«Бобок» — фантастический сатирический рассказ Фёдора Достоевского, впервые опубликованный в составе «Дневника писателя» в феврале 1873 года.

Цитаты

править
  •  

Списал с меня живописец портрет из случайности: «Всё-таки ты, говорит, литератор». Я дался, он и выставил. Читаю: «Ступайте смотреть на это болезненное, близкое к помешательству лицо»[1][2]. <…>
Думаю, что живописец списал меня не литературы ради, а ради двух моих симметрических бородавок на лбу: феномен, дескать. Идеи-то нет, так они теперь на феноменах выезжают. Ну и как же у него на портрете удались мои бородавки, — живые! Это они реализмом зовут.
А насчёт помешательства, так у нас прошлого года многих в сумасшедшие записали. И каким слогом: «При таком, дескать, самобытном таланте… и вот что под самый конец оказалось… впрочем, давно уже надо было предвидеть…»[3][2]

  •  

Всех умней, по-моему, тот, кто хоть раз в месяц самого себя дураком назовёт, — способность ныне неслыханная! Прежде, по крайности, дурак хоть раз в год знал про себя, что он дурак, ну а теперь ни-ни. И до того замешали дела, что дурака от умного не отличишь. Это они нарочно сделали.
Припоминается мне испанская острота, когда французы, два с половиною века назад, выстроили у себя первый сумасшедший дом: «Они заперли всех своих дураков в особенный дом, чтобы уверить, что сами они люди умные».

  •  

Ходил развлекаться, попал на похороны. Дальний родственник. <…>
Надо полагать, что я долго сидел, даже слишком; то есть даже прилёг на длинном камне в виде мраморного гроба. И как это так случилось, что вдруг начал слышать разные вещи? Не обратил сначала внимания и отнесся с презрением. Но, однако, разговор продолжался. Слышу — звуки глухие, как будто рты закрыты подушками; и при всём том внятные и очень близкие. Очнулся, присел и стал внимательно вслушиваться. <…>
Что раздавалось из-под могил, в том не было и сомнения. Я нагнулся и прочёл надпись на памятнике:
«Здесь покоится тело генерал-майора Первоедова… таких-то и таких орденов кавалера».

  •  

— Ax, опять он икает! — раздался вдруг брезгливый и высокомерный голос раздражённой дамы, как бы высшего света. — Наказание мне подле этого лавочника!
— Ничего я не икал, да и пищи не принимал, а одно лишь это моё естество. И всё-то вы, барыня, от ваших здешних капризов никак не можете успокоиться.
— Так зачем вы сюда легли?
— Положили меня, положили супруга и малые детки, а не сам я возлёг. Смерти таинство! И не лёг бы я подле вас ни за что, ни за какое злато; а лежу по собственному капиталу, судя по цене-с. Ибо это мы всегда можем, чтобы за могилку нашу по третьему разряду внести. <…>
— Однако лавочник-то барыни слушается, ваше превосходительство.
— Почему же бы ему не слушаться?
— Ну да известно, ваше превосходительство, так как здесь новый порядок.
— Какой же это новый порядок?
— Да ведь мы, так сказать, умерли, ваше превосходительство.
— Ах, да! Ну всё же порядок…

  •  

— Я у Шульца; у меня, знаете, осложнение вышло, сначала грудь захватило и кашель, а потом простудился: грудь и грипп… и вот вдруг совсем неожиданно… главное, совсем неожиданно. <…> А я, знаете, всё собирался к Боткину… и вдруг… <…>
— Что? Куда? — приятно хохоча, заколыхался труп генерала. Чиновник вторил ему фистулой.
— Милый мальчик, милый, радостный мальчик, как я тебя люблю! — восторженно взвизгнула Авдотья Игнатьевна. — Вот если б этакого подле положили!
Нет, этого уж я не могу допустить! и это современный мертвец! Однако послушать ещё и не спешить заключениями. Этот сопляк новичок — я его давеча в гробу помню — выражение перепуганного цыплёнка, наипротивнейшее в мире!

  •  

— Он третьего дня аль четвертого помер и, можете себе представить, целых четыреста тысяч казённого недочёту оставил? Сумма на вдов и сирот, и он один почему-то хозяйничал, так что его под конец лет восемь не ревизовали. Воображаю, какие там у всех теперь длинные лица и чем они его поминают? Не правда ли, сладострастная мысль! Я весь последний год удивлялся, как у такого семидесятилетнего старикашки, подагрика и хирагрика, уцелело ещё столько сил на разврат, и — и вот теперь и разгадка! Эти вдовы и сироты — да одна уже мысль о них должна была раскалять его!..

  •  

— На земле жить и не лгать невозможно, ибо жизнь и ложь синонимы; ну а здесь мы для смеху будем не лгать. Чёрт возьми, ведь значит же что-нибудь могила! Мы все будем вслух рассказывать наши истории и уже ничего не стыдиться. Я прежде всех про себя расскажу. Я, знаете, из плотоядных. Всё это там вверху было связано гнилыми верёвками. Долой верёвки, и проживём эти два месяца в самой бесстыдной правде! Заголимся и обнажимся!

  •  

— Милостивый государь, прошу, однако, не забываться.
— Что? Да ведь вы меня не достанете, а я вас могу отсюда дразнить, как Юлькину болонку. И, во-первых, господа, какой он здесь генерал? Это там он был генерал, а здесь пшик!
— Нет, не пшик… я и здесь…
— Здесь вы сгниёте в гробу, и от вас останется шесть, медных пуговиц. <…>
— Я служил государю моему… я имею шпагу…
— Шпагой вашей мышей колоть, и к тому же вы её никогда не вынимали.
— Всё равно-с, я составлял часть целого.
— Мало ли какие есть части целого.

О рассказе

править
  •  

Два «фантастических рассказа» позднего Достоевского — «Бобок» и «Сон смешного человека» (1877) — могут быть названы мениппеями почти в строгом античном смысле этого термина, настолько чётко и полно проявляются в них классические особенности этого жанра. <…>
Вряд ли мы ошибёмся, если скажем, что «Бобок» по своей глубине и смелости — одна из величайших мениппей во всей мировой литературе. <…>
Характерен прежде всего образ рассказчика и тон его рассказа. Рассказчик — <…> уклонившийся от общей нормы, выпавший из обычной жизненной колеи, всеми презираемый и всех презирающий, то есть перед нами новая разновидность «человека из подполья». Тон у него зыбкий, двусмысленный, с приглушённой амбивалентностью, с элементами инфернального шутовства (как у мистерийных чертей). <…>
Речь его внутренне диалогизована и вся пронизана полемикой.
<…> описание кладбища и похорон <…> полно снижений и приземлений, карнавальной символики и одновременно грубого натурализма. <…>
Развёртывается типическая карнавализованная преисподняя мениппей <…>.
Можно даже сказать, что жанр мениппеи раскрывает здесь свои лучшие возможности, реализует свой максимум. Это, конечно, менее всего стилизация умершего жанра. Напротив, в этом произведении Достоевского жанр мениппеи продолжает жить своей полной жанровой жизнью.
На рассказе «Бобок» можно показать, насколько жанровая сущность мениппеи отвечала всем основным творческим устремлениям Достоевского. Этот рассказ в жанровом отношении является одним из самых ключевых его произведений. <…>
Маленький «Бобок» — один из самых коротких сюжетных рассказов Достоевского — является почти микрокосмом всего его творчества. Очень многие, и притом важнейшие, идеи, темы и образы его творчества — и предшествующего и последующего — появляются здесь в предельно острой и обнажённой форме…

  Михаил Бахтин, «Проблемы поэтики Достоевского», 1963
  •  

При достаточном количестве злободневных полемических реалий в «Бобке», его герои чаще всё-таки не «личности», а типы. Точно так же далеко не все события в гротескно-каламбурном мире «Бобка» дублируют скандальную газетную хронику. <…>
Критика 1870-х годов прошла мимо рассказа: бессмысленный, патологический этюд — таково было господствующее мнение современников…[2]

  Владимир Туниманов

Примечания

править
  1. Почти так написал Л. К. Панютин в заметке о «Дневнике писателя» (Нил Адмирари // Голос. — 1873. — № 14, 14 января).
  2. 1 2 3 В. А. Туниманов. Примечания к рассказу // Ф. М. Достоевский. Полное собрание сочинений в 30 т. Т. 21. — Л.: Наука, 1980. — С. 402-9. — 200000 экз.
  3. Имеются в виду рецензии на «Бесов», особенно некоего М. H., который содержание романа сравнил с галлюцинациями Поприщина (Журналистика и библиография // Биржевые ведомости. — 1872. — № 83, 24 марта).