Путешествие внутрь страны

«Путешествие внутрь страны» (англ. An Inland Voyage) — книга путевых очерков Роберта Льюиса Стивенсона 1878 года о путешествии на каноэ по Франции и Бельгии за два года до того. Книжный дебют автора.

Цитаты

править
  •  

Когда закладывается первый камень, является архитектор со своими чертежами и добрый час расхаживает всем напоказ. А писателю для этого служит предисловие — ему, возможно, нечего сказать, но как не показаться хоть на мгновение на крыльце со шляпой в руке и с видом, исполненным небрежного достоинства!
При подобных обстоятельствах в манере держаться должен сквозить тонкий нюанс между смирением и надменностью: словно книгу написал кто-то другой, а вы лишь бегло её просмотрели и вставили все лучшие места. — предисловие

 

When the foundation stone is laid, the architect appears with his plans, and struts for an hour before the public eye. So with the writer in his preface: he may have never a word to say, but he must show himself for a moment in the portico, hat in hand, and with an urbane demeanour.
It is best, in such circumstance, to represent a delicate shade of manner between humility and superiority: as if the book had been written by some one else, and you had merely run over it and inserted what was good.

  •  

Льщу себя мыслью, что с негативной точки зрения эта книга заслуживает хвалы. Хотя в ней насчитывается более ста страниц, она не содержит ни единого упоминания о нелепости вселенной, созданной господом, и даже ни тени намека на то, что я мог бы создать вселенную куда лучше. Право, не знаю, где была моя голова? Я, кажется, упустил из вида все, дающее повод гордиться тем, что ты человек. Это упущение лишает книгу какого бы то ни было философского значения, но я лелею надежду, что подобная эксцентричность может прийтись по вкусу более легкомысленным кругам. — предисловие

 

For, from the negative point of view, I flatter myself this volume has a certain stamp. Although it runs to considerably upwards of two hundred pages, it contains not a single reference to the imbecility of God’s universe, nor so much as a single hint that I could have made a better one myself, — I really do not know where my head can have been. I seem to have forgotten all that makes it glorious to be man. ’Tis an omission that renders the book philosophically unimportant; but I am in hopes the eccentricity may please in frivolous circles.

  •  

В литературе мы все предпочитаем играть на сентиментальной флейте, и никто из нас не хочет встать во главе марширующей колонны, чтобы ударить в барабан. — «Из Антверпена в Бом»

 

We are all for tootling on the sentimental flute in literature; and not a man among us will go to the head of the march to sound the heady drums.

  •  

Бом не слишком приятное место и замечателен только одним: почти все его обитатели в глубине души убеждены, будто умеют говорить по-английски, что, впрочем, фактами не подтверждается. Поэтому все наши переговоры с ними происходили как бы в тумане. — «Из Антверпена в Бом»

 

Boom is not a nice place, and is only remarkable for one thing: that the majority of the inhabitants have a private opinion that they can speak English, which is not justified by fact. This gave a kind of haziness to our intercourse.

  •  

Мобеж — город-крепость с очень хорошей гостиницей «Большой олень». Он, по-видимому, населен солдатами и коммивояжерами: во всяком случае, мы больше никого там не видели, если не считать коридорных. <…>
Папироску чуть было не арестовали за попытку зарисовать фортификации, чего он даже при всем желании не сумел бы сделать. А кроме того, мне кажется, каждая воинственная нация уже имеет планы всех чужих укреплений, и подобные предосторожности более всего напоминают попытку запереть конюшню после того, как коня угнали. Но, без сомнения, они способствуют поддержанию духа у населения. Великое дело, если людей удаётся убедить, что они каким-то образом причастны к свято хранимой тайне. Это придает им значение в собственных глазах. Даже масоны, чьи секреты разоблачались всеми, кому не лень, сохраняют известную гордость; и любой бакалейщик, хотя в глубине души он и сознает, какой он безобидный и пустоголовый простак, возвращаясь с одного из «застолий», ощущает себя необыкновенно важной персоной. — «В Мобеже»

 

Maubeuge is a fortified town, with a very good inn, the Grand Cerf. It seemed to be inhabited principally by soldiers and bagmen; at least, these were all that we saw, except the hotel servants. <…>
The Cigarette was nearly taken up upon a charge of drawing the fortifications: a feat of which he was hopelessly incapable. And besides, as I suppose each belligerent nation has a plan of the other’s fortified places already, these precautions are of the nature of shutting the stable door after the steed is away. But I have no doubt they help to keep up a good spirit at home. It is a great thing if you can persuade people that they are somehow or other partakers in a mystery. It makes them feel bigger. Even the Freemasons, who have been shown up to satiety, preserve a kind of pride; and not a grocer among them, however honest, harmless, and empty-headed he may feel himself to be at bottom, but comes home from one of their coenacula with a portentous significance for himself.

  •  

Да, кстати, а как называются шутихи «Ватерлоо» во Франции? Шутихи «Аустерлиц»? Точка зрения — великое дело. Помните, как путешественник-француз, приехавший в Лондон из Саутгемптона, должен был сойти на вокзале Ватерлоо и ехать через мост Ватерлоо? Кажется, он тут же решил вернуться домой. — «К Ландреси»

 

I wonder, by-the-bye, what they call Waterloo crackers in France; perhaps Austerlitz crackers. There is a great deal in the point of view. Do you remember the Frenchman who, travelling by way of Southampton, was put down in Waterloo Station, and had to drive across Waterloo Bridge? He had a mind to go home again, it seems.

  •  

Море обладает грубым, оглушающим запахом, который ударяет в ноздри, как нюхательный табак, и таит в себе величественные образы водных просторов и стройных кораблей; однако запах леса мало уступает морскому в тонизирующих свойствах и намного превосходит его душистостью. Кроме того, запах моря однообразен, а благоухание леса бесконечно богато оттенками, и с каждым часом меняется не только его сила, но и качество; к тому же разные деревья, как обнаруживаешь, бродя по лесу, окружены своей особой атмосферой. Обычно над всем господствует аромат еловой смолы. Однако некоторые леса более кокетливы в своих привычках;.. — «К Ландреси»

 

The sea has a rude, pistolling sort of odour, that takes you in the nostrils like snuff, and carries with it a fine sentiment of open water and tall ships; but the smell of a forest, which comes nearest to this in tonic quality, surpasses it by many degrees in the quality of softness. Again, the smell of the sea has little variety, but the smell of a forest is infinitely changeful; it varies with the hour of the day, not in strength merely, but in character; and the different sorts of trees, as you go from one zone of the wood to another, seem to live among different kinds of atmosphere. Usually the resin of the fir predominates. But some woods are more coquettish in their habits;..

  •  

Во всех гарнизонных городах смена караулов, побудка и прочее вносит в штатскую жизнь романтическую ноту. Горны, барабаны и флейты прекрасны по самой своей природе, а когда они приводят на мысль марширующие армии и живописные опасности войны, то пробуждают в сердце горделивое чувство. Однако в призрачных городках вроде Ландреси, где всё остальное застыло в оцепенении, эти атрибуты войны производят особый эффект. Собственно, только они и остаются в памяти. Именно здесь стоит послушать, как проходит во мраке ночной дозор под ритмичный топот марширующих ног и грохот барабана. И ты вспоминаешь, что даже этот городишко представляет собой один из стратегических пунктов великой военной системы Европы и когда-нибудь в будущем он среди пушечного грома и порохового дыма может на века прославить своё имя.
И уж во всяком случае, барабан благодаря своему воинственному звучанию, психологическому воздействию и даже благодаря неуклюжей и смешной форме занимает особое место среди шумовых инструментов. А если правда то, что я слышал, и барабаны действительно обтягиваются ослиной кожей — о, какая прихотливая ирония тут заключена! Казалось бы, шкура этого многострадального животного и при его жизни получает достаточно ударов — то от лионских уличных торговцев, то от надменных иудейских пророков; но нет! После смерти бедняги её сдирают с его измученного крупа, натягивают на барабан и бьют по ней из ночи в ночь, пока дозоры проходят по улицам всех гарнизонных городов Европы. И на высотах Альмы и Спихерена, как повсюду, где смерть вздымает свой багряный стяг и выбивает собственную могучую дробь при помощи пушек, непременно есть и барабанщик, который с бледным лицом бежит вперёд, переступая через тела павших товарищей, и бьёт и терзает этот лоскут кожи с чресел миролюбивого и кроткого осла. — «В Ландреси»

 

In all garrison towns, guard-calls, and réveilles, and such like, make a fine romantic interlude in civic business. Bugles, and drums, and fifes, are of themselves most excellent things in nature; and when they carry the mind to marching armies, and the picturesque vicissitudes of war, they stir up something proud in the heart. But in a shadow of a town like Landrecies, with little else moving, these points of war made a proportionate commotion. Indeed, they were the only things to remember. It was just the place to hear the round going by at night in the darkness, with the solid tramp of men marching, and the startling reverberations of the drum. It reminded you, that even this place was a point in the great warfaring system of Europe, and might on some future day be ringed about with cannon smoke and thunder, and make itself a name among strong towns.
The drum, at any rate, from its martial voice and notable physiological effect, nay, even from its cumbrous and comical shape, stands alone among the instruments of noise. And if it be true, as I have heard it said, that drums are covered with asses’ skin, what a picturesque irony is there in that! As if this long-suffering animal’s hide had not been sufficiently belaboured during life, now by Lyonnese costermongers, now by presumptuous Hebrew prophets, it must be stripped from his poor hinder quarters after death, stretched on a drum, and beaten night after night round the streets of every garrison town in Europe. And up the heights of Alma and Spicheren, and wherever death has his red flag a-flying, and sounds his own potent tuck upon the cannons, there also must the drummer-boy, hurrying with white face over fallen comrades, batter and bemaul this slip of skin from the loins of peaceable donkeys.

  •  

Позорное поражение их армии и утрата Эльзаса и Лотарингии подвергли тяжкому испытанию терпение этого пылкого народа, и сердца французов всё ещё горят ненавистью — не столько против Германии, сколько против Второй империи. В какой ещё стране патриотическая песенка соберет на улице целую толпу? Но несчастье усиливает любовь, и мы почувствуем себя англичанами не прежде, чем утратим Индию. Независимая Америка до сих пор остаётся моим тяжким крестом, и Фермер Джордж вызывает во мне сердечное отвращение; свою родину я люблю сильней всего, когда вижу звёздно-полосатый флаг и вспоминаю, какой могла бы быть наша империя! — «Ориньи-Сент-Бенуат: Дневка»

 

The humiliation of their arms and the loss of Alsace and Lorraine made a sore pull on the endurance of this sensitive people; and their hearts are still hot, not so much against Germany as against the Empire. In what other country will you find a patriotic ditty bring all the world into the street? But affliction heightens love; and we shall never know we are Englishmen until we have lost India. Independent America is still the cross of my existence; I cannot think of Farmer George without abhorrence; and I never feel more warmly to my own land than when I see the Stars and Stripes, and remember what our empire might have been.

  •  

Собор, конечно, — самое вдохновенное создание человечества: нечто на первый взгляд единое и законченное, как статуя, но при подробном рассмотрении столь же живое и захватывающее, как лес вблизи. — «Нуайонский собор»

 

Mankind was never so happily inspired as when it made a cathedral: a thing as single and specious as a statue to the first glance, and yet, on examination, as lively and interesting as a forest in detail.

  •  

Своеобразный момент практической метафизики сопутствовал тому, что я назову глубиной моего рассеяния (поскольку слово «интенсивность» тут не подходит). Волей-неволей я вынужден был размышлять над тем, что философы именуют «я» и «не я», «ego» и «non ego». «Меня» было меньше, а «не меня» больше, чем я привык. Я глядел со стороны на кого-то другого, кто греб; я чувствовал, что к упору прижимаются чьи-то чужие подошвы; моё собственное тело, казалось, было связано со мной не более тесно, чем байдарка, река или речные берега. Более того! что-то внутри моего сознания, часть моего мозга, область моего подлинного существа нарушила вассальную верность и провозгласила себя самостоятельной, а может быть, переметнулась к тому, другому, кто греб. Я же съежился в ничтожный комочек где-то в уголке моего существа. Я оказался изолированным внутри моего собственного черепа. Там появлялись непрошеные мысли, не мои, а явно чьи-то чужие, и я считал их принадлежностью пейзажа. Короче говоря, я, по-видимому, был настолько близок к нирване, насколько это вообще возможно в повседневной жизни; если я не ошибся, то могу лишь от души поздравить буддистов: это весьма приятное состояние, не очень совместимое с блистательной умственной деятельностью, не слишком доходное в денежном выражении, но зато абсолютно безмятежное, золотое и ленивое — и находящийся в нём человек неуязвим для тревог. Чтобы понять его суть, попробуйте представить себе, что вы мертвецки пьяны, но в то же время достаточно трезвы, чтобы извлекать радость из этого обстоятельства. Подозреваю, что люди, работающие на свежем воздухе, большую часть своих дней проводят в этом экстатическом ступоре, чем и объясняется их неисчерпаемая терпеливость и выносливость. Зачем тратиться на опиум, когда можно даром обрести куда более блаженный рай!
Это состояние духа было высшим свершением нашего плаванья, взятого в целом, наиболее отдалённой землёй, которой нам удалось достичь. Право, она лежит настолько в стороне от проторенных дорог языка, что я отчаиваюсь объяснить читателю всю прелесть улыбчатой, самодовольной идиотичности моего состояния, когда идеи вспыхивали и исчезали, как пылинки в солнечном луче, когда церковные шпили и деревья на берегах внезапно навязывали себя моему вниманию, возникая, как скалы в волнующемся море тумана, когда ритмическое шипение воды под носом лодки и под веслом превращалось в колыбельную песенку, убаюкивавшую мои мысли, когда комочек грязи на фартуке то невыносимо раздражал меня, а то вдруг становился приятным спутником, которого я ласково оберегал, — и всё это время река бежала между изменяющимися берегами, а я считал удары весла и забывал, какую сотню отсчитываю, и был самым счастливым животным во всей Франции! — «Иные времена»

 

There was one odd piece of practical metaphysics which accompanied what I may call the depth, if I must not call it the intensity, of my abstraction. What philosophers call me and not-me, ego and non ego, preoccupied me whether I would or no. There was less me and more not-me than I was accustomed to expect. I looked on upon somebody else, who managed the paddling; I was aware of somebody else’s feet against the stretcher; my own body seemed to have no more intimate relation to me than the canoe, or the river, or the river banks. Nor this alone: something inside my mind, a part of my brain, a province of my proper being, had thrown off allegiance and set up for itself, or perhaps for the somebody else who did the paddling. I had dwindled into quite a little thing in a corner of myself. I was isolated in my own skull. Thoughts presented themselves unbidden; they were not my thoughts, they were plainly some one else’s; and I considered them like a part of the landscape. I take it, in short, that I was about as near Nirvana as would be convenient in practical life; and if this be so, I make the Buddhists my sincere compliments; ’tis an agreeable state, not very consistent with mental brilliancy, not exactly profitable in a money point of view, but very calm, golden, and incurious, and one that sets a man superior to alarms. It may be best figured by supposing yourself to get dead drunk, and yet keep sober to enjoy it. I have a notion that open-air labourers must spend a large portion of their days in this ecstatic stupor, which explains their high composure and endurance. A pity to go to the expense of laudanum, when here is a better paradise for nothing!
This frame of mind was the great exploit of our voyage, take it all in all. It was the farthest piece of travel accomplished. Indeed, it lies so far from beaten paths of language, that I despair of getting the reader into sympathy with the smiling, complacent idiocy of my condition; when ideas came and went like motes in a sunbeam; when trees and church spires along the bank surged up, from time to time into my notice, like solid objects through a rolling cloudland; when the rhythmical swish of boat and paddle in the water became a cradle-song to lull my thoughts asleep; when a piece of mud on the deck was sometimes an intolerable eyesore, and sometimes quite a companion for me, and the object of pleased consideration; — and all the time, with the river running and the shores changing upon either hand, I kept counting my strokes and forgetting the hundreds, the happiest animal in France.

  •  

Пребывание даже на самой окраине искусства налагает печать благородства на наружность человека. — «Преси и марионетки »

 

To be even one of the outskirters of art, leaves a fine stamp on a man’s countenance.

  •  

Мы сделали большой крюк за пределами мира, но теперь возвращались в привычные места, где мчится поток, именуемый жизнью, и где мы уносимся навстречу приключениям без помощи весла. Теперь нам, точно путешественникам в какой-нибудь пьесе, предстояло вернуться и увидеть, какие изменения внесла судьба в наше окружение за время нашего отсутствия, какие сюрпризы ждут нас дома, а также куда и далеко ли продвинулся за этот срок весь мир. Греби хоть весь день напролёт, но, только вернувшись к ночи домой и заглянув в знакомую комнату, ты найдёшь Любовь или Смерть, поджидающую тебя у очага; и самые прекрасные приключения — это не те, которые мы ищем. — «Возвращение в цивилизованный мир»; конец книги

 

We had made a long détour out of the world, but now we were back in the familiar places, where life itself makes all the running, and we are carried to meet adventure without a stroke of the paddle. Now we were to return, like the voyager in the play, and see what rearrangements fortune had perfected the while in our surroundings; what surprises stood ready made for us at home; and whither and how far the world had voyaged in our absence. You may paddle all day long; but it is when you come back at nightfall, and look in at the familiar room, that you find Love or Death awaiting you beside the stove; and the most beautiful adventures are not those we go to seek.

Перевод

править

И. Г. Гурова, 1967