О басне и баснях Крылова

«О басне и баснях Крылова» — статья по поводу первого сборника басен Ивана Крылова[1][2].

Цитаты

править
  •  

Отвлечённая истина, предлагаемая простым и вообще для редких приятным языком философа-моралиста, действуя на одни способности умственные, оставляет в душе человеческой один только лёгкий и слишком скоро исчезающий след. Та же самая истина, представленная в действии и, следовательно, пробуждающая в нас и чувство и воображение, принимает в глазах наших образ вещественный, запечатлевается в рассудке сильнее и должна сохраниться в нём долее. <…> — Таков главный предмет баснописца.
Действующими лицами в басне бывают обыкновенно или животные, лишённые рассудка, или творения неодушевлённые. Полагаю тому четыре главные причины. Первая: особенность характера, которою каждое животное отличено одно от другого. <…> Тот мир, который находим в басне, есть некоторым образом чистое зеркало, в котором отражается мир человеческий. Животные представляют в ней человека, но человека в некоторых только отношениях, с некоторыми свойствами, и каждое животное, имея при себе свой неотъемлемый постоянный характер, есть, так сказать, готовое и для каждого ясное изображение как человека, так и характера, ему принадлежащего. <…> Второе: перенося воображение читателя в новый мечтательный мир, вы доставляете ему удовольствие сравнивать вымышленное с существующим, <…> а удовольствие сравнения делает и самую мораль привлекательною. Третье: басня есть нравственный урок, который с помощью скотов и вещей неодушевлённых даёте вы человеку; представляя ему в пример существа, отличные от него натурою и совершенно для него чуждые, вы щадите его самолюбие, вы заставляете его судить беспристрастно, и он нечувствительно произносит строгий приговор над самим собою. Четвёртое: прелесть чудесного. <…> Разительность чудесного сообщается некоторым образом и той морали, которая сокрыта под ним стихотворцем; а читатель, чтобы достигнуть до этой морали, согласен и самую чудесность принимать за естественное.
Напрасно приписывают изобретение басни рабству[3], а честь сего изобретения отдают в особенности какому-то азиатскому народу. Не знаю, почему рабам приличнее употреблять иносказания, нежели свободным. Если невольник, опасаясь раздражить тирана, принужден скрывать истину под маскою вымысла, то человек свободный, в угождение самолюбию — другого рода тирану и, может быть, ещё более взыскательному — не менее обязан украшать предлагаемое им наставление формою приятною. В обоих случаях положение моралиста одинаково. Что же касается до изобретения, то басня, кажется нам, принадлежит не одному народу в особенности, а всем вообще, равно как и все другие роды поэзии. Вероятно, что прежде она была собственностию не стихотворца, а оратора и философа. И оратор и философ, рассуждая о предметах политики и нравственности, употребляли для большей ясности сравнения и примеры, заимствованные из общежития или природы. От простого примера, в котором представляемо было одно только сходство идеи предлагаемой с предметом заимственным, легко могли перейти к басне, в которой предлагаемая истина выводима из действия вымышленного, но имеющего отношение к действию настоящему и, так сказать, заступающему его место <…>. Пример объясняет мысль, но он сливается с её предложением и, так сказать, в нём исчезает. Басня есть нечто отдельное и целое, <…> будучи выводима из действия привлекательного, сама становится для нас привлекательнее.

  •  

В истории басни можно заметить три главные эпохи: первая, когда она была не иное что, как простой риторический способ, пример, сравнение; вторая, когда получила бытие отдельное и сделалась одним из действительнейших способов предложения моральной истины для оратора или философа нравственного, — таковы басни, известные нам под именем Эзоповых, Федровы и в наше время Лессинговы; третья, когда из области красноречия перешла она в область поэзии, то есть получила ту форму, которой обязана в наше время Лафонтену и его подражателям, а в древности Горацию (Сатира VI, книга II). <…> отличительный характер басен древних должна быть краткость. Моралист, имея в предмете: запечатлеть в уме читателя или слушателя известное правило практической морали, должен необходимо избегать всякой излишности в рассказе <…>. Но, сделавшись собственностию стихотворца, басня переменила и форму: что прежде было простою принадлежностию, — я говорю о действии, — то сделалось главным и столь же важным для стихотворца, как и самая мораль. Поэзию называют подражанием природе; цель её: нравиться воображению, образуя рассудок и сердце, — следовательно, <…> баснописец-поэт составляет один фантастический мир из двух существенных: в одном из сих последних заимствует он характеры, свойства моральные и самое действие, в другом одни только лица.

  •  

Что же составляет совершенство басни? В прозаической — краткость, ясный слог, соответственность вымышленного происшествия той морали, которая должна быть из него извлекаема[4][2]. Но стихотворная? Она требует гораздо более, и мы, чтоб получить некоторое понятие о совершенстве её, взглянем на того стихотворца, который, первый показав образец стихотворной басни, остался навсегда образцом неподражаемым, — я говорю о Лафонтене. <…>
Нельзя мне кажется, достигнуть до надлежащего превосходства в сём роде стихотворения, не имев того характера, который находим в Лафонтене, получившем от современников наименование добродушного. Баснописец есть сын природы предпочтительно пред всеми другими стихотворцами. <…> Лафонтен рассказывает нам о тех существах, которые к нему близки, и первый совершенно уверен в истине своего рассказа. Подумаешь, что натура наименовала его историком того мира, в который он переселился воображением <…>. Никто не умеет столь непринужденно переходить от простого предмета к высокому, от обыкновенного рассказа к стихотворному, никто не имеет такого разнообразия оборотов, такой живописности выражений, такого искусства сливать с простым описанием остроумные мысли или нежные чувства.

  •  

… обратим глаза на Басни Крылова, которые подали нам повод к сим рассуждениям. <…> Лафонтен, который не выдумал ни одной собственной басни, почитается, невзирая на то, поэтом оригинальным. Причина ясна: Лафонтен, заимствуя у других вымыслы, ни у кого не заимствовал ни той прелести слога, ни тех чувств, ни тех мыслей, ни тех истинно стихотворных картин, ни того характера простоты, которыми украсил и, так сказать, обратил в свою собственность заимствованное. Рассказ принадлежит Лафонтену; а в стихотворной басне рассказ есть главное. Крылов, напротив, занял у Лафонтена (в большей части басен своих) и вымысел и рассказ <…>. Не опасаясь никакого возражения, мы позволяем себе утверждать решительно, что подражатель-стихотворец может быть автором оригинальным, хотя бы он не написал и ничего собственного. переводчик в прозе есть раб; переводчик в стихах — соперник. <…> поэт-подражатель в такой же степени воспламеняется образцом своим, который заступает для него тогда место идеала собственного: следственно, переводчик, уступая образцу своему пальму изобретательности, должен необходимо иметь почти одинакое с ним воображение, одинакое искусство слога, одинакую силу в уме и чувствах. Скажу более: подражатель, не будучи изобретателем в целом, должен им быть непременно по частям; прекрасное редко переходит из одного языка в другой, не утратив нисколько своего совершенства: что же обязан делать переводчик? Находить у себя в воображении такие красоты, которые бы могли служить заменою, следовательно производить собственное, равно и превосходное: не значит ли это быть творцом? <…> Заметим, что для переводчика басни оригинальность такого рода гораздо нужнее, нежели для переводчика <…> возвышенных стихотворений. Все языки имеют между собою некоторое сходство в высоком и совершенно отличны один от другого в простом или, лучше сказать, в простонародном.
<…> Крылов может быть причислен к переводчикам искусным и потому точно заслуживает имя стихотворца оригинального. Слог басен его вообще лёгок, чист и всегда приятен. Он рассказывает свободно и нередко с тем милым простодушием, которое так пленительно в Лафонтене. Он имеет гибкий слог, который всегда применяет к своему предмету <…>. Он искусен в живописи — имея дар воображать весьма живо предметы свои, он умеет и переселять их в воображение читателя; каждое действующее в басне его лицо имеет характер и образ, ему одному приличные; читатель точно присутствует мысленно при том действии, которое описывает стихотворец.

  •  

«Два голубя», басня, переведённая из Лафонтена, кажется нам почти столько же совершенною, как и басня Дмитриева того же имени: в обеих рассказ равно приятен; в последней более поэзии, краткости и силы в слоге; зато в первой, если не ошибаемся, чувства выражены с большим простодушием. — в начале XIX века басни И. И. Дмитриева пользовались преувеличенной популярностью, для Жуковского его авторитет был вообще непререкаем, и, сравнением с ним Крылова подчёркивает значение, которое придавал сборнику нового баснописца[2]

  •  

Искусство намекать принадлежит в особенности Лафонтену.

  •  

Посредственный писатель <…> наскучи[вае]т читателю обыкновенными выражениями чувства, — истинное дарование воздержнее: оно обнаруживается и в том, что поэт описывает, и в том, о чём он умалчивает, полагаясь на чувство читателя.

  •  

[В некоторых баснях Крылова][2] подражание превосходит подлинник <…> Лафонтена…

  •  

Слог Крылова кажется нам в иных местах растянутым и слабым (зато мы нигде не заметили ни малейшей принуждённости в рассказе); попадаются погрешности против языка, выражения, противные вкусу, грубые и тем более заметные, что слог вообще везде и лёгок и приятен. — конец

Примечания

править
  1. Критика. Басни Ивана Крылова // Вестник Европы. — 1809. — № 9.
  2. 1 2 3 4 И. Д. Гликман. Примечания // В. А. Жуковский. Собрание сочинений в 4 т. Т. 4. — М.; Л.: ГИХЛ, 1960.
  3. Voltaire. Questions sur l’Encyclopédie. Art. Fable. (Прим. автора.)
  4. По трактату Лессинга «Рассуждение о басне».