Теория образованной беседы

«Теория образованной беседы» — сатирический рассказ Осипа Сенковского 1833 года.

Цитаты

править
  •  

Беседа есть искусство вмешиваться языком в чужие дела. <…> Я вижу, что из ревности к благу отечества и пользам народной образованности принужден буду сам написать риторику для употребления желающих правильно рассуждать о том, что до них вовсе не касается.
Есть разные беседы. Одна из них, самая естественная и самая полезная, называется — глупая беседа. Это царица бесед, беседа без притязаний, чистосердечная, добрая, откровенная, очень похожая на дружбу, хотя большею частию происходит между людьми, совершенно чуждыми друг другу. В ней участвуют все вообще; она обработана наилучшим образом, доведена до совершенства на целом земном шаре и одна заключает в себе источник основательного знания: только из этой беседы вы можете составить себе полную и хорошую статистику недостатков, пороков, средств и глупостей соседов и приятелей.
Второй род беседы основан на зависти и занимается только чистою и прикладною клеветою. Это беседа лакеев и мелких литераторов.
Третий род — беседа поучительная. Она теперь вышла из употребления, но в прежние времена при ней очень хорошо спалось.
Беседа между деловыми и любовниками не называется беседою, но методою взаимного надувания. Притом, она производится по углам.
Наконец, последний и самый утонченный род беседы — беседа изящная или образованная. Она рассуждает ни о чем и ни о ком. Это верх искусства.
Когда народ доходит до такой степени умственного совершенства, что может по целым суткам говорить умно ни о чем и ни о ком, тогда только он достоин имени истинно образованного народа.

  •  

… нравами какого-нибудь народа или века почитаю я тот особенный, тонкий, летучий, как улыбка, отвлеченный, как я, отпечаток эпохи на человеческих страстях, который сообщает им характер и физиономию, отличную от черт, от профиля тех же страстей у другого народа и в другое время; или, говоря как можно яснее, тот отличительный, самобытный образ, по которому в данном народе и веке действуют ум и сердце, когда народу хочется ость и пить, а ещё более — когда он наестся и напьется. Если это не ясно, так уж я не виноват.
Даже самый центр нравов может заключаться в одном каком-нибудь обычае, около которого они вертятся, как планеты около солнца, но и тут обычая не следует принимать за нрав.
Мы теперь ищем этого центра. Зная уже, что центр наших нравов скрывается где-то в вечерних часах, мы вправе заключить, что он находится в котором-нибудь из обычаев, присвоенных этому времени. Ищите же его. Я искал его всюду — в уборной, пока не подадут свеч, на карточном столике, даже под столиком, — но тут его не было, хотя все эти точки уже очень близки к нему и образуют вкруг него род Малой Медведицы. Наконец, я открыл его: центр нынешних наших нравов — в самоваре. Этот дивный сосуд — настоящее средоточие целой их системы, которая тяготит на него со всех своих точек; в нём соединяются все её радиусы.

  •  

Я отнюдь не сомневаюсь, что самовар или обычай кушать чай ввечеру есть единственный центр наших нравов и, следственно, единое зеркало, в котором можно видеть нравственный профиль каждого. Утренний самовар не имеет того значения: поутру многие кушают кофе и шоколад; другие, более приближенные к природе, менее испорченные, довольствуются грогом, наливками, даже водкою; и вообще утренний самовар — самовар в халате и туфлях, самовар в чепчике, непричесанный, неумытый, не представляет ничего общественного, не отражает никакой страсти. Вечерний — другое дело! Тогда в самоваре кипят мысли, страсти, самолюбие, надежды, опасения и польза всего общества. Тогда каждый старается выказать чем-нибудь перед самоваром своё отношение к обществу, нарисоваться в своём подлинном виде, во всей своей важности. Тогда… Словом, тогда все-общество заключается в своём самоваре.

  •  

Каждый человек выражает собою только одну какую-нибудь идею, которой он служит простою оболочкою и которой на известное время отдает напрокат свою голову, свои глаза, свои уши, свой язык, руки, ноги, все тело; он её раб и орудие; он тверд в этой идее; около неё вращаются его способности, мысли, чувства и он сам, всем своим нравственным бытом; в ней иссякает весь он, когда она расширяется, и из неё выходит для общества его характеристический образ при её сжимании. В обществе собственно нет человека: человек общественный есть всегда какая-нибудь воплощенная идея. <…>
Эти идеи мало-помалу начинают бродить в головах, и вскоре устанавливается между ними соперничество, правильная борьба, сражение по всем правилам стратегии. Каждая из них старается вылезти наружу, пробить себе дорогу, очистить кругом себя поле; каждая подает своей соседке дружескую руку, чтоб помочь ей развернуться, и между тем потихонечку подставляет ей ногу, чтоб её опрокинуть и самой занять её место, и все без изъятия боятся, чтобы другие не угадали её плана.

  •  

… он отдыхает на этой думе, в ней ищет отвлеченных наслаждений, на ней качается и балансирует; она в нём как свинец в груди китайского болванчика, который, как бы вы его ни поставили, боком, навзничь и вверх дном, всегда сам собою перекувырнется и станет на ноги.

  •  

Первые чашки душистого чаю мгновенно разогрели все эти идеи. Из движения их начало постепенно образовываться то, что называют общим разговором. Каждый из собеседников начал неприметно натягивать его изо всех сил к своей идее. Больно было смотреть на потаенную игру самолюбий, на усилия изящного лицемерства скрывать свои огорчения и казаться равнодушным, на отчаяние не успевающих выступить перед лицо самовара с своим коренным помыслом и принужденных из учтивости подкидывать обломки своего чтения в жернова чужого понятия. Одни идеи немилосердно давили другие. Люди внутренно терзались, улыбались и разогревали идеи чаем.
Каролина Егоровна говорила о дворе. Сергей Ильич скакал вокруг её плотного рассказа и не находил нигде пролома, чтоб вторгнуться в него на своей английской лошади. Каролина Егоровна уже сходила с дворцовой лестницы и стояла за колонною, ожидая, пока подадут карету, Сергей Ильич уже заговорил о колонне, уже хотел сказать, что имел счастие видеть её там, проезжая в эту минуту по площади на своей английской лошади, как Петр Петрович невзначай схватил эту колонну обеими руками и пустился рассуждать об архитектуре — перестроивать все дворцы и домы, протягивать фронтоны во всю длину зданий, воздвигать арки в готическом стиле и восхищаться сладострастною формою куполов у афинян[1][2] в лучшие времена греческого вкуса. Петр Петрович нес ужасную гиль, но говорил с такою самонадеянностью, что все сидевшие вокруг самовара идеи должны были таскать для него известь, которою он уже сбирался выбелить все афинские куполы для лучшего эффекта.
Тут он упомянул о куполе собора Св. Павла в Лондоне, и Сергей Ильич прогнал его с лесов страшным пожаром Вестминстер-Галля[3][2], от которого он перешёл к анекдоту об английских ворах, от которых перешагнул он в английский парламент, который прямо приводил его к превосходству английских лошадей и к его верховой езде. Я уже видел, как он в мысли седлал свою лошадь…

  •  

Каждая из присутствующих идей сидела в засаде за рассуждением другой идеи; бросалась на неё, как паук на своей нитке, при первом признаке оплошности; высасывала из неё кровь и бросала её мёртвою, если сама не была между тем съедена тою, которая умела лучше пользоваться случаем. Но в продолжение этих бесчисленных переворотов почти все они успели потихоньку представиться лично собранию, каждая держась об руку с своим самолюбием.

Примечания

править
  1. В древнегреческой архитектуре купола отсутствовали.
  2. 1 2 В. А. Кошелев, А. Е. Новиков. Примечания // О. И. Сенковский. Сочинения барона Брамбеуса. — М.: Советская Россия, 1989. — С. 491.
  3. Имеется в виду пожар 16 октября 1834 года.