как любовница очаровательна и вообще очень мила, но — Боже мой! — она ведь ещё лет сорок не скажет мужчине ничего дельного и интересного… — 5


I wish the Administration had sent out a couple of grannies along with all those nubile fertile high-breasted young women. Now that girl I had over the other night, she's really very nice, and nice in bed, she has a kind heart, but my God it'll be forty years before she'll say anything to a man…

  — Любов

Убийство — это всегда самоубийство, но, в отличие от всех тех, кто кончает жизнь самоубийством, убийца всегда стремится убивать себя снова, и снова, и снова. — 5


… who are killed by the suicide, it's himself whom the murderer kills; only he has to do it over, and over, and over.


«Неужели вы рассчитывали, что прибыли на пикник?» — раздражённо спросил Госсе. «Нет. Я не думал, что это будет кровавый пикник», — отрезал Любов тогда, а Госсе продолжал: «Не понимаю специалистов по врасу, которые по своей воле едут служить на планеты, открытые для колонизации! Вы же знаете, что народность, которую вы собираетесь изучать, будет ассимилирована, а возможно, и полностью уничтожена. Это объективная реальность. Такова человеческая природа, и уж вы-то должны знать, что изменить её вам не под силу. Так зачем же ставить себя перед необходимостью наблюдать этот процесс? Любовь к самоистязанию?» А он крикнул: «Я не знаю, что вы называете человеческой природой! Может быть, именно она требует описывать то, что мы уничтожаем.» — 5


"Did you think you were coming on a picnic?" Gosse had demanded.
"No. I didn't think it would be any bloody picnic," Lyubov answered, morose.
"I can't see why any hilfer voluntarily ties himself up to an Open Colony. You know the people you're studying are going to get plowed under, and probably wiped out. It's the way things are. It's human nature, and you must know you can't change that. Then why come and watch the process? Masochism?"
"I don't know what 'human nature' is. Maybe leaving descriptions of what we wipe out is part of human nature.—Is it much pleasanter for an ecologist, really?"


Может быть, ша'аб переводит язык сновидений и философии, мужскую речь на повседневный язык? Но это делают все сновидцы. Или же он — тот, кто способен перенести в реальную жизнь пережитое в сновидении? Тот, кто служит соединительным звеном между явью снов и явью мира? Атшияне считают их двумя равноправными реальностями, но связь между ними, хотя и решающе важная, остаётся неясной. Звено — тот, кто способен облекать в слова образы подсознания. «Говорить» на этом языке означает действовать. Сделать что-то новое. Изменить что-то или измениться самому — радикально, от корня. Ибо корень — это сновидение.
И такой переводчик — бог. Селвер добавил к речи своих соплеменников новое слово. Он совершил новое действие. Это слово, это действие — убийство. Только богу дано провести такого пришельца, как Смерть, по мосту между явью и явью.
Но научился ли он убивать себе подобных в снах горя и гнева или его научило увиденное наяву поведение чужаков? Говорил ли он на своём языке или на языке капитана Дэвидсона? То, что словно бы коренилось в его собственных страданиях и выражало перемену в его собственном существе, на самом деле могло быть заразой, чумой с другой планеты и, возможно, несло его соплеменникам не обновление, а гибель. — 5


Was a sha'ab one who translated the language of dream and philosophy, the Men's Tongue, into the everyday speech? But all Dreamers could do that. Might he then be one who could translate into waking life the central experience of vision: one serving as a link between the two realities, considered by the Athsheans as equal, the dream-time and the world-time, whose connections, though vital, are obscure. A link: one who could speak aloud the perceptions of the subconscious. To 'speak' that tongue is to act. To do a new thing. To change or to be changed, radically, from the root. For the root is the dream.
And the translator is the god. Selver had brought a new word into the language of his people. He had done a new deed. The word, the deed, murder. Only a god could lead so great a newcomer as Death across the bridge between the worlds.
But had he learned to kill his fellowmen among his own dreams of outrage and bereavement, or from the undreamed-of actions of the strangers? Was he speaking his own language, or was he speaking Captain Davidson's? That which seemed to rise from the root of his own suffering and express his own changed being, might in fact be an infection, a foreign plague, which would not make a new people of his race, but would destroy them.


Даже и тот, кто полностью лишён миссионерских склонностей, если только он не делает вид, будто полностью лишён и эмоций, порой вынужден выбирать между действием и бездействием. Вопрос «Что делают они?» внезапно превращается в «Что делаем мы?», а затем в «Что должен делать я?» — 5


But even the most unmissionary soul, unless he pretend he has no emotions, is sometimes faced with a choice between commission and omission. "What are they doing?" abruptly becomes, "What are we doing?" and then, "What must I do?"


— И они очень безобразные. Неужели у них даже младенцы без шерсти?
— Надеюсь, этого мы никогда не узнаем.
— Бр-р! Только представить, что кормишь такого младенца. Словно дать грудь рыбе! — 6


"Ugly they are, do you think even their children are hairless?"
"That we shall never know, I hope."
"Ugh, think of nursing a child that wasn't furry. Like trying to suckle a fish."

  — атшиане

Даже подумать невозможно! Но, чёрт побери, иногда приходится думать и о том, о чём думать невозможно! — 7


It was unthinkable. But by God sometimes you have to be able to think about the unthinkable.

  — Дэвидсон



И. Г. Гурова, 1980 (с некоторыми уточнениями)

Предисловие (1977)

[1]. Также вошло в авторский сборник «Язык ночи» (The Language of the Night) 1979 года. Перевод: С. В. Силакова под ред. И. Г. Гуровой[2].

В этой повести, начавшейся как безыскусные поиски свободы и мечты, во мне в определённый момент взыграл проповедник. Это очень сильный соблазн для писателя-фантаста, который с идеями в куда более близких отношениях, чем его собратья в других жанрах. Его метафоры опять же обусловлены идеями или прямо воплощают их. Поэтому-то фантаст всегда рискует безнадёжно запутаться в том, где идея, а где мнение. <…>
1968 был горьким годом для борцов против войны. Вдвое больше стало лжи и лицемерия; убийства совершались с удвоенным размахом. Сверх того, становилось очевидным, что этика, приветствующая дефолиацию лесов и полей, уничтожение гражданского населения во имя «мира» — это только естественное следствие этики, позволяющей расхищать природные богатства ради чьей-то прибыли или увеличения валового национального продукта и разрешающей убийство живых существ во имя «человека». Победа этики эксплуатации во всех странах казалась одинаково неизбежной.
И под давлением всех этих обстоятельств, преломившимся во мне, родилась повесть: сама вырвалась наружу, невзирая на моё активное сопротивление. Где-то я говорила, что никогда не писала так легко, гладко, уверенно — и с меньшим удовольствием.
Я знала, что изначальная заданность повести очень легко могла превратить её в проповедь, и я боролась с этим. «Не говори: „борьба бесплодна“». Ни Любов, ни Селвер не сделались чистым воплощением Торжества Добродетели — хотя бы в этих персонажах мне удалось сохранить нравственную и психологическую сложность. Но Дэвидсон, хотя он и непрост, всё же есть чистое воплощение абсолютного зла; а я, во всяком случае, сознательно, не верю в существование абсолютно злых людей. Однако, моё подсознание с этим не согласно. Оно заглянуло в себя и выделило из себя капитана Дэвидсона. Я не отрекаюсь от него.
Сейчас война во Вьетнаме ушла в прошлое; что до невыносимого давления, то у него теперь совсем другие источники; и потому стали отчётливо видны морализаторские аспекты повести. Я очень сожалею о них, но и тут не отрекаюсь. Книга остаётся жить или умирает благодаря отблескам глубинного непокоя, порождающего любое возмущение и протест, благодаря её робким попыткам обрести, среди гнева и отчаяния, справедливость, или мудрость, или милосердие, или свободу. — Чем вымощена дорога в ад (On What the Road to Hell Is Paved With)


In this tale which began as a pure pursuit of freedom and the dream, I succumbed, in part, to the lure of the pulpit. It is a very strong lure to a science fiction writer, who deals more directly than most novelists with ideas, whose metaphors are shaped by or embody ideas, and who therefore is always in danger of inextricably confusing ideas with opinions. <…>
1968 was a bitter year for those who opposed the war. The lies and hypocrisies redoubled; so did the killing. Moreover, it was becoming clear that the ethic which approved the defoliation of forests and grainlands and the murder of non-combatants in the name of "peace" was only a corollary of the ethic which permits the despoliation of natural resources for private profit or the GNP, and the murder of the creatures of the Earth in the name of "man." The victory of the ethic of exploitation, in all societies, seemed as inevitable as it was disastrous.
It was from such pressures, internalized, that this story resulted: forced out, in a sense, against my conscious resistance. I have said elsewhere that I never wrote a story more easily, fluently, surely— and with less pleasure.
I knew, because of the compulsive quality of the composition, that it was likely to become a preachment, and I struggled against this. Say not the struggle naught availeth. Neither Lyubov nor Selver is mere Virtue Triumphant; moral and psychological complexity was salvaged, at least, in those characters. But Davidson is, though not uncomplex, pure; he is purely evil—and I don't, consciously, believe purely evil people exist. But my unconscious has other opinions. It looked into itself and produced, from itself, Captain Davidson. I do not disclaim him.
American involvement in Vietnam is now past; the immediately intolerable pressures have shifted to other areas; and so the moralizing aspects of the story are now plainly visible. These I regret, but I do not disclaim them either. The work must stand or fall on whatever elements it preserved of the yearning that underlies all specific outrage and protest, whatever tentative outreaching it made, amidst anger and despair, toward justice, or wit, or grace, or liberty.


Несколько лет назад, через некоторое время после первой публикации «Слово для „леса“ и „мира“ одно» в Америке, мне выпало большое счастье познакомиться с доктором Чарльзом Тэртом, психологом, широко известным благодаря его книге «Изменённые состояния сознания». Он спросил меня, не послужило ли прототипом атшиян в повести племя сеноев, живущее в Малайзии. «Какое-какое племя?» — спросила я, и тогда он рассказал мне о них. <…>
Я думала, что выдумываю небывалых инопланетян, а оказалось, что я просто описывала сеноев. Если пошарить в подсознании, то там найдутся не только капитаны Дэвидсоны. Тихие люди, не убивающие друг друга, тоже обитают там. Видимо, там есть много всего: то, чего мы особенно страшимся (и потому не признаём его существования), и то, в чем мы особенно нуждаемся (и потому его тоже не признаём). Хотела бы я знать, сможем ли мы прислушаться к нашим снам и к снам наших детей? — Синхронность может возникнуть почти когда угодно (Synchronicity Can Happen at Almost Any Time)


A few years ago, a few years after the first publication in America of The Word for World Is Forest, I had the great pleasure of meeting Dr. Charles Tart, a psychologist well known for his researches into and his book on Altered States of Consciousness. He asked me if I had modeled the Athsheans of the story upon the Senoi people of Malaysia. The who? said I, so he told me about them. <…> I thought I was inventing my own lot of imaginary aliens, and I was only describing the Senoi. It is not only the Captain Davidsons who can be found in the unconscious, if one looks. The quiet people who do not kill each other are there, too. It seems that a great deal is there, the things we most fear (and therefore deny), the things we most need (and therefore deny). I wonder, couldn't we start listening to our dreams, and our children's dreams?

О повести


… очевидно, что аналогии с Вьетнамской войной не должны заслонять и другие соответственные аналогии с: геноцидом индейцев гуаяков в Парагвае, или геноцидом и вырубкой лесов вдоль Транс-Амазонского шоссе в Бразилии, или вообще уничтожением дождевых лесов <…>. Произведение Ле Гуин универсально и многогранно. <…>
Управление атшиан своими сновидениями в первую очередь показано как следствие их проживания в тёмных непроходимых лесах планеты: функции их сновидений в переносном смысле представлены как некий аналог коллективного бессознательного. У землян же бессознательное представляет собой непроходимые джунгли, в которых они находятся далеко от дома, и они реагируют на атшианский лес смятением, страхом и неприязнью. <…>
Тема «Лесного разума», развиваемая и характеризуемая в «Слове…» через политику и экологию, находит свой независимый выход, но в паранормальном контексте, в другой повести этого периода, «Обширней и медлительней империй». Две эти истории тесно связаны между собой тематически: последняя представляет противоположный вариант ситуации из первой. <…>
Два лесных разума «Слова…» и «Обширней…» <…> — необходимые этапы развития от пред-НФ к мистико-политической теории времени и общества в «Обделённых».


… the obvious Vietnam analogy should not blind one to other relevant contemporary analogies—the genocide of the Guyaki Indians of Paraguay, or the genocide and deforestation along the Trans-Amazon Highway in Brazil, or even the general destruction of rain-forest <…>. Le Guin's story is multi-applicable—and multi-faceted. <…>
The Athsheans' proficiency in the dream life is directly imaged by their physical residence in the dark tangled forests of the planet: these latter function metaphorically as a kind of external collective unconscious. The Terrans, whose unconscious is an impenetrable jungle in which they are far from being at home, react to the Athshean forest with confusion, fear and dislike. <…>
The "Forest mind" theme, controlled and tempered to politics and ecology in WWF, finds its independent outlet only within a paranormal context, in another long story of this period, "Vaster Than Empires and More Slow". The two stories are closely linked thematically—the latter involving a general inversion of the situation of the former. <…>
The two forest minds of WWF and VTE are <…> necessary stages in a development from ur-SF to the mystico-political theory of time and society in The Dispossessed.[3]

  Иэн Уотсон, «Лес как метафора разума»

Подход писательницы к изображению своеобразной культуры атшиян в целом вполне научен, если не считать утопических черт миросозерцания самого автора, видящего в таких цивилизациях не только непреходящие нравственные ценности, но и величайшую мудрость веков. Противопоставление нового старому в пользу старого не свободно от явной идеализации.

  Евгений Брандис, «Миры Урсулы Ле Гуин», 1980


  1. Ursula K. Le Guin, The Word for World is Forest. Gollancz, 1977. ISBN: 0-575-02302-3 [978-0-575-02302-4]
  2. Урсула Ле Гуин. [Слово для «леса» и «мира» одно (сборник)]. — М.: АСТ, 1992. — С. 15-19. — (Координаты чудес). — 100000 экз.
  3. The Forest as Metaphor for Mind: "The Word for World is Forest" and "Vaster Than Empires and More Slow", Science Fiction Studies, November 1975.