Сказки века джаза

«Сказки века джаза» (англ. Tales of the Jazz Age) — сборник Фрэнсиса Скотта Фицджеральда 1922 года из 9 рассказов и 2 коротких пьес, второй у него.

Цитаты

править
  •  

Никогда ещё великий город не был столь великолепен, ибо победоносная война принесла с собой изобилие, и торговцы стекались сюда и с запада и с юга с чадами своими и домочадцами, дабы вкусить роскошь празднеств и изобилие уготованных для всех развлечений, а заодно и купить для своих жен, дочерей и любовниц меха на зиму, и золотые побрякушки, разноцветные тапочки — либо из золотой парчи, либо шитые серебром и пёстрыми шелками по розовому атласу.
И столь весело и громко прославляли барды и летописцы мир и процветание города-победителя, что все новые толпы расточителей стекались сюда с окраин страны, стремясь упиться хмелем наслаждений, и все быстрей и быстрей освобождались купцы от своих побрякушек и туфелек, пока отчаянный вопль не исторгся из их груди, ибо им потребны были ещё и ещё безделушки и ещё и ещё туфельки, дабы удовлетворить спрос. Кое-кто из них даже воздевал в отчаянии руки к небесам, восклицая:
— Увы! У меня нет больше тапочек! И ещё увы и увы! У меня нет больше побрякушек! Да поможет мне небо, ибо я не ведаю, что делать! — перевод: Т. А. Озерская, 1958

 

Never had there been such splendor in the great city, for the victorious war had brought plenty in its train, and the merchants had flocked thither from the South and West with their households to taste of all the luscious feasts and witness the lavish entertainments prepared--and to buy for their women furs against the next winter and bags of golden mesh and varicolored slippers of silk and silver and rose satin and cloth of gold.
So gaily and noisily were the peace and prosperity impending hymned by the scribes and poets of the conquering people that more and more spenders had gathered from the provinces to drink the wine of excitement, and faster and faster did the merchants dispose of their trinkets and slippers until they sent up a mighty cry for more trinkets and more slippers in order that they might give in barter what was demanded of them. Some even of them flung up their hands helplessly, shouting:
"Alas! I have no more slippers! and alas! I have no more trinkets! May heaven help me for I know not what I shall do!"

  «Первое мая» (May Day), 1920
  •  

переулок настолько тёмный, что солнце и луна, казалось, находились там в затмении с тех самых пор, как по земле с грохотом скользил последний ледник. — перевод: С. Л. Сухарев, 2013

 

… an alley so dark that it seemed that here sun and moon had been in eclipse since the last glacier slipped roaring over the earth.

  — «Тарквиний из Чипсайда» (Tarquin of Cheepside), 1917
  •  

— Одна крыса приглядывалась к моему уху с видом гурмана. <…> Я объяснил ей на крысином языке, что смертельно ядовит, и она убралась прочь.

 

“There was a rat considered my ear with the air of a gourmet, <…> I told him in the rat’s peculiar idiom that I was deadly poison, so he took himself off.”

  — там же
  •  

… эта ванна <…> не чета новинкам, похожим на гоночные лодки: невелика, с высокими бортами; кажется, будто изготовилась к прыжку, однако короткие ножки её расхолодили: она смирилась с окружением… — перевод: С. Л. Сухарев, 2013

 

… this bath-tub <…> is not one of the new racing bodies, but is small with a high tonneau and looks as if it were going to jump; discouraged, however, by the shortness of its legs, it has submitted to its environment…

  — «Фаянсовое и розовое» (Porcelain and Pink), 1920

Алмаз, огромный, как «Риц»

править
The Diamond as Big as the Ritz, 1922; перевод: В. С.Муравьёв, 1977 («Алмазная гора»)
  •  

Закат в горах Монтаны сгустился между двумя вершинами, как громадный синяк, и тёмные вены расползлись от него по изувеченному небу. Небо отпрянуло в горную высь от деревушки Рыба[1] — крохотной, унылой, безвестной. По слухам, там жило двенадцать человек, двенадцать тёмных и загадочных душ, извлекавших пропитание из голого, почти совсем голого камня, на котором они произросли, неведомо как и почему. Они стали особой породой, эти двенадцать жителей, как будто природа, сперва расщедрилась на новую тварь, а потом опомнилась и оставила их копошиться и гибнуть.
Из далёкого иссиня-чёрного сгустка в скалистую пустошь выползла цепочка огней, и двенадцать рыбийцев возникли, как призраки, у станционного сарайчика, навстречу семичасовому трансконтинентальному экспрессу из Чикаго. Примерно шесть раз в год трансконтинентальный экспресс, повинуясь непостижимому расписанию, останавливался у платформы Рыба, и кто-то сходил с поезда, садился в коляску, поданную из сумерек, и исчезал во тьме закатного синяка. Жители глазели на это нелепое и диковинное происшествие, словно соблюдали некий обряд. Глазели, и только: в них не было ни капли того одушевлённого воображения, которое побуждает любопытствовать и размышлять, а то бы вокруг этих таинственных событий народилась своя религия. Но рыбийцы жили помимо всякой религии: самые дикие и простые христианские верования и те не прижились бы на этой скале. У них не было ни алтаря, ни жреца, ни жертвоприношений; просто народ каждый день к семи вечера стекался к станционному сараю и возносил взамен молитвы смутное и вялое изумление.
В этот июньский вечер Главный Кондуктор, которого рыбийцы считали бы богом, если б бог им был нужен, повелел, дабы семичасовой поезд сгрузил людей (или нелюдь) в Рыбе. — II

 

The Montana sunset lay between two mountains like a gigantic bruise from which dark arteries spread themselves over a poisoned sky. An immense distance under the sky crouched the village of Fish, minute, dismal, and forgotten. There were twelve men, so it was said, in the village of Fish, twelve somber and inexplicable souls who sucked a lean milk from the almost literally bare rock upon which a mysterious populatory force had begotten them. They had become a race apart, these twelve men of Fish, like some species developed by an early whim of nature, which on second thought had abandoned them to struggle and extermination.
Out of the blue-black bruise in the distance crept a long line of moving lights upon the desolation of the land, and the twelve men of Fish gathered like ghosts at the shanty depot to watch the passing of the seven o’clock train, the Transcontinental Express from Chicago. Six times or so a year the Transcontinental Express, through some inconceivable jurisdiction, stopped at the village of Fish, and when this occurred a figure or so would disembark, mount into a buggy that always appeared from out of the dusk, and drive off toward the bruised sunset. The observation of this pointless and preposterous phenomenon had become a sort of cult among the men of Fish. To observe, that was all; there remained in them none of the vital quality of illusion which would make them wonder or speculate, else a religion might have grown up around these mysterious visitations. But the men of Fish were beyond all religion—the barest and most savage tenets of even Christianity could gain no foothold on that barren rock—so there was no altar, no priest, no sacrifice; only each night at seven the silent concourse by the shanty depot, a congregation who lifted up a prayer of dim, anaemic wonder.
On this June night, the Great Brakeman, whom, had they deified any one, they might well have chosen as their celestial protagonist, had ordained that the seven o’clock train should leave its human (or inhuman) deposit at Fish.

  •  

В Гадес простодушно и благочестиво преклонялись перед богатством с пелёнок, всей душой чтили его, и не дай бог Джон нарушил бы эту заповедь умиления — родители отреклись бы от него, не стерпев такого кощунства. — II

 

The simple piety prevalent in Hades has the earnest worship of and respect for riches as the first article of its creed—had John felt otherwise than radiantly humble before them, his parents would have turned away in horror at the blasphemy.

  •  

Зелёная луна сияла из-за мохнатых, как шиншилла, облаков, которые стелились перед нею в изумрудном небе, словно драгоценные восточные ткани пред очами татарского хана — II

 

Shreds and tatters of chinchilla, courtesy clouds in the green moon’s heaven, were passing the green moon like precious Eastern stuffs paraded for the inspection of some Tartar Khan.

  •  

Как только он выпускал на свет какой-нибудь крупный бриллиант, тот через неделю обрастал легендами, полными роковых совпадений, интриг, революций и войн — такой длины, что родословную его можно было проследить до Первого Вавилонского царства. — IV

 

No one of his larger diamonds remained in the public eye for a week before being invested with a history of enough fatalities, amours, revolutions, and wars to have occupied it from the days of the first Babylonian Empire.

  •  

Юность — блаженная и ущербная пора: юные не живут в настоящем, а примеряют его к своему блистательному воображаемому будущему; цветы и золото, девушки и звёзды — лишь предзнаменования и предвестия этой недостижимой, несравненной юной мечты. — V (вариант распространённой мысли)

 

It is youth’s felicity as well as its insufficiency that it can never live in the present, but must always be measuring up the day against its own radiantly imagined future—flowers and gold, girls and stars, they are only prefigurations and prophecies of that incomparable, unattainable young dream.

  •  

… аэропланы начали, по какому-то общему сигналу, сбрасывать бомбы <…>.
Вдруг расселся весь портик негритянского жилища: из-под колонны взметнулось пламя, и осколки мрамора взбороздили озёрную гладь.
Рабов там — на пятьдесят тысяч долларов! — вскрикнула Кисмина. — И это ещё по довоенным ценам. Американцы вообще такие — ни малейшего уважения к собственности. — IX

 

… the aeroplanes at some prearranged signal, began to release their bombs <…>.
Suddenly the whole portico of the negro quarters cracked asunder, a geyser of flame shot up from under the colonnades, and great fragments of jagged marble were hurled as far as the borders of the lake.
“There go fifty thousand dollars’ worth of slaves,” cried Kismine, “at prewar prices. So few Americans have any respect for property.”

  •  

Солнечная листва пересмеивалась, сотрясая деревья, и каждая ветка звонко гомонила, как женская школа на экскурсии. — X

 

The leaves laughed in the sun, and their laughter shook the trees until each bough was like a girl’s school in fairyland.

The Curious Case of Benjamin Button (также «Странная/Загадочная история Бенджамина Баттона»), 1921; перевод: Т. Луковникова, 1968
  •  

Этот рассказ порождён известным замечанием Марка Твена о том, как жаль, что лучшая часть жизни проходит ближе к началу, а худшая — ближе к концу. <…> Несколько недель спустя по завершении рассказа я неожиданно наткнулся на практически идентичный сюжет в «Записных книжках» Сэмюэля Батлера. — перевод: А. Б. Руднев, 2007

 

This story was inspired by a remark of Mark Twain’s to the effect that it was a pity that the best part of life came at the beginning and the worst part at the end. <…> Several weeks after completing it, I discovered an almost identical plot in Samuel Butler’s “Note-books.”

  — предисловие к сбонику
  •  

— А кто у нас — девочка или мальчик?
— Оставьте меня! — закричал доктор Кин, окончательно потеряв самообладание. — Сделайте милость, разбирайтесь сами. Безобразие! <…> Уж не думаете ли вы, что это поднимет мой врачебный престиж? Да случись ещё хоть раз нечто подобное — и я разорён, такое кого угодно разорит! — 1

 

"Is it a boy or a girl?"
"Here now!" cried Doctor Keene in a perfect passion of irritation, "I'll ask you to go and see for yourself. Outrageous! <…> Do you imagine a case like this will help my professional reputation? One more would ruin me—ruin anybody."

  •  

— Который же мой?
— Вон тот! — сказала сестра.
Мистер Баттон поглядел туда, куда она указывала пальцем, и увидел вот что. Перед ним, запелёнутый в огромное белое одеяло и кое-как втиснутый нижней частью туловища в колыбель, сидел старик, которому, вне сомнения, было под семьдесят. Его редкие волосы были убелены сединой, длинная грязно-серая борода нелепо колыхалась под лёгким ветерком, тянувшим из окна. Он посмотрел на мистера Баттона тусклыми, бесцветными глазами, в которых мелькнуло недоумение. — 1

 

"Which is mine?"
"There!" said the nurse.
Mr. Button's eyes followed her pointing finger, and this is what he saw. Wrapped in a voluminous white blanket, and partly crammed into one of the cribs, there sat an old man apparently about seventy years of age. His sparse hair was almost white, and from his chin dripped a long smoke-coloured beard, which waved absurdly back and forth, fanned by the breeze coming in at the window. He looked up at Mr. Button with dim, faded eyes in which lurked a puzzled question.

  •  

Сомнений не было — теперь он выглядел лет на тридцать. Он ничуть не обрадовался, напротив, ему стало не по себе: он неотвратимо молодел. Прежде у него ещё была надежда, что, когда тело его придёт в соответствие с его подлинным возрастом, природа исправит ошибку, которую она совершила при его появлении на свет. Он содрогнулся. Будущее представилось ему ужасным, чудовищным.
Внизу его уже ждала Хильдегарда. Вид у неё был злобный, и он подумал, что она, должно быть, заподозрила неладное. <…>
— Знаешь, — обронил он как будто вскользь, — все находят, что я помолодел.
Хильдегарда бросила на него презрительный взгляд и фыркнула.
— Нашёл чем хвастать. <…> Надеюсь, ты найдёшь в себе силы положить этому конец.
— Но как? — спросил он с удивлением.
— Я не намерена с тобой спорить, — заявила она. — Всякий поступок может быть приличен или неприличен, в зависимости от обстоятельств. Если ты решил быть таким оригиналом, что ж, помешать тебе я не могу, однако мне кажется, все это не слишком деликатно с твоей стороны.
— Но, Хильдегарда, поверь, я тут ничего не могу поделать.
— И я тоже. Ты попросту упрямишься. Ты решил быть оригиналом, был им всю жизнь и таким останешься. Но вообрази, на что это было бы похоже, если бы каждый смотрел на вещи так, как ты, — во что превратился бы мир — 8

 

The process was continuing. There was no doubt of it—he looked now like a man of thirty. Instead of being delighted, he was uneasy—he was growing younger. He had hitherto hoped that once he reached a bodily age equivalent to his age in years, the grotesque phenomenon which had marked his birth would cease to function. He shuddered. His destiny seemed to him awful, incredible.
When he came downstairs Hildegarde was waiting for him. She appeared annoyed, and he wondered if she had at last discovered that there was something amiss. <…>
"Well," he remarked lightly, "everybody says I look younger than ever."
Hildegarde regarded him with scorn. She sniffed. "Do you think it's anything to boast about? <…> I should think you'd have enough pride to stop it."
"How can I?" he demanded.
"I'm not going to argue with you," she retorted. "But there's a right way of doing things and a wrong way. If you've made up your mind to be different from everybody else, I don't suppose I can stop you, but I really don't think it's very considerate."
"But, Hildegarde, I can't help it."
"You can too. You're simply stubborn. You think you don't want to be like any one else. You always have been that way, and you always will be. But just think how it would be if every one else looked at things as you do—what would the world be like?"

  •  

Он слышал некогда от сокурсников о школе <…> святого Мидаса <…>.
— Послушай, — сказал он однажды Роско, — я ведь тебе давно говорю, что хочу в приготовительную школу.
— Что ж, поезжай, — коротко отозвался Роско. Он старался уклониться от неприятного разговора.
— Но не могу же я ехать туда один, — сказал Бенджамин жалобно. — Придётся тебе отвезти меня.
— Мне некогда, — резко оборвал его Роско. Глаза его сузились, он смотрел на отца с неприязнью. — И должен тебе сказать, — добавил он, — брось-ка ты это дело. Лучше остановись… Лучше… лучше… — Он запнулся. — Лучше ты повернись налево кругом и дай задний ход. Шутка зашла слишком далеко. Это уже не смешно. Веди себя… прилично!
Бенджамин смотрел на него, глотая слёзы.
— И вот ещё что, — продолжал Роско. — Я хочу, чтобы при гостях ты звал меня «дядя» — не Роско, а «дядя», понял? Просто нелепо, когда пятнадцатилетний мальчишка зовёт меня по имени. Лучше даже, если ты всегда станешь звать меня «дядей», тогда быстрее привыкнешь. — 9

 

He had heard his classmates speak of St. Midas’s <…> school <…>.
"Say," he said to Roscoe one day, "I've told you over and over that I want to go to prep, school."
"Well, go, then," replied Roscoe shortly. The matter was distasteful to him, and he wished to avoid a discussion.
"I can't go alone," said Benjamin helplessly. "You'll have to enter me and take me up there."
"I haven't got time," declared Roscoe abruptly. His eyes narrowed and he looked uneasily at his father. "As a matter of fact," he added, "you'd better not go on with this business much longer. You better pull up short. You better—you better"—he paused and his face crimsoned as he sought for words—"you better turn right around and start back the other way. This has gone too far to be a joke. It isn't funny any longer. You—you behave yourself!"
Benjamin looked at him, on the verge of tears.
"And another thing," continued Roscoe, "when visitors are in the house I want you to call me 'Uncle'—not 'Roscoe,' but 'Uncle,' do you understand? It looks absurd for a boy of fifteen to call me by my first name. Perhaps you'd better call me 'Uncle' all the time, so you'll get used to it."

Примечания

править
  1. Намёк на безмолвие и глупость жителей, и, возможно, на акроним и символ ихтис. У Муравьёва — Саваоф и саваофцы, в переводах Н. Л. Рахмановой и А. Б. Руднева — просто транскрипция Фиш.