Смерть — моё ремесло

«Смерть — моё ремесло» (фр. La mort est mon métier) — роман Робера Мерля 1953 года о Холокосте. Прототипом центральной фигуры является Рудольф Хёсс[1], комендант концлагеря Освенцим.

Цитаты

править
  •  

— Существует лишь один грех. Слушай меня внимательно, Рудольф: грех быть плохим немцем. А я, ротмистр Гюнтер, хороший немец. То, что Германия мне приказывает, я выполняю! — 1916 год

 

— Il n’y a qu’un péché, Rudolf, écoute-moi bien. C’est de ne pas être un bon Allemand. Voilà le péché ! Et moi, Rittmeister Gunther, je suis un bon Allemand. Ce que l’Allemagne me dit de faire, je le fais !

  •  

Мы жгли деревни, грабили фермы, рубили деревья. Для нас не было разницы между солдатами и гражданским населением, между мужчинами и женщинами, взрослыми и детьми. Всё латышское мы обрекали на смерть и уничтожение. Когда нам на пути попадалась какая-нибудь ферма, мы уничтожали всех её обитателей, наполняли трупами колодцы и забрасывали их сверху гранатами. Ночью мы вытаскивали всю мебель на двор фермы, зажигали костёр, и яркое пламя высоко вздымалось на снегу. Шрадер говорил мне, понизив голос: «Не нравится мне это». Я ничего не отвечал, смотрел, как мебель чернеет и коробится в огне, и все вещи становились для меня как бы ощутимее — ведь я мог их уничтожать. — 1918 год

 

On incendiait les villages, on pillait les fermes, on abattait les arbres, on ne faisait pas de différence entre les civils et les soldats, entre les hommes et les femmes, entre les adultes et les enfants : Tout ce qui était letton était voué à la mort. Quand on avait pris une ferme, et massacré ses habitants, on entassait les cadavres dans les puits, on jetait des grenades par-dessus, puis le soir, on sortait tous les meubles dans la cour de la ferme, on en faisait un feu de joie, et la flamme s’élevait haute et claire sur la neige. Schrader me disait à voix basse : « Je n’aime pas ça », je ne répondais rien, je regardais les meubles noircir et se recroqueviller dans les flammes, et j’avais l’impression que les choses étaient bien réelles, puisque je pouvais les détruire.

  •  

Мне бросилась в глаза карикатура на первой странице. На ней был изображён «международный еврей, душащий Германию». Я рассеянно смотрел на карикатуру и в то же время отчётливо видел лицо еврея. И вдруг случилось чудо: я узнал эту физиономию. Я узнал эти выпученные глаза, длинный крючковатый нос, отвислые щёки, узнал эти отвратительные, ненавистные мне черты. Сколько раз я видел их на гравюре, которую отец прикрепил на дверях уборной. Сознание моё как бы озарилось светом. Я вспомнил — это был он. Детский инстинкт не обманывал меня. Я был прав, что ненавидел его. Единственной моей ошибкой было то, что я поверил священникам, будто дьявол — невидимый призрак и победить его можно лишь молитвой или приношениями церкви. Но теперь я понял: он вполне реален, он живой. Я встречал его на улице. Дьявол — это не дьявол. Это еврей. — 1922 год

 

En première page, une caricature me sauta aux yeux. Elle représentait « Le Juif international en train d’étrangler l’Allemagne ». Je détaillais presque distraitement la physionomie du juif, et tout d’un coup, ce fut comme un choc d’une violence inouïe : Je la reconnus. Je reconnus ces yeux bulbeux, ce long nez crochu, ces joues molles, ces traits haïs et repoussants. Je les avais assez souvent contemplés, jadis, sur la gravure que Père avait fixée à la porte des cabinets. Une lumière éblouissante se fit dans mon esprit. Je compris tout : C’était lui. L’instinct de mon enfance ne m’avait pas trompé. J’avais eu raison de le haïr. Ma seule erreur avait été de croire, sur la foi des prêtres, que c’était un fantôme invisible, et qu’on ne pouvait le vaincre que par des prières, des jérémiades ou par l’impôt du culte. Mais je le comprenais maintenant, il était bien réel, bien vivant, on le croisait dans la rue. Le diable, ce n’était pas le diable. C’était le juif.

  •  

— Все честные люди опасны, только подлецы безопасны. <…> Потому что подлецы действуют только в своих интересах, то есть мелко плавают. — 1922 год

 

— Tous les hommes honnêtes sont dangereux. Seules, les canailles sont inoffensives. <…> Parce que les canailles n’agissent que par intérêt, c’est-à-dire petitement.

  •  

Разговаривая со мной, <Гиммлер> всё время не отрывал глаз от какой-то точки над моей головой, и у меня создалось странное впечатление, будто там он читает всё, что говорит. <…>
— Необходимо также обратить большое внимание на моральное воспитание наших людей. Эсэсовец должен быть готов прикончить собственную мать, если получит на то приказ. — 1929 год

 

Tout en parlant, il fixait, au-dessus de ma tête, un point déterminé de l’espace, et j’eus l’impression bizarre qu’il y lisait ce qu’il avait à me dire. <…>
— Il importe <…> que vous preniez aussi le plus grand soin de la formation morale de vos hommes. Il faut qu’ils comprennent qu’un SS doit être prêt à exécuter sa propre mère, si l’ordre lui en est donné.

1934 год

править
  •  

— А заключённых в КЛ истязают? — спросила Эльзи.
Я резко ответил:
— Конечно же, нет. В национал-социалистском государстве это невозможно. — И добавил: — Цель КЛ — воспитательная.

 

Elsie reprit :
— Est-ce qu’on maltraite les détenus dans les KL ?
Je dis sèchement :
— Certainement pas. Dans l’État national-socialiste, ce genre de choses n’est plus possible.
J’ajoutai :
— Les KL ont un but éducatif.

  •  

Время в Дахау текло быстро и безмятежно. Лагерь был образцовый — заключённые содержались в строгой дисциплине. Я снова обрёл глубокое чувство удовлетворения и покоя, которые во мне вызывала размеренная казарменная жизнь.

 

Le temps passa vite, et paisiblement, à Dachau. Le camp était organisé d’une façon exemplaire, les détenus, soumis à une discipline rigoureuse, et je retrouvais, avec un profond sentiment de contentement et de paix, la routine inflexible de la vie de caserne.

  •  

… оберштурмбанфюрер Вульфсланг <…> был рыжий толстяк, почти круглый, с весёлым, приветливым лицом <…>.
— Дорогой мой, — произнёс он радостно и значительно, — Наполеон сказал: «Невозможно — не французское слово». С тридцать четвёртого года мы стараемся доказать всему миру, что слово это — и не немецкое.

 

… l’Obersturmbannführer Wulfslang <…> était un gros homme roux, rond et jovial <…>.
Mein Lieber, dit-il d’un air jovial et important, Napoléon a dit qu’ «impossible» n’était pas un mot français. Depuis 34, nous essayons de prouver au monde que ce n’est pas un mot allemand.

  •  

— … над чем я немало помучился: как располагать во рву трупы и хворост. Понимаете, это нельзя делать как попало. Вот как я поступаю: сначала я кладу первый слой хвороста. На этот настил накладываю сотню трупов и — тут-то и самая главная деталь, штурмбанфюрер, — между трупами я прокладываю ещё хворост. Затем я поджигаю всё тряпками, смоченными в керосине, и когда костёр хорошо разгорится, тогда только добавляю хворост и бросаю в огонь новые трупы…
Он взмахнул рукой.
— Ну и так далее…
Он вставил монокль.
— И третье: жир.
Он многозначительно взглянул на меня.
— Вам следует знать, — продолжал он, — что на первых порах горению мешало огромное количество жира, выделяемого телами. Я искал решение… — Он мило засмеялся. — … и я нашёл его. Я придаю рву небольшой наклон и снабжаю его сточными канавками. Жир собирается в резервуар.
— Господин штандартенфюрер! — воскликнул я. — Значит, заключённые черпали вёдрами жир?
На губах его появилась торжествующая усмешка.
— Вот именно.
Он положил обе руки на стол и лукаво прищурил глаз.
— Они поливают им трупы. В этом вся хитрость. Я поливаю трупы частью жира, который сами же они выделяют… Спрашивается, зачем?
Он поднял правую руку.
— Слишком много жира мешает горению. Но небольшое количество — способствует. В дождливые дни такая поливка даже очень полезна.

 

— … et qui m’a donné beaucoup de mal : La disposition des fagots et des corps. Vous comprenez, elle ne doit pas se faire au hasard. Voici comment je procède : Je mets une première couche de fagots sur le sol. Sur cette couche je place une centaine de corps, et — c’est là le point important, Sturmbannführer ! — entre les corps je place d’autres fagots. J’allume ensuite avec des chiffons imbibés de pétrole, et quand le feu est bien pris, et alors seulement, j’ajoute des fagots, je jette de nouveaux corps…
Il fit un petit geste de la main :
— Et ainsi de suite…
Il leva son monocle :
— Troisième point : La graisse.
Il me regarda.
— Vous devez savoir, reprit-il, qu’au début, la combustion était gênée par l’énorme quantité de graisse qui se dégageait des corps. J’ai cherché une solution…
Il eut un petit rire courtois :
— … et j’ai trouvé. Je donne une pente à la fosse, je perce des rigoles d’écoulement, et je récupère la graisse dans un réservoir.
Je dis :
Herr Standartenführer, les détenus qui puisaient cette graisse dans les seaux…
Il eut un petit sourire de triomphe.
— Précisément.
Il mit ses deux mains à plat sur la table, et me regarda d’un air fin :
— Ils en arrosent les corps. C’est toute l’astuce. J’arrose les corps avec une partie de la graisse qu’ils dégagent… Pourquoi ?
Il leva la main droite :
— Beaucoup de graisse gêne la combustion, mais un peu de graisse l’active. Par temps de pluie, par exemple, l’arrosage est précieux.

  •  

— Плохо то, — сказал Пик, — что кристаллы рассыплются прямо по полу камеры. <…> Дело в том, что люди, падая, накрывают собой кристаллы, и газ тогда выделяется значительно хуже. <…> Господин штурмбанфюрер, разрешите внести предложение?
— Разумеется.
— Можно было бы продолжить трубы до самого пола камеры полыми колоннами из листового железа и в них просверлить отверстия. Тогда кристаллы, заброшенные в трубы, останутся внутри колонн и газ будет поступать в камеры через эти отверстия. И, следовательно, трупы не будут мешать выделению газа. Я вижу при таком способе два преимущества: во-первых, экономия времени, во-вторых, экономия кристаллов.

 

— L’ennui, dit Pick, c’est que les cristaux seront jetés à même le sol. <…> La conséquence, c’est que les gens, atteints par les vapeurs, s’écroulent sur les cristaux, et le gaz se dégage moins bien. <…> Herr Sturmbannführer, puis-je présenter une suggestion ?
— Certainement.
— On pourrait prolonger les cheminées par des colonnes de tôle perforée qui prendraient appui sur le sol des chambres à gaz. De cette façon, les cristaux, jetés par les cheminées, tomberaient à l’intérieur des colonnes, et les vapeurs de gaz se dégageraient par les trous de la tôle. Elles ne seraient donc plus contrariées par l’amoncellement des corps. Je vois deux avantages à ce dispositif. Primo : Accélération du gazage. Secundo : Économie de cristaux.

  •  

Ветер дул с востока, и дым, подымавшийся от рвов в Биркенау, заволок лагерь. Я отозвал Пика в сторонку:
— Что говорят люди об этой вони?
Пик поморщился.
— Жалуются, господин штурмбанфюрер.
— Я вас не об этом спрашиваю.
— Как вам сказать, — смущённо проговорил Пик, — эсэсовцы говорят всем, что это от дубильни, но не знаю, верит ли им кто.
— А заключённые?
— Я даже боюсь расспрашивать переводчиков. Это может навести их на нежелательные мысли.
— Но вы могли бы поболтать с ними как бы между прочим..
— В том-то всё и дело, господин штурмбанфюрер, как только я заговариваю с ними об этой вони, они становятся немы как рыбы.
— Плохая примета.
— Я тоже позволил себе так подумать, господин штурмбанфюрер, — заметил Пик.

 

Le vent soufflait de l’est et la fumée des fosses de Birkenau imprégnait le camp. J’attirai Pick à l’écart.
— Que disent-ils de l’odeur ?
Pick fit la grimace.
— Ils s’en plaignent, Herr Sturmbannführer.
— Je ne vous demande pas ça.
— Eh bien, dit Pick avec embarras, nos SS répètent que c’est une tannerie, mais je ne sais pas s’ils le croient.
— Et les détenus ?
Herr Sturmbannführer, je n’ose pas trop questionner les Dolmetscher. Cela pourrait leur donner l’éveil.
Gewiss, mais vous pouvez bavarder avec eux.
— Précisément, Herr Sturmbannführer, dès que je fais allusion à l’odeur, ils deviennent muets comme des carpes.
— Mauvais signe.
— C’est ce que je me permets de penser, Herr Sturmbannführer, dit Pick.

  •  

— Но ты не понимаешь, Эльзи, я винтик — и только. В армии, когда начальник отдаёт приказ, отвечает за него он один. Если приказ неправильный — наказывают начальника. И никогда — исполнителя.
— Значит, — медленно, с уничтожающим презрением процедила она сквозь зубы, — вот причина, заставившая тебя повиноваться. Ты знал, если дело обернётся плохо, — не ты будешь наказан.
— Но мне никогда и в голову не приходило это!.. — воскликнул я. — Я просто не способен не выполнить приказ! Пойми же! Я органически не в состоянии нарушить приказ!
— Значит! — сказала она с леденящим спокойствием, — если бы тебе приказали расстрелять малютку Франца, ты тоже выполнил бы приказ?
Я растерянно посмотрел на неё.
— Но это безумие! Никогда мне не прикажут ничего подобного!
— А почему бы нет? — сказала она с истерическим смехом. — Тебе ведь дали приказ убивать еврейских детей! А почему бы не твоих детей? Почему бы не Франца?
— Помилуй, никогда бы рейхсфюрер не отдал мне такой приказ! Никогда! Это…
Я хотел сказать: «Это немыслимо!», но внезапно слова застряли у меня в горле. Я с ужасом вспомнил, что рейхсфюрер приказал расстрелять собственного племянника.
Я опустил глаза, но было поздно.
— Ты не уверен! — с невыразимым презрением произнесла Эльзи. — Вот видишь, ты не уверен! И прикажи тебе рейхсфюрер убить Франца — ты бы сделал это! — Она стиснула зубы, как-то вся собралась, и глаза её загорелись жестоким, звериным огнём. Эльзи, такая мягкая, тихая… Я смотрел на неё, словно парализованный, пригвождённый к месту этой ненавистью.
— Ты сделал бы это! — с яростью выкрикнула она. — Ты сделал бы это!
Не знаю, как это вышло. Клянусь, я хотел ответить: «Конечно, нет!» Клянусь, я так и хотел ответить. Но слова снова внезапно застряли у меня в горле, и я сказал:
— Разумеется, да.
Я думал, она сейчас бросится на меня. Наступила бесконечно тягостная тишина. Эльзи не сводила с меня глаз. Я уже не мог больше говорить. Мне отчаянно хотелось взять назад свои слова, объясниться… Но язык мой словно прилип к гортани.

 

— Tu ne comprends pas, Elsie. Je ne suis qu’un rouage, rien de plus. Dans l’armée, quand un chef donne un ordre, c’est lui qui est responsable, lui seul. Si l’ordre est mauvais, c’est le chef qu’on punit, jamais l’exécutant.
— Ainsi, dit-elle avec une lenteur écrasante, voilà la raison qui t’a fait obéir : Tu savais que si les choses tournaient mal, tu ne serais pas puni.
Je criai :
— Mais je n’ai jamais pensé à cela ! C’est seulement que je ne peux pas désobéir à un ordre. Comprends donc ! Ça m’est physiquement impossible !
— Alors, dit-elle avec un calme effrayant, si on te donnait l’ordre de fusiller le petit Franz, tu le ferais !
Je la fixai, stupéfait.
— Mais c’est de la folie ! Jamais on ne me donnera un ordre pareil !
— Et pourquoi pas ? dit-elle avec un rire sauvage. On t’a bien donné l’ordre de tuer des petits enfants juifs ! Pourquoi pas les tiens ? Pourquoi pas Franz ?
— Mais voyons, jamais le Reichsführer ne me donnerait un ordre pareil ! Jamais ! C’est…
J’allais dire : « C’est impensable ! » et tout à coup, les mots se bloquèrent dans ma gorge. Je me rappelai avec terreur que le Reichsführer avait donné l’ordre de fusiller son propre neveu.
Je baissai les yeux. C’était trop tard.
— Tu n’en es pas sûr ! dit Elsie avec un mépris horrible, tu vois, tu n’en es pas sûr ! Et si le Reichsführer te disait de tuer Franz, tu le ferais !
Elle découvrit à demi les dents, elle parut se replier sur elle-même, et ses yeux se mirent à briller d’une lueur farouche, animale. Elsie si douce, si calme… Je la regardais, paralysé, cloué au sol par tant de haine.
— Tu le ferais ! dit-elle avec violence, tu le ferais !
Je ne sais ce qui se passa alors. Je jure que je voulais répondre : « Naturellement pas », je jure que j’en avais l’intention la plus nette et la plus formelle, et au lieu de cela, les mots s’étouffèrent brusquement dans ma gorge, et je dis :
— Naturellement.
Je crus qu’elle allait se jeter sur moi. Un temps interminable s’écoula. Elle me regardait. Je ne pouvais plus parler. Je désirais désespérément me reprendre, m’expliquer… Ma langue était collée contre mon palais.

1945 год

править
  •  

— Вы и до сих пор убеждены, что необходимо было уничтожать евреев?
— Нет, теперь я в этом не убеждён.
— Почему?
— Потому что Гиммлер покончил с собой.
Он удивлённо взглянул на меня, и я продолжал:
— Это говорит о том, что он не был настоящим начальником. А если он не был настоящим начальником, то он мог мне лгать, представляя уничтожение евреев как необходимость.
— Следовательно, если бы пришлось начать всё с начала, вы бы не сделали этого?
— Сделал бы, если бы получил такой приказ, — ответил я. <…> — Мой долг — повиноваться.
— Но не такому жуткому приказу! — воскликнул американец. — Как вы могли?.. Это чудовищно… Дети, женщины… Неужели вы так бесчувственны?
Я устало ответил:
— Мне без конца задают этот вопрос.
— Ну и что же?.. Что ж вы отвечаете?
— Трудно объяснить. Вначале было очень тяжело, затем постепенно у меня атрофировались всякие чувства. Я считал, что это необходимость. Иначе бы я не мог продолжать, понимаете? Я всегда думал о евреях термином «единицы». И никогда не думал о них как о людях. Я сосредоточивался на технической стороне задачи. Ну, скажем, как лётчик, который бомбит какой-нибудь город, — добавил я.
Американец со злостью возразил:
— Лётчик никогда не уничтожал целый народ!
Я задумался над его словами:
— Будь это возможно и получи он такой приказ, лётчик сделал бы это.
Он пожал плечами, как бы отстраняя от себя подобную мысль[1].
— И вы не испытываете угрызений совести? — снова заговорил он.
— При чём тут угрызения совести? Возможно, уничтожение евреев и было ошибкой, но не я отдал такой приказ.
Он потряс головой.
— Я не об этом… Но вот теперь, когда вас арестовали, вы, быть может, иногда думали о тысячах несчастных людей, которых вы послали на смерть.
— Да, иногда.
— Ну а когда вы думаете об этом, что вы чувствуете?
— Ничего особенного я не чувствую.
Его голубые глаза с невыносимой настойчивостью остановились на мне. Он снова потряс головой и — в его голосе удивительно сочетались жалость и отвращение — тихо произнёс:
— Вы совершенно бесчеловечны.
Он резко повернулся ко мне спиной и вышел. Я почувствовал облегчение. Эти посещения и разговоры очень утомляли меня, и я считал их совершенно бесполезными.

 

— Êtes-vous toujours aussi convaincu qu’il était nécessaire d’exterminer les juifs ?
— Non, je n’en suis plus si convaincu.
— Pourquoi ?
— Parce que Himmler s’est suicidé.
Il me regarda d’un air étonné et je repris :
— Cela prouve qu’il n’était pas un vrai chef, et s’il n’était pas un vrai chef, il a pu très bien me mentir en me présentant l’extermination des juifs comme nécessaire.
Il reprit :
— Par conséquent, si c’était à refaire, vous ne le referiez pas ?
Je dis vivement :
— Je le referais, si on m’en donnait l’ordre. <…> Mon devoir est d’obéir.
Il s’écria :
— Mais pas à ces ordres horribles !… Comment avez-vous pu ?… C’est monstrueux… Ces enfants, ces femmes… Vous ne ressentiez donc rien ?
Je dis avec lassitude :
— On ne cesse pas de me poser cette question.
— Eh bien, que répondez-vous d’ordinaire ?
— C’est difficile à expliquer. Au début, j’éprouvais une impression pénible. Puis, peu à peu, j’ai perdu toute sensibilité. Je crois que c’était nécessaire : Sans cela, je n’aurais pu continuer. Vous comprenez, je pensais aux juifs en termes d’unités, jamais en termes d’êtres humains. Je me concentrais sur le côté technique de ma tâche.
J’ajoutai :
— Un peu comme un aviateur qui lâche ses bombes sur une ville.
Il dit d’un air fâché :
— Un aviateur n’a jamais anéanti tout un peuple.
Je réfléchis là-dessus et je dis :
— Il le ferait, si c’était possible, et si on lui en donnait l’ordre.
Il haussa les épaules comme pour écarter l’hypothèse, et reprit :
— Vous n’éprouvez donc aucun remords ?
Je dis nettement :
— Je n’ai pas à avoir de remords. L’extermination était peut-être une erreur. Mais ce n’est pas moi qui l’ai ordonnée.
Il secoua la tête :
— Ce n’est pas cela que je veux dire… Depuis votre arrestation, il vous est bien arrivé quelquefois de penser à ces milliers de pauvres gens que vous avez envoyés à la mort ?
— Oui, quelquefois.
— Eh bien, quand vous y pensez, qu’éprouvez-vous ?
— Je n’éprouve rien de particulier.
Ses yeux bleus se fixèrent sur moi avec une intensité gênante, il secoua de nouveau la tête, et il dit à voix basse, avec un bizarre mélange de pitié et d’horreur :
— Vous êtes complètement déshumanisé.
Là-dessus, il me tourna le dos, et s’en alla. Je me sentis soulagé de le voir partir. Ces visites et ces discussions me fatiguaient beaucoup, et je les trouvais inutiles.

  •  

Началось бесконечное шествие свидетелей. Меня поразило, что поляки вызвали их в таком количестве, дали себе труд (и, по всей вероятности, понесли немалые расходы) доставить свидетелей со всех концов Европы. Присутствие их было ни к чему. Ведь я ничего не отрицал. На мой взгляд, это было совершенно напрасной потерей времени и денег. Видя все это, я окончательно усомнился в том, что славяне когда-либо дадут миру расу начальников.

 

Et le long défilé des témoins commença. Je fus stupéfait que les Polonais en eussent tant cité, et qu’ils eussent pris la peine de faire venir tous ces gens, probablement à grands frais, des quatre coins de l’Europe : Leur présence était parfaitement inutile, puisque je ne niais pas les faits. À mon avis, c’était là dépenser du temps et de l’argent en pure perte, et je ne pouvais croire, à les voir agir ainsi, que les Slaves donneraient jamais naissance à une race de chefs.

  •  

… судьи <…> старались использовать всё, что я говорю, главным образом против меня самого. Как-то прокурор воскликнул: «Вы уничтожили три с половиной миллиона человек!» Я попросил слово и ответил: «Прошу прощения, я уничтожил лишь два с половиной миллиона». По залу пронесся гул, и прокурор крикнул, что я должен был бы постыдиться подобного цинизма. Но ведь я ничего предосудительного не сказал, я только уточнил цифры.
Большинство моих диалогов с прокурором принимало именно такой оборот. Так, например, по поводу посылки грузовиков в Дессау за коробками с кристаллами ядовитого газа он спросил:
— Почему вы были так озабочены посылкой грузовиков в Дессау?
— Когда запасы газа уменьшались, естественно, я должен был сделать всё возможное, чтобы пополнить их.
— В общем, — заметил прокурор, — для вас это было всё равно, что запасы хлеба или молока?
Я терпеливо ответил:
— Для этого я и существовал.
— Итак, — торжествующим голосом воскликнул прокурор, — вы существовали для того, чтобы было как можно больше газа и чтобы уничтожить как можно больше людей!
— Таков был приказ.
Прокурор тогда обернулся к судьям и заявил, что, мол, я не только согласился уничтожать евреев, но из честолюбия ещё и задался целью уничтожить их как можно больше.
Я снова попросил слова и заметил прокурору: то, что он говорит, неточно. Я никогда не советовал Гиммлеру увеличивать количество доставляемых мне евреев. Наоборот, я неоднократно просил рейхсфюрера меньше присылать мне транспортов.
— Вы не можете всё же отрицать, — сказал прокурор, — что вы проявляли исключительное рвение и огромную инициативу в деле уничтожения людей?
— Я проявил рвение и инициативу в выполнении данных мне распоряжений. Но сам я ни в коей мере не добивался таких приказов.
— А вы что-нибудь сделали, чтобы избавиться от своих жутких обязанностей?
— Я просил об отчислении на фронт ещё до того, как рейхсфюрер поручил мне уничтожить евреев.
— А потом?
— Потом вопрос уже так не стоял — иначе можно было бы подумать, что я увиливаю от порученного мне дела.
— Значит, дело это вам нравилось?
— Нет. Оно мне совсем не нравилось, — решительно ответил я. <…>
— Тогда не скажете ли нам, что вы думали о таком задании?
<…> Я подумал немного и сказал:
— Это была нудная работа.

 

… le Tribunal <…> cherchait surtout à utiliser contre moi ce que je disais. À un moment donné, le Procureur s’écria : « Vous avez tué 3 millions et demi de personnes ! » Je réclamai la parole et je dis : « Je vous demande pardon, je n’en ai tué que 2 millions et demi. » Il y eut alors des murmures dans la salle et le Procureur s’écria que je devrais avoir honte de mon cynisme. Je n’avais rien fait d’autre, pourtant, que rectifier un chiffre inexact.
La plupart de mes dialogues avec le Procureur tournaient de cette façon. Au sujet de l’envoi de mes camions à Dessau pour chercher des boîtes de Giftgas, il demanda :
— Pourquoi étiez-vous si anxieux d’envoyer vos camions à Dessau ?
— Quand les réserves de gaz commençaient à baisser, je devais naturellement faire tout mon possible pour renouveler mon stock.
— En somme, dit le Procureur, pour vous, c’était comme des réserves de pain et de lait ?
Je répondis patiemment :
— J’étais là pour ça.
— Donc, s’écria le Procureur d’un air de triomphe, vous étiez là pour qu’il y ait le plus de gaz possible pour exterminer le plus de gens possible !
— C’était un ordre.
Le Procureur se tourna alors vers le Tribunal et remarqua que non seulement j’avais accepté de liquider les juifs, mais que mon ambition avait été d’en liquider le plus grand nombre possible.
Là-dessus, je demandai encore la parole, et je fis remarquer au Procureur que ce qu’il venait de dire n’était pas exact. Je n’avais jamais conseillé à Himmler d’augmenter le nombre de juifs qu’il m’expédiait. Bien au contraire, j’avais prié le RSHA à plusieurs reprises de ralentir le rythme des transports.
— Vous ne pouvez cependant pas nier, dit le Procureur, que vous avez été particulièrement zélé et plein d’initiative dans votre tâche d’extermination.
— J’ai fait preuve de zèle et d’initiative dans l’exécution des ordres, mais je n’ai rien fait pour provoquer ces ordres.
— Avez-vous fait quelque chose pour vous libérer de ces horribles fonctions ?
— J’ai demandé à partir pour le front avant que le Reichsführer me confiât la mission de liquider les juifs.
— Et après ?
— Après, la question ne se posait plus : J’aurais eu l’air de me dérober.
— C’est donc que cette mission vous plaisait ?
Je dis nettement :
— Pas du tout. Elle ne me plaisait pas du tout. <…>
— Eh bien alors, dites-nous ce que vous en pensiez. Comment envisagiez-vous ce genre de tâche ?
<…> je réfléchis un moment et je dis :
— C’était un travail ennuyeux.

  •  

— В ваших показаниях я читаю: «Еврейки часто прятали детей под смятой одеждой, чтобы не брать их с собой в газовую камеру. Особой команде заключённых был дан приказ — обыскивать одежду под наблюдением эсэсовцев. Обнаруженных детей бросали в газовую камеру». <…>
— Я не сказал, что детей «бросали». Я сказал, что их «отправляли» в газовую камеру.
— Не в словах дело! — с раздражением воскликнул прокурор. — И вас не трогало поведение этих несчастных женщин, которые, идя на смерть, всё же рассчитывали на великодушие палачей и делали отчаянную попытку спасти своих младенцев?
— Я не мог себе позволить проявлять какие бы то ни было чувства. Я выполнял приказы. Дети рассматривались как нетрудоспособные. Я обязан был их отравлять.
— И вам никогда не приходило в голову пощадить их?
— Мне никогда не приходило в голову нарушить приказ. А впрочем, — добавил я, — что бы я делал с детьми в КЛ? КЛ — не место для детей.
— Ведь вы сами отец семейства? — заметил он.
— Да.
— И вы любите своих детей?
— Разумеется. <…>
— Как же мирится ваша любовь к собственным детям с вашим отношением к маленьким евреям?
Я ответил:
— Это разные вещи. В лагере я был солдатом. Дома я им не был.
— Вы хотите сказать, что вы по природе двойственный человек?
Я поколебался и ответил:
— Да, пожалуй…
Но зря я так ответил, потому что во время своей обвинительной речи прокурор воспользовался этим, чтобы говорить о моей «двуличности».

 

— Je lis dans votre déposition : « Les juives cachaient souvent leurs enfants sous leurs vêtements au lieu de les emmener avec elles dans la chambre à gaz. Le Sonderkommando des détenus avait donc l’ordre de fouiller ces vêtements sous la surveillance des SS, et les enfants qu’on trouvait étaient jetés dans la chambre à gaz. » <…>
— Je n’ai pas dit que les enfants étaient « jetés ». J’ai dit qu’ils étaient « envoyés » dans la chambre à gaz.
Le Procureur dit avec impatience :
— Peu importe le mot !
Puis il reprit :
— N’étiez-vous pas ému de pitié par le geste de ces pauvres femmes qui, acceptant la mort pour elles-mêmes, essayaient désespérément de sauver leurs bébés en s’en remettant à la générosité des bourreaux ?
Je dis :
— Je ne pouvais pas me permettre d’être ému. J’avais des ordres. Les enfants étaient considérés comme inaptes au travail. Je devais donc les gazer.
— Il ne vous est donc jamais venu à l’idée de les épargner ?
— Il ne m’est jamais venu à l’idée de désobéir aux ordres.
J’ajoutai :
— D’ailleurs, qu’aurais-je fait des enfants dans un KL ? Un KL n’est pas un endroit pour élever des bébés.
Il reprit :
— Vous êtes vous-même père de famille ?
— Oui.
— Et vous aimez vos enfants ?
— Certainement. <…>
— Comment conciliez-vous l’amour que vous portez à vos propres enfants avec votre attitude envers les petits enfants juifs ?
Je réfléchis un instant et je dis :
— Cela n’a aucun rapport. Au camp, je me conduisais en soldat. Mais chez moi, bien entendu, je me conduisais autrement.
— Vous voulez dire que votre nature est double ?
J’hésitai un peu et je dis :
— Oui, je suppose qu’on peut exprimer la chose de cette façon.
Mais j’eus tort de répondre ainsi, car au cours de son réquisitoire, le Procureur en tira avantage pour parler de ma « duplicité ».

Перевод

править

Г. А. Велле, 1963

О романе

править
  •  

В самом деле, когда я начал писать «Смерть — моё ремесло», я делал это вначале единственно из побуждений нравственных и психологических. Иначе сказать — в начале этой работы я был в состоянии полнейшего политического невежества; и даже тогда, когда книга вышла в свет, я сам не сразу понял её значение. В моей тогдашней наивности я не ожидал, что этот роман может вызвать чьё-либо озлобление. И после его опубликования я был ошеломлён неистовой злобой нападок, которые я навлёк на себя во Франции и ещё больше — в Западной Германии. Только тогда я сам осознал политический подтекст этого романа. Но нападки, объектом которых я стал, имевшие целью возвратить меня на «путь истинный», как раз напротив, с ещё большей ясностью обнажили передо мною сущность мира, в котором я жил.
Если бы мне пришлось сегодня писать роман «Смерть — моё ремесло» заново, то я написал бы его иначе, во многом совсем по-другому. Но я никогда не смогу забыть, что этот роман, и такой, как он есть, оказал на меня, его автора, глубокое влияние и что он был моим первым шагом на пути осознания писательского долга.[1]

  — Робер Мерль, письмо Степану Злобину для включения в его предисловие
  •  

В своей книге Р. Мерль показывает, как с детства складывался характер эсэсовского коменданта лагеря смерти, и делает это с той глубиной, с какой французский писатель-классик XIX столетия Стендаль в своём знаменитом романе «Красное и чёрное» показал формирование молодого Жюльена Сореля в теснейшей связи с общественными условиями и развитием исторических событий. <…>
Роман показывает <…>: именно католик-отец, готовивший сына в священники, воспитал характер Рудольфа Ланга, характер исполнительного чиновника-робота. Католическое христианство и гитлеровский фашизм не противостояли друг другу в воздействии на молодого человека. <…>
Суховатая простота романа Мерля показывает злодейство почти без крови. Писатель не рисует раздирающих сцен. Ведь рассказывает обо всем происходящем Рудольф Ланг, механический человек, привычный к убийствам, лишённый мыслей и чувств. <…>
Книга <…> не содержит гневных призывов не допустить войны, автор романа не произносит разоблачительных речей против фашизма. Он просто показывает обнаженную правду. Дело не в бесноватом фюрере, который был всего лишь простым лакеем промышленных монополий. Истерический «пророк» шовинизма вполне заменим. На империалистическом рынке авантюризма и шарлатанства можно всегда найти сотни пройдох на роль «фюрера», отравляющего народы ядом военной истерии, а особенно в периоды капиталистических кризисов и безработицы.
Главное — уберечь от этих фюреров души народов. <…>
После выхода романа некоторые критики упрекали автора этой книги в сгущении красок. Опубликованные позже в печати подлинные мемуары коменданта Освенцима Рудольфа Гёсса[2] подтвердили, что писатель Робер Мерль изобразил и фашистские преступления и самого эсэсовского убийцу совершенно документально, именно с предельной художественной правдивостью.[1]

  Степан Злобин, «Роботы смерти (Исповедь палача Освенцима)», 1963
  •  

Мерль поставил своей задачей — и выполнил её — показать, что Гёсс был воспитан семьёй, и школой, и службой, и всей обстановкой милитаристской Германии как автомат, своего рода живой робот, что силой, которая приводила в действие этот автомат, был «приказ». К собственной инициативе и рассуждениям Гёсс был склонен лишь после того, как возникал «приказ», вне приказа он был как бы вне жизни, только приказ мог вдохнуть в него жизнь.[3][4]

  Иосиф Юзовский, «Польский дневник»

Примечания

править
  1. 1 2 3 4 Робер Мерль. Смерть — моё ремесло. — М.: Иностранная литература, 1963.
  2. «Комендант Освенцима» (Kommandant in Auschwitz), изд. в 1958.
  3. Ю. Юзовский // Новый мир. — 1966. — № 2. — С. 177.
  4. Кагарлицкий Ю. И. Что такое фантастика? — М.: Художественная литература, 1974. — С. 253.