Заметки о Париже: Кормилицы

«Заметки о Париже: Кормилицы» (фр. Notes sur Paris : Les Nounous) — мемуарный очерк Альфонса Доде, вошедший в авторский сборник «Воспоминания литератора» 1888 года.

Цитаты

править
  •  

Такова кормилица на прогулке, парадная, разряженная, преображенная, благодаря тщеславию родителей младенца и полугодовому пребыванию в столице. Но если вы хотите видеть настоящую кормилицу, надо застать её тотчас по прибытии в Париж, в одном из странных заведений, именуемых конторами по найму, где на потребу изголодавшихся парижских младенцев торгуют молоком женщин-матерей.

 

Cela, c’est la nourrice de promenade et de parade, costumée et métamorphosée par l’orgueil des parents et six mois de séjour à Paris. Mais pour voir la vraie nounou, pour bien la connaître, il faut la surprendre à l’arrivée, dans un de ces établissements étranges qu’on nomme bureaux de placement et où se fait, à l’usage des bébés parisiens affamés d’un lait quelconque, le commerce des femmes-mères.

  •  

… на фасаде старинного здания с большим крыльцом — вывеска, на которой розовой краской выведено только одно слово: «Кормилицы».
Перед дверью скучливо расхаживают обтрепанные женщины с детьми на руках. Входим: пюпитр, зарешеченное окошечко, медный корешок бухгалтерской книги, скамьи, на которых сидят посетители, словом, извечная контора, одинаково холодная и строгая и на рынке и в морге, ведает ли она отправкой слив или регистрацией трупов. А здесь продают живой товар.
Если вы производите впечатление человека «порядочного», вас избавляют от ожидания на скамейке и вводят в гостиную.

 

… sur la façade d’un antique logis à grand porche, une enseigne à lettres roses étale ce simple mot : Nourrices.
Devant la porte, par groupes ennuyés, flânent des femmes en guenilles, avec des enfants sur les bras. On entre : un pupitre, un guichet grillé, le dos de cuivre d’un grand-livre, du monde qui attend sur des banquettes, l’éternel bureau, le même toujours, également correct et froid, aux halles comme à la Morgue, qu’il s’agisse d’expédier des pruneaux ou d’enregistrer des cadavres. Ici c’est de la chair vivante qu’on trafique.
Comme on reconnaît en vous des personnes « bien », on vous épargne la banquette d’attente, et vous voici dans le salon.

  •  

Иногда [хозяйкой] становится честолюбивая акушерка, но чаще всего это бывшая кормилица, обладающая деловыми способностями.
Бедная крестьянка в далеком прошлом, она пришла в контору по найму, быть может, в эту самую, чтобы продать вместе с молоком год своей молодости. Она расхаживала перед дверью вместе с другими, голодная, держа на руках ребёнка; вместе с другими она протирала грубую шерстяную юбку, сидя в ожидании на каменных скамьях.
Теперь положение изменилось: она богата, пользуется известностью. Односельчане, помнящие, что она уехала в лохмотьях, отзываются о ней с уважением. У себя в деревне она авторитет, чуть ли не провидение.

 

Quelquefois, c’est une sage-femme ambitieuse ; le plus souvent une ancienne nourrice douée du génie des affaires.
Un jour, il y a longtemps, elle est venue dans une maison pareille à celle-ci, peut-être dans la même, vendre, pauvre fille de campagne, un an de sa jeunesse avec son lait. Elle a rôdé devant la porte comme les autres, affamée, son enfant au bras ; comme les autres elle a usé la bure de ses jupes sur le banc de pierre.
Aujourd’hui les temps ont changé : elle est riche, célèbre. Son village, qui la vit partir en loques, ne parle d’elle qu’avec respect. Elle est une autorité là-bas, presque une providence.

  •  

Мало-помалу это входит в привычку — алчность довершает то, что было начато по бедности. Теперь всякий раз, когда рождается ребёнок, его положение ясно и судьба определена заранее. Он останется дома и будет вскормлен козьим молоком, а материнское молоко, проданное за хорошую цену, пойдёт на покупку поля или на расширение луга.

 

Peu à peu l’habitude se prend, l’amour du lucre continuant ce qu’avait commencé la misère. Maintenant, chaque fois qu’un enfant naît, son affaire est claire, et son destin réglé d’avance. Il restera au pays à teter la chèvre ; et le lait de la mère, bien vendu, servira à acquérir un champ, à arrondir un bout de pré.

  •  

Вокруг сада выстроились грязные будочки; своей отталкивающей наготой они напоминают не то соломенные хижины негров-рабов, не то лачуги каторжан. В них и ютятся кормилицы с детьми, пока не поступят на место.
Они спят на складных кроватях, дыша спертым воздухом, под несмолкаемый крик младенцев, которые разом просыпаются, едва закричит один, и начинают орать хором, ловя неопрятную материнскую грудь. Недаром кормилицы предпочитают проводить время в садике, — здесь они ходят из угла в угол с отсутствующим видом душевнобольных, присаживаясь лишь для того, чтобы заштопать чулки, или наложить на старую-престарую юбку лишнюю заплату — лоскут землисто-серого, линялого желтого или выцветшего голубого цвета, словом, тех тонов, которые от избытка утонченности парижская мода заимствует у деревенской нищеты.
Но вот в гостиной появляется хозяйка, одетая кокетливо и строго: волна бантов цвета пуншевого пламени на черном монашеском корсаже; взгляд её суров, голос медоточив.
— Вы желаете кормилицу?.. За семьдесят франков в месяц?.. Превосходно… У нас большой выбор за эту цену…
Хозяйка отдаёт приказ. Дверь отворяется, входят восемь-десять кормилиц с детьми на руках. Они топчутся на месте, затем покорно выстраиваются, стуча грубыми башмаками и теснясь, как пугливые овцы… Не подходят? Живо — десять других!.. Те же опущенные глаза, та же робкая униженность, те же обветренные, загорелые щеки цвета коры, цвета земли. Хозяйка представляет кормилиц, расхваливает свой товар.
— Здоровая, чистенькая, как стёклышко… Молоко у неё превосходное… Взгляните на малютку!..
Малютка и в самом деле хорош, он всегда хорош. В заведении имеются два-три младенца, которыми заменяют наиболее тщедушных детей.
— Когда у вас появилось молоко, кормилица?
— Три месяца назад, сударь.
Молоко всегда трёхмесячное: Взгляните сами:' из расстегнутого корсажа вырывается длинная белая струя, богатая деревенскими соками. Но не слишком доверяйтесь видимости — это запасная грудь, которую никогда не дают ребёнку. Следовало бы взглянуть на другую, дряблую грудь, но она стыдливо прячется. Да и кроме того, молоко скапливается после нескольких дней полного отдыха.
Между тем хозяйка разливается соловьем и с властностью собственницы, с привычным бесстыдством выставляет напоказ несчастных, испуганных женщин.
Наконец выбор сделан, кормилица нанята; остаётся расплатиться. Хозяйка проходит за решётку и подводит счёт. Ужасный счёт! Сперва столько-то процентов в пользу заведения, затем долг кормилицы за пищу и кров. Что ещё? Дорожные расходы. Все? Нет, остаётся заплатить «доставщице», которая возьмёт ребёнка у матери и отвезет его в родную деревню.
Печальное путешествие! Доставщица ждёт, чтобы набралось пять-шесть младенцев, и увозит их, упаковав, как кур, в большие корзины, из которых торчат одни головки. Далеко не все дети выдерживают пребывание в нетопленных вокзалах, тряску на жестких скамейках третьего класса, кормление молоком из соски или сахарной водичкой через тряпку. Мать передает нескончаемые наставления тетке и бабушке. Ребёнок, отнятый от её груди, беспокоится, пищит. Мать целует его в последний раз и плачет. Правда, её слёзы искренни лишь наполовину — деньги, страшные деньги, которые она любит всем своим крестьянским нутром, скоро их высушат. И всё же эта сцена надрывает сердце и наводит на печальные думы о разлуке рабов с семьями.

 

Tout autour un alignement de logettes sans étage, dont la nudité sordide fait songer à la fois aux payotes des nègres esclaves et aux cabanons des forçats. C’est là que logent les nourrices avec leurs enfants, en attendant d’être placées.
Elles campent sur des lits de sangle, dans un aigre relent de malpropreté rustique, au milieu du perpétuel tintamarre des marmots en tas qui s’éveillent tous dès que l’un crie, et se mettent à brailler ensemble, bouche tendue, vers le sein défait. Aussi aiment-elles mieux l’air libre du jardinet, où elles traînent d’un coin à l’autre, toute la journée, avec des allures ennuyées de démentes, ne s’asseyant que pour coudre un peu, mettre une pièce de plus à quelque jupe déjà cent fois rapiécée, loque de couleur spéciale, terreuse et grise, ou bien affectant ces tons jaunes et éteints, bleus expirants, que la mode parisienne emprunte, par raffinement, à la misère campagnarde.
Mais voici Madame qui entre, avec la tenue de l’emploi, à la fois coquette et sérieuse, une avalanche de nœuds flamme de punch sur un corsage d’un noir janséniste, regard sévère et parler doux.
« Vous désirez une nourrice ?… Soixante-dix francs par mois ?… Bien… Nous avons un assortiment dans ces prix-là… »
Elle donne un ordre : la porte s’ouvre, les nourrices arrivent par fournée de huit ou dix, piétinent et s’alignent, soumises, leur enfant au bras, avec un bruit d’esclots, de souliers à clous, des poussées gauches de bétail… Celles-ci ne conviennent pas ? Vite, dix autres… Et ce sont toujours les mêmes yeux baissés, les mêmes timidités misérables, les mêmes joues séchées et tannées, couleur d’écorce et couleur de terre. Madame présente et fait l’article.
« … Saine comme l’œil… une vraie laitière… regardez le poupon ! » Le poupon est beau en effet, toujours beau. On en garde deux ou trois dans l’établissement pour figurer à la place de ceux qui seraient trop malingres.
« De combien votre lait, nourrice ?
— De trois mois, M’sieu. »
Leur lait est toujours de trois mois. Voyez plutôt : du corsage entr’ouvert un long filet blanc a jailli, riche de sève campagnarde. Mais ne vous y fiez pas : ceci est le sein de réserve que jamais l’enfant ne tette. C’est l’autre côté qu’il faudrait voir, celui qui se cache honteux et flasque. Sans compter qu’avec quelques jours d’absolu repos, toujours un peu de lait s’emmagasine.
Et Madame étale, Madame déballe avec l’autorité de la possession et l’impudence de l’habitude ces pauvres créatures effarouchées.
Enfin le choix est fait, la nourrice est retenue ; il faut régler. La directrice passe derrière son grillage et fait le compte. Effrayant, ce compte. D’abord le tant pour cent de la maison, puis l’arriéré de la nourrice en logement et en nourriture, quoi encore ? Les frais de route. Est-ce fini ? Non, il y a la « meneuse » qui va prendre l’enfant à la mère pour le reconduire au pays.
Triste voyage, celui-là ! On attend qu’il y ait cinq ou six poupons ; et la « meneuse » les emporte ficelés dans de grands paniers, la tête en dehors comme des poules. Plus d’un meurt dans ce trimballement à travers des salles d’attente glaciales, sur les dures banquettes des wagons de troisième classe, avec le lait du biberon et un peu d’eau sucrée au bout d’un chiffon pour nourriture. Et ce sont des recommandations pour la tante, pour la grand’mère. L’enfant, brutalement arraché du sein, s’agite et piaille ; la mère l’embrasse une dernière fois, elle pleure. On sait bien que ces larmes ne sont qu’à demi sincères, et que l’argent les séchera bientôt, ce terrible argent qui tient si fort aux entrailles paysannes. Malgré tout, la scène est navrante et fait songer douloureusement aux séparations de familles d’esclaves.

  •  

И правда, у неё почти нет вещей. Прежде всего надо преобразить её, одеть. Она всё это предусмотрела. Первая забота кормилиц, как и флибустьеров, отправляющихся на разбой, — приехать налегке, без громоздкого багажа; вторая забота — приобрести большой сундук для «припасов». В самом деле, сколько бы вы ни холили, ни баловали введённую в ваш дом дикарку, чей грубый голос, непонятный говор, стойкий запах коровника и сена так не подходит к изысканности парижского интерьера, сколько бы вы ни смывали с неё загар, ни учили её правильно выражаться, следить за чистотой тела и опрятностью одежды, в кормилице, самой смышлёной, самой расторопной, то и дело проступает неотёсанная бургиньонская или морванская мужичка. Под вашей кровлей, у вашего очага она остаётся врагом, крестьянкой, попавшей из своего унылого края, из беспросветной нужды в сказочный мир роскоши.
Ей хочется иметь все, что она видит, все унести туда, в свою дыру, в своё жилище, где у неё корова и муж. В сущности, для этого она и приехала, её навязчивая идея — «припасы».' Припасы — поразительное слово, на языке кормилиц оно приобретает растяжимость и размеры глотки боа. Припасы — это подарки и жалованье, все, что ей выплачивают и дают, все, что можно подобрать и украсть, старый хлам и набитая кубышка, все, что кормилица собирается разложить по приезде перед завистливыми соседями. Ради того, чтобы увеличить, пополнить эти священные припасы, ваш кошелёк и ваше сердце подвергаются постоянным иабегам. Впрочем, вы имеете дело не с одной кормилицей: её сообщниками выступают муж, бабушка и тетка; в глухой деревушке, неизвестной вам даже по названию, целая семья, целое племя замышляет против вас хитрости, достойные краснокожих. Каждую неделю приходит письмо, написанное неуклюжим, замысловатым почерком, заклеенное серым хлебом и припечатанное игральной костью.
Сперва вас умиляют эти смешные, наивные послания с их сложной орфографией, витиеватым слогом, кручеными и перекрученными фразами, на манёр шапки, которую вертит в руках крестьянин, не желающий показать своё смущение <…>.
Погодите! Вы не долго будете восхищаться этими перлами деревенского простодушия. Все они посягают на ваш кошелёк, все подсказаны крестьянской хитростью и идиллическим мошенничеством.
«Пишу тебе, чтобы довести до твоего сведения, драгоценная и достойная супруга, — только не говори об этом нашим уважаемым хозяевам и благодетелям, потому что они, пожалуй, опять захотят дать тебе денег, а злоупотреблять никогда не годится…»
Затем следует подробное описание страшной грозы, которая все опустошила в деревне — урожая как не бывало, хлеба побиты, трава на лугах полегла. Дождь льёт у них в доме как под открытым небом, потому что град продырявил крышу, а боров, редкостное животное, которое собирались зарезать на Пасху, сдох от разрыва сердца при первом ударе грома.
В другой раз подохла корова, старший мальчик сломал себе руку или на птицу напал мор. На одну и ту же крышу, на одно и то же поле обрушиваются невероятные беды, подобные казням египетским. Всё это грубо, нелепо, шито белыми нитками. Нужды нет, делаешь вид, что веришь россказням, снова и снова даёшь денег, иначе берегись! Кормилица не станет жаловаться, просить, нет, но она надуется, будет потихоньку плакать, стараясь, чтобы её слёзы заметили. А когда кормилица плачет, младенец кричит, потому что от горя «портится кровь», а от «испорченной крови» молоко становится горьким. Скорее заполним почтовый перевод, и пусть кормилица смеётся.
Еженедельные потрясения не мешают, однако, кормилице ежедневно заботиться о своих «припасах». Надо раздобыть распашонки для своего малыша, несчастного сиротки, который там, в деревне, сосет козье молоко, достать себе юбку, пальто мужу, подобрать с разрешения хозяев все, что валяется, всякие ненужные мелочи, место которым на помойке. Впрочем, разрешение не всегда спрашивается — кормилица вывезла из деревни странное представление о собственности добрых парижан. Женщина, которая в родной деревне не возьмёт яблока на участке соседа, спокойно, без зазрения совести, разграбит весь ваш дом. Для зуава обобрать араба или колониста не означает красть, а «положить в карман», «поживиться». Разница огромная! Также и для кормилицы — украсть у горожанина значит «пополнить свои припасы».

 

Et le fait est que ce n’est guère. Avant toute chose, il va falloir la renipper, la vêtir. C’était prévu. La première tradition, chez les nourrices, comme chez les flibustiers allant au pillage, est d’arriver les mains vides, sans bagages encombrants ; la seconde est de se procurer une grande malle, la malle à serrer la denraie. Car vous aurez beau la choyer et la soigner, cette sauvagesse ainsi introduite chez vous, et qui détonne d’abord si étrangement parmi les élégances d’un intérieur parisien avec sa voix rauque, son patois incompréhensible, sa forte odeur d’étable et d’herbe ; vous aurez beau laver son hâle, lui apprendre un peu de français, de propreté et de toilette ; toujours chez la nounou la plus friande et la mieux dégrossie, à tous les instants, en toute chose, la brute bourguignonne ou morvandiaute reparaîtra. Sous votre toit, à votre foyer, elle reste la paysanne, l’ennemie, transportée ainsi de son triste pays, de sa noire misère, en plein milieu de luxe et de féerie.
Tout ce qui l’entoure lui fait envie, elle voudrait tout emporter là-bas, dans son trou, dans son gîte, où sont les bestiaux et l’homme. Au fond elle n’est venue que pour cela, son idée fixe est la denraie. La denrée, mot surprenant, qui, dans le vocabulaire des nourrices, prend des élasticités inattendues de gueule de serpent boa. La denrée, ce sont les cadeaux et les gages, ce qu’on vous paye, ce qu’on vous donne, ce qui se ramasse et se vole, le bric-à-brac et le pécule qu’aux yeux des voisins pleins d’envie on compte déballer au retour. Pour engraisser et pour enfler cette denrée sainte, votre bourse et votre bon cœur vont être mis en coupe réglée. Et vous n’avez pas affaire à la seule nourrice ; l’homme, la grand’mère, la tante sont complices, et du fond d’un hameau perdu dont vous ignorez même le nom, toute une famille, toute une tribu ourdit contre vous des ruses de peau-rouge. Chaque semaine une lettre arrive, d’une écriture matoise et lourde, et cachetée d’un dé sur du pain bis.
Elles vous attendrissent d’abord ces lettres comiques et naïves, avec leur orthographe compliquée, les endimanchements de style, des phrases tortillées et retortillées comme le bonnet d’un paysan qui ne veut pas avoir l’air timide <…>.
Patience. Ces fleurs de naïveté campagnarde ne vous attendriront pas longtemps. Toutes visent à votre bourse, toutes respirent le même parfum de carotte rurale et d’idyllique escroquerie. « C’est pour te faire savoir, ma chère et digne compagne — mais tu n’as pas besoin d’en parler à nos respectés maîtres et bienfaiteurs parce qu’ils voudraient peut-être encore te donner de l’argent et que ce n’est jamais bien d’abuser… » Là-dessus, l’annonce circonstanciée d’un épouvantable orage qui vient de tout ravager au pays. Plus de récolte, les blés hachés, les prairies perdues. Il pleut dans la maison comme en pleins champs, vu que les grêlons ont crevé les tuiles ; et le porc, une si belle bête, qu’on devait saigner pour Pâques, dépérit du saisissement qu’il a eu d’entendre le tonnerre.
D’autres fois, c’est la vache qui est morte, l’aîné des petiots qui s’est cassé le bras, la volaille atteinte d’épilepsie. Sur le même bout de toit, le même coin de champ, c’est un invraisemblable amoncellement de catastrophes pareilles aux plaies d’Égypte. Cela est grossier, stupide, cousu d’un fil blanc à crever les yeux. N’importe, il faut faire semblant d’être pris à ces inventions, payer encore et toujours, sans quoi gare à Nounou ! Elle ne se plaindra pas, elle ne demandera rien, oh ! non, certes, mais elle boudera, pleurnichera dans les coins, bien sûre d’être vue. Et quand Nounou pleure, Bébé crie, parce que le gros chagrin tourne les sangs et les sangs tournés font le lait aigre. Vite un mandat de poste et que Nounou rie.
Ces grands coups hebdomadaires n’empêchent pas la nourrice de travailler quotidiennement à sa petite denraie personnelle. Ce sont des chemises pour le petit, le malheureux déshérité, tout seul là-bas à teter la chèvre ; un jupon pour elle, un paletot pour son homme, et la permission de ramasser ce qui traîne, les menus riens qui vont aux balayures. La permission d’ailleurs n’est pas toujours demandée, Nounou ayant rapporté de son village des idées particulières sur la propriété des bons Parisiens. La même femme qui, chez elle, ne ramasserait pas la pomme du voisin par le trou d’une haie, mettra paisiblement, et sans que sa conscience en soit troublée, toute votre maison au pillage. Pour le zouave, dépouiller l’Arabe ou le colon n’est pas voler, c’est chaparder, faire son fourbi. Différence énorme ! De même pour Nounou, voler le bourgeois, c’est faire sa denraie.

  •  

… сундук кормилицы. Нет, ни один тайник сороки-воровки на церковной колокольне, ни одно дупло дерева, где ворон-коллекционер складывает награбленное добро, не являли такого нагромождения блестящих и ненужных предметов: пробки от графинов, дверные ручки, пряжки, осколки зеркала, катушки без ниток, гвозди, шёлковые лоскуты, обрывки серебряной бумаги, рекламы модных магазинов, а на самом дне, под всеми этими «припасами», два серебряных прибора, в свою очередь, ставшие «припасами».

 

… la malle de Nounou. Non, jamais le trou de clocher de la pie voleuse, jamais creux d’arbre où un corbeau collectionneur entasse le fruit de ses rapines, n’offrit si disparate assemblage d’objets brillants et inutiles ; des bouchons de carafe et des boutons de porte, des agrafes, des fragments de glace, des bobines sans fil, des clous, des chiffons de soie, des rognures, du papier à chocolat, des coloriages de magasins de nouveautés, et, tout au fond, sous la denrée, les deux couverts devenus denrée eux-mêmes.

Перевод

править

О. В. Моисеенко, 1965