Владимир Георгиевич Сорокин

русский писатель, сценарист, драматург, художник
(перенаправлено с «Сорокин, Владимир Георгиевич»)

Владимир Георгиевич Сорокин (род. 7 августа 1955) — русский писатель, драматург, сценарист, один из наиболее ярких представителей концептуализма и соц-арта в русской литературе.

Владимир Георгиевич Сорокин
Статья в Википедии
Медиафайлы на Викискладе

Цитаты

править
  •  

Города, как и люди, бывают сексуальные и фригидные. Можно всю жизнь прожить с человеком, так и не познав его эрос, не почувствовав. Так и любой город способен заставить вас вдруг затрепетать от оргазма или наоборот обречь на десятилетия тоскливого совместного существования.
Я прожил полтора года в Токио, но до сих пор не открыл для себя эроса этого удивительного города. Берлин отдался мне через полгода. Санкт-Петербург — через неделю. Париж — через двенадцать часов.
В каждом городе есть свой эрос.
Москва для меня — не город. И не страна. И даже не Внутренняя Россия.
Москва — спящая великанша. Она лежит навзничь посреди России. И спит тяжёлым русским сном.
Чтобы войти в неё, надо знать её эрогенные зоны. Иначе она грубо оттолкнёт вас и навсегда закроется.
Для каждого москвича есть свои нежные места на теле столицы. Но надо очень хотеть найти их. <…>
Эрогенных зон на теле Москвы всего семь. Касаться их лучше летом. Итак:
1. МГУ и смотровая площадка на Воробьёвых горах
<…> Там облокотитесь на полированный гранит парапета и всмотритесь в раскинувшуюся перед вами панораму города до слёз в глазах. Как только они выступят и панорама сольётся в мерцающий калейдоскоп, постарайтесь почувствовать Москву в виде цветного шара, парящего в воздухе. Почувствовав, вытрите слёзы и отправляйтесь дальше. <…>
Эротику Москвы объяснить не просто трудно, а невозможно. Её надо почувствовать. <…>
5. Станция метро «Красные ворота»
Московское метро на первый взгляд кажется одной огромной эрогенной зоной, перистальтом, каждый изгиб которого мраморно требует нежных прикосновений. Но это лишь поверхностное впечатление. За сорок пять лет путешествий по этому лабиринту я обнаружил только одну станцию с эротическими вибрациями: «Красные ворота». Поезжайте туда после полуночи, разденьтесь, встаньте в одну из гранитных ниш и замрите на несколько минут в позе Аполлона <…> или Афродиты. <…>
Чтобы почувствовать эрос Москвы, вовсе не обязательно совершать зловещие обряды и ритуальные убийства. Нет решительно никакой необходимости брызгать на кремлёвскую стену медвежьей желчью, испражняться в полночь с Крымского моста, метать в проституток отравленные дротики или мастурбировать на памятник Тимирязеву. Москва, как и любая женщина, нуждается в искренней нежности, идущей от сердца.
Многие москвичи склонны видеть главную эрогенную зону в Красной площади. Особенно продвинутые считают Красную площадь бритым лобком столицы, увенчанным двумя клиторами — храмом Василия Блаженного и мавзолеем Ленина.

  — «Эрос Москвы», 2000
  •  

С высоты птичьего (вертолётного) полёта Токио похож на Нью-Йорк после не очень успешной атомной бомбардировки: в гомогенной массе пеньков снесённых небоскрёбов торчат уцелевшие стоэтажные башни-одиночки. Они стоят неуверенными великанами. Бетонно требуют сочувствия.
<…> токийская толпа патологически неагрессивна. У каждого европейца с ней свои отношения. Может, поэтому все европейцы (а иногда и индусы и темнокожие) с вами на улице здороваются, как-то застенчиво произнося: «Хэлло!» Сочувственно заглядывают в глаза. Мол, старик, ты не один здесь оказался. Подобная традиция жива почему-то только в Токио. Вид европейцев на токийских улицах вызывает жалость. Они здесь всегда некрасивые и устало-озабоченные. От их тусклых взглядов и серых лиц накатывает тоска и хочется есть. <…>
Подземка Токио потрясает, как Левиафан. Но там всегда чисто и уютно, даже в час пик. Японцы любят спать стоя. Выспаться в метро на груди у европейца тайная мечта многих японцев. <…>
Город работает, как часы. Но проникнуть в его душу туристом, как в Париж или Нью-Йорк, невозможно: он ускользнёт. Не верьте тем, кто судит о Восточной Столице после двухнедельного японского тура. Это всего лишь скольжение по поверхности великого айсберга: Токио не открылся им. В нём надо пожить. Тогда он впустит вас. И навсегда войдёт в ваши сны.

  — «Рёв Годзиллы и крик Пикачу», 2003
  •  

Проблема профессиональных филологов в том, и только в том, что они оценивают одну книгу при помощи десятков и сотен других книг, прочитанных ранее. И другого механизма оценки литературы у них нет. Посему, полагаю я, у филологов есть лишь один глаз, сугубо литературный, способный только сравнивать тексты. Глаз второй, смотрящий в жизнь, у большинства литературоведов постепенно затянулся мутной текстуальной плёнкой, толщина которой прямо пропорциональна количеству прочитанных книг. Голова филологов заполнена книгами до предела. Они видят жизнь только сквозь текст. И гордятся этим. Навсегда объевшиеся и отравленные литературой, они воспринимают живую жизнь как продолжение текста, как приложение к нему. «Все в мире есть текст!» — сказал философ Витгенштейн, и эту сомнительную максиму подхватили в конце шестидесятых французские подхватили в конце шестидесятых французские философы. Хочется спросить: а чувство страха — тоже текст? Любовь — текст? Покалывание в пояснице — тоже текст? Для большинства филологов — да. <…>
То, что суровый эстет Набоков, смакующий мрачновато-призрачный мир «Шинели», в упор не различал поэтики «Тараса Бульбы», считая повесть неудачей Гоголя, проблема самого Набокова. И только. Ибо море слёз, пролитое миллионами простых читателей над сценой казни Тараса, вполне способно своими волнами потрясти мраморную скалу набоковского высокомерия. <…>
Так что, господа филологи-слависты, протрите ваш единственный глаз. Хватит смотреть на живых писателей сквозь пласт розоватого мармелада, сваренного Дерридой и Делёзом на хилом костре псевдореволюции 68-го года. Хватит навешивать на нас гнилых собак, порождённых вашим высокомерием, самоуверенностью и леностью ума. Хватит прятаться за цитаты. Хватит впаривать высоколобую туфту. Хватит лепить горбатых шоколадных зайчиков шизоанализа и деконструкции.
Литература — живое дело, свободная и сильная река. Она течёт. И течёт по-разному. Следите за её течением. Но не с тихого приуниверситетского бережка с подстриженным газончиком и политкорректными студентами-нудистами и не из университетской библиотеки, пропахшей бумажной пылью. Войдите в эту реку, почувствуйте её своим телом, станьте частью её. Прополощите в ней ваши мозги, уставшие от симулякров и трансгрессий. И тогда, возможно, сцена казни Тараса вызовет у вас искренние слёзы, солоноватый привкус которых вернёт вам чувство реального. <…>
По большому счёту всю жизнь меня интересовала (и продолжает) одна-единственная тема, один-единственный и роковой вопрос: что такое насилие и почему люди не в состоянии отказаться от него? Вопрос сей оказался мучительным не только для меня, автора, но и для моих читателей, ибо я вовсе не старался, да и не мог дать на него ответ в романах, рассказах и пьесах, а лишь по-разному задавал его, ставя этот зловещий чёрный кубик на разные подставки и площадки обозрения.

  «Mea Culpa?», 14 апреля 2005
  •  

Вспоминаю нашу последнюю встречу в Токио. Мы сидели в маленьком ресторанчике, ели суши и говорили о перемещении людей во Вселенной. И я сказал, что многие до сих пор сомневаются в том, что американцы действительно побывали на Луне. Тогда Виктор ответил: „Владимир, мне кажется, вопрос не в том, были ли американцы на Луне, а в том, существует ли сама Луна“. Я думаю, никто из современных российских писателей не смог бы ответить так. В этом ответе весь Виктор Пелевин со своим неповторимым миром. Именно за это мы, читатели, любим и ценим Виктора Пелевина. Я желаю Виктору Олеговичу новых книг, новых путешествий, новых открытий и новых Лун в его удивительном внутреннем космосе.[1]

  — поздравление Пелевина с днём рождения
  •  

Недавно в одном большом обувном магазине я увидел ботинки, стилизованные под продукцию времён до массового производства <…>. Вид этих ботинок как бы говорил: «Человечество устало от одинаковых вещей. Не пора ли хотя бы внешне вернуться к штучному товару?» Бумажная книга всё больше уступает электронной <…>. Мне кажется, что спасти себя книга сможет только став штучным товаром, бросив вызов не только цифровой, но и некоторым образом гутенберговской эпохе. Каждая книга должна выглядеть так, словно её отпечатали вручную, <…> пахнуть так, как пахнет оригинальная, неповторимая вещь. Став такой вещью, книга воздвигнет вокруг себя бастион, непреодолимый для цифрового мира.[2]

Художественные произведения

править
  •  

Сдаётся мне, ежели подойти к укоренению в госструктурах феномена мужественной любви онтологически, то властная вертикаль наша давно уже не токмо казённой ответственностью укрепляется. Но и мужественной нежностью. И в этом — обновление конструкции старой вертикали. А может, рискну высказать предположение, что это уже несущий элемент всей госпирамиды. А по-русски говоря: фундамент. Один опальный политолог не так давно в Нетях порассуждал на эту тему. Мол, русская вертикаль власти во все времена была колом, на коем сидела туша страны нашей; сперва, дескать, кол тот был дубовый, потом осиновый, берёзовый, чугунный, стальной, железобетонный, пластиковый. А теперь стал он живым. Вполне точное умозаключение. Ибо лучше на теплокровном торчать, чем на пластиковом. — входит в «Историю будущего»

  — «Отпуск», 2012
лат. О женщинах — сборник середины 2022 года из 9 рассказов.
  •  

… парень <…> хихикает как-то зловеще, и Моник видит, что за время укола, соответственно движению поршня в шприце, парень стремительно стареет, стареет, стареет, становясь из мускулистого богатыря дряхлым стариком с обвислой на костях кожей. Она вытягивает невидимую иглу из его языка, и старик буквально валится на руки медсестёр, <…> он ещё и обосрался. Его выносят, и он продолжает хрипло хихикать и срать на ходу.
— Но это не от моей вакцины! — громко сообщает всем Моник. — Он состарился естественным образом, потому что развитие генов старения было купировано сорокадвухлетним страхом его организма перед новым сибирским вирусом Druzhba-8M, который будет результатом утечки бактериологического оружия в результате нашествия мутирующих от радиации кротов-медведей на законсервированный подземный склад № 327.
На площади аплодируют.

  — «Вакцина Моник»
  •  

— Шкала прогрессивного налогообложения в новом году будет целиком и полностью зависеть от количества появлений министра по делам пожилых граждан Анне Шпигель на каналах германского телевидения…

  — там же
  •  

— Ты знаешь хоть один женский роман уровня не Достоевского, а хотя бы Кафки или Набокова? <…> Нет такого романа. <…> На что похож мужсткой орган? <…> На отбойный молоток. Он долбит бытие, раздвигает, познаёт его. А на что похож наш орган? <…> На сферу. Она втягивает бытие в себя, использует его. Два противоположных процесса. Мужчины долбят и нас. <…> И мы рожаем. <…> Но не создаём. Потому что процесс зачатия и родов в принципе не креативный. Это чистая физиология… — рассказ в качестве 1-й части включил «Поэтов» (2018); входит в «Историю будущего»

  — «Золотое ХХХ»
  •  

… у пальцев человеческих ног есть, как и у лиц, своё выражение. У пальцев рук — нет, а у ног — есть! Поэтому все и прячут эти пальцы в носки.

  — «Сугроб»
  •  

Тодд был большой и громкий. <…>
Но самой громкой была улыбка Тодда. Когда его влажные губищи расползались, обнажая белые, оччччень здоровые зубы и мясистые дёсны, пространство вокруг словно раздвигалось, наполняясь чем-то новым, иностранным, и советские люди со своими вечными страхами и опасениями цепенели от этой громкой демонстрации чужой свободы.
— Не хохочи, это признак глупости! — учили Машу в семье и школе.

  — там же
О сборнике
  •  

Пожалуй, лишь два рассказа, <…> будучи отчётливо и узнаваемо сорокинскими, в то же время ненадолго заставляют вновь пережить то озадаченное восхищение, которое тексты писателя вызывали в прошлом. В рассказе «Сугроб» <…> тёплая человеческая эмоциональность в первой половине текста мастерски оттеняется ледяным абсурдистским ужасом второй его половины. А рассказ «Две мамы» <…> возвращает нас во времена ранней сорокинской книги «Очередь» с её виртуозным и безжалостным авторским чревовещанием.
<…> сказать, что какие-то из рассказов De feminis оскорбляют женщин или выставляют их в неприглядном свете, будет несправедливо. Да, женщины в них выглядят совершеннейшими «мясными машинами», <…> не вызывают эмпатии и в целом не обладают субъектностью, но в этом они мало отличаются от мужчин или, допустим, растений — Сорокин в целом не склонен относиться к порождениям собственной фантазии хоть сколько-нибудь по-человечески.[3]

  Галина Юзефович

Интервью

править
Высказывания о произведениях приведены в статьях о них.
  •  

— Вряд ли имеет смысл говорить обо мне как о концептуалисте, потому что ещё в начале 1980-х годов я плавно со всеми перетёк через «new wave» в постмодернизм.
<…> читателя как такового я никогда не учитываю. Может быть, поэтому меня так мало здесь печатают. Меня завораживал всегда только текст. <…>
Я могу найти очарование в любом тексте. Наиболее привлекательными мне кажутся области, ещё не втянутые в литературу, неокультуренные: бюрократический, канцелярский язык, язык душевнобольных — их письма. <…> Мы ещё не осознали соцреализм как автономное эстетическое направление <…>.
Татьяна Рассказова: Если вас начнут здесь широко печатать, вы не боитесь стать некой литературной «эмблемой», превратиться в литературный миф? <…> Это у нас быстро происходит, если попасть в струю.
— Думаю, мне это не грозит. Тот тип литературы, к которому я принадлежу, вызовет у большинства неприятие.[4][5]

  — «Текст как наркотик»
  •  

— … я — любитель, а не профессионал. У меня отношение к этому процессу как к сугубо приватному занятию. Для меня — это род терапии <…> щит от социума, попытка борьбы со своей психикой. Для меня текст и процесс писания — это транквилизатор, который многое глушит и позволяет забывать об ужасе этого мира <…>.
корр.: А не случалось вам предпринимать попытку взять да «излить душу» в литературе?
— Всё, что написано, уже неискренне. Для меня изначально любой текст — мёртвая вещь. Это игра с имиджами, «игра в бисер», это некий материальный процесс, что-то чисто механическое. Потому изливать душу опосредованно я никогда не буду и не поверю в этом другому. У меня вообще вызывают ужас безумные статьи, которые все бросились писать, многих прохватил социально-политический понос — по любому поводу они стремятся высказаться. Все тексты ложны, в них есть поза, потому что ни для себя, ни для близкого человека ничего писать не надо. Я-то пишу — просто как наркоман берёт шприц и «ширяется».

  «Самое скучное — это здоровые писатели», 10 октября 1994
  •  

Андрей Архангельский: Выяснилось, что довольно большая часть человечества <…> «не может терпеть» (ходить в маске, сидеть дома и т.д.). Лучше сдохнуть, чем терпеть. <…> Самоубийственное поведение… <…>
— Это, конечно, последствие того, что в последние десятилетия жизнь человека очень убыстрилась. Собственно, убыстрился — вместе с перемещением в пространстве и поглощением информационных потоков — и принцип удовольствия. И человек продолжает сидеть на этой игле, он хочет по-прежнему «здесь и теперь». Всё сразу. А тут ему говорят, что надо чуть-чуть притормозить. Надо себя сдерживать. И его реакция на это — реакция язычника на религиозный пост. «Чего это я поститься должен из-за каких-то химер, если я верю только в то, что можно потрогать и купить?..» <…> пандемия — и есть лакмусовая бумажка всей нашей жизни. <…>
У людей нет терпения просчитать заранее даже несколько ходов.

  «Пятеро маяковских и четверо конных», 15 апреля 2021

Вести из онкологической клиники

править
Синтаксис. — 1992. — № 32. — С. 138-143.[5]
  •  

Пётр Вайль и Александр Генис: Как вам удалось добиться статуса «непроходимого» автора?
— <…> Могу лишь догадываться. У нас во дворе была выгребная яма. Каждый понедельник туда приезжала машина, которая откачивала нечистоты. Зрелище это меня, тогда пятилетнего, завораживало — оно одновременно и притягивало, и отталкивало. Есть такие зоны и в культуре. В этом есть какая-то нечеловеческая красота, граничащая с ужасом. <…>
В моих текстах — стилизация патологической речи, это — попытка введения в литературу маргинального художественного языка. <…>
Я лишён чувства читателя. <…> Поэтому я могу лишь сказать, что получаю колоссальное удовольствие, играя с различными стилями. Для меня это чисто пластическая работа — слова как глина. Я физически чувствую, как леплю текст.
<…> я изначально отделяю эстетику от этики и этим разрешаю проблему нравственности. Когда мне говорят «Как можно так издеваться над людьми?», я отвечаю: «Это не люди, это просто буквы на бумаге».
Да и к жизни мое отношение чисто эстетическое. Для меня, например, советский мир не ужасен. Напротив — он интересен и красив той нечеловеческой красотой <…>.
Даже у Джойса нет полной отстранённости от текста. <…>
Для меня первичен не соц-арт, а поп-арт. Мне Уорхол дал больше, чем Джойс, — он учил «поп-артировать» культуру. <…> Соц-арт — это лишь часть поп-арта, принципами которого я пользуюсь постоянно.

  •  

… я всю жизнь чувствую жуткую несвободу. Нас ведь насильно вытолкнули в мир из утробы. За этим пошла череда насилия, которая не оставляет выбора — человек обречён жить. Так что смерть — величайшая надежда: есть конец, есть выход. Писание — тоже выход. Пригов как-то сказал: «Пока я пишу, всё в порядке, но когда поднимаю голову — становится страшно». На бумаге можно делать всё, чтобы забыть ужас бытия. Литература и есть транквилизатор, который позволяет забыться. <…>
На Западе приятно жить, но становится скучно — это как жить на даче. Здесь же мне удивительно хорошо работается — пространства гигантские, в которых царит анархизм в сочетании с сакральностью.
В России есть одно большое коммунальное тело — коммунальное сознание чисто телесно, этакий культурный атавизм. Барачный вариант соборности. Люди здесь, в отличие от западных, принципиально ещё не отделены друг от друга. Только сейчас начинают разлепляться — отваливаются куски.
Но вообще нет принципиальных различий между Востоком и Западом. Человек изначально болен — он обречён, он умрёт. Есть две онкологические больницы: на Западе приходит врач, милая девушка, приносит фрукты, цветы, включает телевизор — всё в порядке; у нас просто — железная койка, палата номер шесть.

Насилие над человеком — это феномен, который меня всегда притягивал…

править
Русский журнал, 3 апреля 1998.[5]

{{Q|корр.: Владимир, чем вы можете объяснить свою бо́льшую популярность на Западе, чем в России? — Властью «шестидесятников». В принципе наше время, да и вся перестройка — парадигма «шестидесятников». <…> власть сейчас у них, хотя идеи уже догнивают <…>. Поэтому не только я, но даже, например, Илья Кабаков тут не существует. Не существуют другие «семидесятники», те, кто внёс другую эстетику…

  •  

— … я мазохист [в душе]. <…>
корр.: Несмотря на расхожее мнение о том, что вы современный маркиз де Сад? <…>
— Конечно, у меня другая проблематика, чем у де Сада. Хотя если что и может нас объединять, так это процесс выяснения выносимости бумаги: сколько она может вынести. <…> видимо, он неосознанно решал эту проблему: веры вообще в печатное слово, заслуживает ли оно доверия вообще к тексту…

  •  

В постмодернизме нет механизма исчерпанности, по-моему, он в нём просто не заложен, мне кажется, постмодернизм переживёт всё, что о нём говорят. <…> Нет, он не будет развиваться, ему уже некуда развиваться. Но мне кажется, что он надолго, потому что постмодернизм — это не процесс, это состояние: в нём нет динамики. <…> я вспоминаю Древний Египет: там в течение многих веков ничего не менялось совершенно. <…> И очень может быть, что XX век как век процессов различных уже завершился — а то, что будет потом, будет время состояний <…>. Поэтому говорить о кризисе постмодернизма как бы нелепо вообще.

  •  

Мне кажется, что роман — это такая птица Феникс, которая умирает и возрождается бесконечное число раз. И, наверно, роман умрёт со смертью последнего читателя. В начале XX века все цитировали слова Ницше о том, что «Бог умер». Это ведь не означало, что умер Бог. Умерло некое старое представление о Боге. Бог жив, пока живы верующие. Так же и роман…[6]

  •  

Лично для меня литература отделена от жизни, мои произведения никак не связаны с тем, как я живу, люблю и верю. Весь мой опыт в литературе — это попытка снять с этой области некую мистическую паутину, которой она была окутана последние два века.
<…> Мои опыты вызвали ярость у критиков толстых журналов, которые, как жрецы умершего бога — Великой Русской Литературы, стали изо всех сил делать вид, что он жив. <…>
Литература — не стенобитная машина. Я не боролся с советской прозой, я просто её исследовал. <…> Это был самодостаточный литературный эксперимент. На самом деле я не был диссидентом <…>. Я боролся с самим собой и за качество своих текстов.

  «Владимир Сорокин не хочет быть пророком как Лев Толстой», 2 июля 2003
  •  

— Представьте себе, идёт эта акция на главной культурной площади страны — перед Большим театром. Рвут книги, причём надрезанные, чтобы легче было рвать. Бросают в огромный унитаз и посыпают хлоркой — для дезинфекции. При этом звучит музыка из «Лебединого озера». И одного моего знакомого из Министерства культуры — он обычно проходил через этот сквер — останавливает милиционер: «Обойдите, пожалуйста. Здесь идёт акция». То есть милиция их охраняла от зевак.
корр.: Иначе говоря, действо для самих себя. Напоминает онанизм.
— Да, действительно похоже. Но это уже государственный онанизм. При Ельцине приехал бы ОМОН, и их бы быстро повязали.

  «Мы все отравлены литературой», конец 2003
  •  

корр.: Откуда во время реформы русского языка 50-60-х годов прошлого века в слове «дермо» появился мягкий кончик «ь»? <…>
— У меня есть, конечно, версия своя. Это произошло в период хрущёвской оттепели. Помягчали нравы — вот и на дерьме отразилось.

  — то же
  •  

… не надо быть стенобитной машиной, как Солженицын — он был актуальным писателем, пока существовала советская власть. Не надо только швырять камни. Пока система стояла, он метал в неё камни, причём очень хорошо. Но он её разрушил — и что дальше? Что делать стенобитной машине, если некуда метать камни? Только ржаветь. <…>
Мои вещи попадают в нервные узлы общества, и наше коллективное тело от этого содрогается. Но на самом деле это иглоукалывание и общество только становится здоровее. Когда-нибудь это поймут и оценят. Мне кажется, моя литература носит терапевтический характер, освобождает от застарелых комплексов.

  «Доктор Сорокин», сентябрь 2005
  •  

Россия — очень богатое поле для альтернативной истории. Потому что никто в нашей стране, начиная от президента и кончая последним бомжем, не знает, что с ней будет. И для писателя это, безусловно, Эльдорадо. Это русская метафизика. Я много раз говорил: мы живём между прошлым и будущим. Мы не чувствуем настоящее, потому что мы либо вспоминаем, как было хорошо или, наоборот, как было плохо, либо гадаем на кофейной гуще о будущем.

  «Мой «День опричника» — это купание авторского красного коня», 25 августа 2006
  •  

Мне один критик пожелал тюремного опыта. Только наивный человек может такое посоветовать. Это всё равно, если бы я пожелал ему, как Белинскому, заразиться туберкулёзом и научиться харкать кровью — чтобы как следует чувствовать литературу.

  «Правила жизни», 2006
  •  

… идея опричнины в современной России довольно ярко приживается. <…> В этом, собственно, и сила этой идеи, что параноик Иван Грозный сумел заразить ею российскую власть. <…> У неё, конечно, бывают латентные периоды и бывают обострения. Последние лет десять — период обострения. Но очень может быть, что до пика мы ещё не дошли.[7][8]

  •  

Когда мне позвонили и рассказали про этот перформанс — перед Большим театром, <…> — я понял, что попал в сюжет одного из собственных рассказов, и относился к этому соответственно — иронично. Но когда «идущие» пришли ко мне домой под видом рабочих и показали заказ: навесить на окна тюремные решётки, — это меня отрезвило. А где-то через неделю на меня было открыто уголовное дело. Мило, правда?

  «История возвращается не только в виде фарса», 26 декабря 2006
  •  

За последние 15 лет в России образовалась уникальная ситуация, которой у нас не было никогда раньше. Писатель может что угодно написать, издатель — напечатать, а читатель — купить, прочитать и поставить на полку. Эта ситуация завораживает и потрясает. Многие с этим потрясением не справились — я имею в виду писателей подполья. Они всплыли, как глубоководные рыбы, глотнули воздуха — и их разорвало[9].

  «Русский абсурд внешне мутирует, хотя внутри не меняется с XVI века», 20 марта 2007
  •  

У меня был совершенно мистический случай. Я взял такси в Москве, еду. И вдруг вижу, что за рулём сидит… Виктор Пелевин. Таксист — один к одному просто. Пелевин вылитый! И эти его очки… Я сначала подумал, не пошёл ли Виктор подработать, набраться материала в народе. И думаю: «Да, бывает же». И замечаю, что он так в зеркальце на меня поглядывает. А я сзади сидел. Машина на светофоре останавливается, он ко мне тогда обращается: «Извините, можно вопрос задать?» Я говорю: «Да, конечно». — «Это вы написали «Голубое сало»? — «Да». — «Ну вот, а я ведь сразу угадал, с первого взгляда просто, что вы — Виктор Пелевин!»

  «Я почувствовал, что сейчас пойду и просто-напросто убью его», 2 апреля 2008
  •  

Александр Исаевич Солженицын был, <…> может быть, самым великим русским публицистом. Его «Архипелаг ГУЛАГ» воспитал целое поколение антисоветчиков, которое внесли вклад в разрушение чудовищного советского государства. Это по-настоящему великая книга. <…> Миф её очень силён. В 70-е годы один мой приятель всерьёз утверждал, что если собрать компанию людей с самиздатским «Архипелагом» и посадить их в метро на Кольцевой, то после ста кругов вокруг Кремля советская власть рухнет.[10]

  •  

Есть фантомные боли — это когда болит рука или нога, которых давно нет. Так вот Украина, Грузия и страны Прибалтики — это ампутированные части Российской Империи.
И когда они начинают болеть и чесаться, это Россию раздражает, она нервничает и делает такие поступки, которые вот сейчас почти поссорили её с западным миром.

  «Володимир Сорокін про фантомні болі Батьківщини», 12 сентября 2008
декабрь 2007 (Художественный журнал. — 2008. — № 70 (декабрь).[5])
  •  

… не кажется ли вам, что московский концептуализм — это был такой пузырь кислорода в океане брежневского бытия? Это как бы такой кислородный колокол, как под водой бывает, который позволял нам дышать. Собственно, в этом колоколе люди питались отношениями, они жили идеями, жили общением, а то, что висело на стенах, — это было лишь поводом для общения, во время которого и выделялся тот самый кислород.
<…> западные концептуалисты как раз стремились к наибольшей прозрачности понятийной, да? Чтобы <…> чистота идеи или жеста была абсолютно понятна всем. <…> Но «Коллективные действия» — это история нарастающего герметизма, отделённости. Катакомбная церковь, что ли? Первые акции их были ещё достаточно концептуально прозрачны и чисты <…>. Но потом акции стали невероятно усложняться, обрели некую громоздкость и герметичность. И недаром эту группу, ещё в 1980-е, потеряв интерес к процессу, стали покидать чувствительные люди <…>. Каждая акция становилась всё более малопонятной для непосвящённых. И приглашались на акции жёстко отобранные люди, посвящённые. <…> Но это же принцип секты. <…>
Московский концептуалист оказался понятен только группе единомышленников. Вот, например, возьмите Константина Звездочётова. <…> Он же просто не знает и не хочет знать другого материала и другой реальности, он как бы говорит: «Я убогонький советский человечек, я другой реальности не знаю, рисую только родное, советское». <…> Но это же чистая этнография! <…> нежелание свободно говорить на языке визуального.
<…> этот пузырь воздуха поднялся наверх и художники многие рассеялись, уехали на Запад, стали по инерции пытаться делать то же самое, что и здесь. Я помню, что я увидел где-то несколько работ Булатова, когда он пытался работать с западным материалом, с западной рекламой. Я поначалу подумал, что это работы какого-то «продвинутого» чешско-венгерского художника 1970-х. Это было настолько слабо и лишено прежней булатовской мощи, что показывало, насколько всё-таки он был зависим от этого места, от энергии противостояния советской реальности.

  •  

— Амбиции концептуалистов были по сравнению с Малевичем гораздо скромнее. Они просто как неофиты были довольны тем, что могли в своих мастерских в своих работах говорить на западном языке искусства. И этого было достаточно. <…>
Николай Шептулин: Стояла задача вполне себе соотносимая с духом наступающих 1990-х. <…> люди вдруг оказались поставлены перед фактом, что их искусство выражается в таком-то количестве дензнаков. <…>
— 1989 год. Звонит Монастырский: «Вова, Рита делает выставку, надо тебе быстро сделать работу». Я говорю: «Знаешь, у меня как-то сейчас и драйва нет, да и как-то, так сказать, ради чего делать?» — «Ну как ради чего? <…> Чтоб продать». А там буквально за неделю надо было что-то слепить. А я говорю: «Ну, как я так быстро?» А он: «Элементарно: иди на помойку, возьми какую-нибудь деревяшку, железку, прикрути к деревяшке железку, а на деревяшке чего-нибудь напиши». Я говорю для смеха: «Например: „обо-робо“…» А он говорит: «Во! Здорово! Напиши „обо-робо“, выставишь, у тебя её купят за 15 тысяч долларов». Я, естественно, «обо-робо» делать не стал. <…>
Но тем не менее я всё-таки считаю, что московский концептуализм научил очень многих людей свободно мыслить. <…>
Мне концептуализм дал великое оружие — дистанцию между мной и текстом. Он позволил мне взглянуть на текст как на вещь. И в отличие от традиционных русских писателей, тонущих в своём тексте и не могущих сказать ничего вразумительно, я получил от концептуализма как бы крылья, позволяющие парить над текстом, над этим океаном.

  •  

корр.: Вы постоянно повторяете «русская жизнь». В чём она? <…>
— Это неучтённость человека. Если посмотреть на сталинские высотные здания — это вроде жилой дом. Но внешне ты понимаешь, что это некий государственный монумент, а человеческий размер не учтён. Россия — это громадная белая медведица, в шерсти которой обитает население. Она большую часть жизни спит, а потом просыпается и начинает чесаться. И это самое страшное время. И мы заложники этих размеров, пространств.

  «Обнять Метель», 2 апреля 2010
  •  

… «Букер», «Антибукер», «Нацбест». <…> Я давно говорю, что эти премии присуждались по принципу, кому бы не дать. Наиболее яркие писатели, которых активно переводят за рубежом, ничего не получают у нас практически. Потому что, к сожалению, провинциальная толстожурнальная братия нас ненавидит, ибо фатально отстала от жизни и литературы.

  «Миллион евро за роман», 7 октября 2010
  •  

Да, были разговоры, что я разрушаю русскую литературу. Нет, я её не разрушаю, я ей обновляю кровь, пускаю старую, гнилую, и вливаю новую. Потом я, конечно, расчищал место — надо было сдвинуть в сторону «совок», а для этого нужно было взорвать несколько литературных атомных бомб, что я в 1980-е годы и сделал.

  «Писатель-кровопускатель», 5 ноября 2010
  •  

Это вообще очень большая тема, тема структуры нашего пирамидального государства, в котором нет граждан, а есть подданные. <…> Каждый мелкий начальник, получая власть, активирует в себе этот ген опричнины.

  «Цукровый Кремль», 12 ноября 2010
  •  

корр.: Вы уже говорили про Россию, что это «тираннозавр с износившимися клыками».
— Тираннозавр, который уже не может стоять на ногах и лёг на брюхо. <…> У нас ведь государство — это живое существо всегда было. Как медведь. Сейчас медведь лежит в берлоге, и со стороны видно, что он вроде жив. Шкура поднимается и опускается. Он как бы дышит. Как бы! Потому что внутри он набит паразитами, а не живой плотью. Они там шевелятся, выжирая последнее. А мы всё ещё принимаем это движение за естественное дыхание.

  «Тираннозавр лёг на брюхо», 9 июня 2011
  •  

… я в наши русские премии не верю, начиная с «Русского Букера» убогого. Бросили англичане подачку, и наши шестидесятники радостно подхватили… Позор! Я был на первом «Букере» [в 1992 году], сидел и видел паноптикум толстожурнальной тусы. Помню, как они завопили, <…> когда «Сундучок Милашевича» получил «Букера». Я подумал: чему они так радуются? Это же посредственность! Но было уже поздно. В любом деле: если первая нота фальшивая — всё обречено. Так «Букер» и врезал русского дуба.

  — то же
  •  

Некоторые лозунги митингов вызывают недоумение. Например: «За честные выборы». <…> Это мне напоминает, например: люди играют в вист, заходит известный шулер, вынимает колоду, садится. Игроки говорят: «У него краплёная колода». Он отвечает: «Господа, не переживайте, колода краплёная, но я играю честно. Вы можете даже поставить видеокамеры».

  «Происходит обыдление элит», 30 января 2012
  •  

Когда в начале 80-х годов мы познакомились с художником Свеном Гундлахом, <…> он был очень удивлён, увидев меня. Он собирался увидеть горбатого 40-летнего человека с косыми глазами, подволакивающего ногу, который бегает по помойкам от КГБ.[11]впервые рассказывал до 2002, т.к. парафразировано Л. Данилкиным[12]

  •  

Почему Сталину так легко удалось раскрутить маховик насилия? Потому что было много людей, которых оно не удивляло. Крепостное, холопское сознание, готовность к насилию и унижению. Причина — запоздалая крестьянская реформа, которая опоздала лет на пятьдесят. Александр I её не провёл, побоялся. А потом уже было поздновато…

  «Дорогой гвоздь», ноябрь 2013
  •  

Мне кажется, что мы, русские, давно научились использовать хаос как некую силу. То есть, интеллигенция и писатели используют его как вдохновляющую энергию. А граждане борются с ним при помощи водки и мата. Они его заговаривают матом, а при помощи водки они приручают его, делают домашним животным. А власть тоже использует русский хаос. Я думаю, что в этом у неё большой опыт. Хаос помогает ей воровать, например. На хаос можно очень многое списать.

  «Помутнение умов в России — временная болезнь», 23 июня 2015
  •  

Наверное, когда страна катится по наклонной, трудно уберечь в себе гражданина. (смеётся) Гражданин из тебя вываливается!

  6 августа 2015
  •  

Германия оказалась в лучшем положении, чем Россия, потому что ей весь мир помог вырыть большую могилу и всех нацистских чудовищ прошлого сбросить туда и закопать. А у нас их Ельцин отодвинул в угол и забросал опилками, мол, сгниют сами. Оказалось, что не сгнили, а ожили как зомби.

  «Между русскими и немцами сильное взаимопритяжение», 10 февраля 2016
  •  

корр.: От нашей знаменитой литературоцентричности что-то ещё осталось?
— От неё осталась почти религиозная вера в слово. Для писателя наша страна — эльдорадо: здесь вечный гротеск и вечная вера в слово. То есть и материал везде рассыпан, и читатель ждёт. Но для жизни, для гражданского общества — это проклятье. <…> Все российские правители злоупотребляли этой верой…

  «Постсоветский гротеск уже стал сильнее литературы», 7 август 2016
  •  

Москва за последние тридцать лет изменилась не в лучшую сторону. Её трудно назвать городом — это место, где стоит пирамида российской власти. Она жестокая, эта пирамида, образ города ею раздавлен.

  — то же
  •  

Концептуализм [в России] мёртв, но я ещё нет.

  «Я стараюсь найти словесную одежду для некой идеи», 8 августа 2016
  •  

Россия всё-таки бережно хранит свои золотые запасы мракобесия.

  13 марта 2017
  •  

Утром попишешь тексты, после обеда вернёшься к обложке сборника какого-нибудь эстонского поэта. <…>
Но потом литература всё, как цунами, снесла, как мамонт, вытоптала. Рухнул СССР, я стал печататься…

  18 апреля 2017
  •  

Ощущение, что умирает некий великан. Его имя — Целостная Картина Мира. Он умирает уже давно, и сейчас у него такая фаза активных конвульсий, она сопровождается выбросом имперско-агрессивных или ипохондрически-эротических фантазий. <…> Чуковский описал, как умирал писатель граф Соллогуб, <…> он в слезах говорил друзьям: «Моя миссия — оплодотворить всех девушек мира, а меня в этом состоянии и на пол-Европы не хватит»[13]. В постсоветской России этот процесс носит агрессивный характер. Имперские содрогания без империи, жестокость по отношению к собственным гражданам, безумные законы <…>. Это всё — агрессия смертельно больного великана. <…>
Сложность ситуации в том, что вокруг не железный занавес, это уже не советский лагерь, где нет мяса в магазинах, где давятся в очередях, где можно лишь дома с друзьями что-то обсуждать. Везде теперь модные рестораны, магазины, можешь купить «мерседес», сесть и поехать куда-нибудь в Мюнхен <…>. А рядом такое как бы вполне уже заурядное людоедство, избиения, пытки, аресты непонятно за что. Как бы нэп и софт-репрессии в одном лице. И это, конечно, ново для советского и постсоветского человека.
<…> в конце 1990-х всё-таки не разглядели прошлое до конца. Потому что не было государственного механизма отслоения от совка. А если этого не было, значит, не появилось дистанции и не смогли посмотреть на это объективно, как на собственную больную ногу. <…> ведь поражена гангреной! И если её не ампутировать сейчас, то она отравит тебя и ты превратишься в зомби.

  «Мы не отслоились от советского мира», 11 августа 2018
  •  

Антон Долин: Зима — это такое вечное время года в России, и такое чувство, что нам в этой зиме ещё и как-то комфортнее.
— Да, вся тухлятина в замороженном виде как бы и не пахнет. Для многих нет этих запахов. <…> Сейчас, чем дальше мы от «совка» — настоящего СССР, <…> — тем больше ужаса я вижу в нём. Он ссыхается, сжимается, как уродливое и необычное насекомое. Очень ядовитое, конечно. Когда-то мы с ним жили, оно ползало у нас дома. <…>
Преступление большевиков — даже не преступление против человечности, а попытка сокрушить человека как homo sapiens, как феномен свободы ума и воли. В этом у них был дьявольский размах. Они, несмотря на заявленные утопические цели, делали совсем другое дело. Нарушить внутренний строй человека[14], лишить его онтологических человеческих качеств, таких, например, как выбор. Большевиками человек рассматривался как часть токарного станка или танка. А совписатель — как часть письменного стола.

  «Тухлятина в замороженном виде как бы и не пахнет», 22 августа 2018
  •  

… малые формы, похожие на пьесы, — это попытка перевести дух и оглянуться по сторонам, когда нет большой работы. <…> Например, в 1990-е не писались вообще романы <…>. Во многом потому, что жизнь была очень неустойчивой, подвижной, хаотичной, и она не лезла в роман. Это был Протей, который говорил разными голосами. Я думаю, что это есть и сейчас — наползает этот ледник прошлого, он очень многое перемешал, обломки старого с чем-то новым. Сейчас потрясающий по многообразию язык. <…> социальные сети — это дикая окрошка, смешение всего со всем. Эта пьеса — не Ионеско, а Хармс. У Хармса дичи больше.

  — то же
  •  

В Москве для меня есть огромная разница между интерьером и экстерьером. Когда я выхожу на улицу, то попадаю совсем в другое пространство, которое многого требует от меня. Оно довольно агрессивно. В Берлине нет такого перехода. Я выхожу погулять и тяну за собой свой интерьер, и он разворачивается передо мной на каждом шагу. Зато в Москве есть <…> непредсказуемость.

  «Москва — имперский город, раздавленный вертикалью власти», 17 октября 2019
Тень опричника
править
Дилетант. — 2012. — № 1.
  •  

Если говорить всерьёз об опричнине, об этом зловещем феномене, то парадокс в том, что она не была описана в литературе. Получается, что классики наши, бородатые и великие, стеснялись писать об этом. И боялись. Понимаю почему — не только по цензурным соображениям. <…>
Любопытно, что после того, как Грозный казнил всю верхушку опричнины и практически разогнал её, он под страхом смерти запретил употреблять это слово, и опричников стали называть дворовыми людьми. Что же произошло? Если вспомнить старика Фрейда, то произошло как бы вытеснение травмы — явление было вытеснено из народного сознания в подсознание. А раз оно не описано, не названо своим именем, значит, живо. И до сих пор работает. Что, собственно, и доказано всей путинской эпохой. Опричнина на самом деле жива.

  •  

Мне кажется, что у нас сейчас совершенно парадоксальная ситуация, когда феодально-советское прошлое буквально, как динозавр, сожрало настоящее. И получается, что будущего у нас нет по определению: ему не на чем вырасти, почва для этого не годится. То и дело с разных сторон слышу: «мы не видим будущего». А это уже некий приговор режиму, времени.
Всё, что происходит сейчас, включая так называемые выборы, напоминает 1984 год, когда воцарился Черненко. Тогда было такое чувство, что будущее как пространственная перспектива схлопнулось. Стало плоским и совершенно мутным. Вот сегодня у меня приблизительно такое же чувство. И тот же привкус.
С другой стороны, тогда казалось, что эта власть, как ночной кошмар, никуда не денется. Но она делась. И, в общем-то, довольно быстро. Кстати, вот что ещё объединяет нынешних правителей и позднебрежневских: они стали гротеском. Даже самопародией. А как только в России власть становится пародией, ей жить остаётся не очень долго. Так что в этом смысле я пессимистический оптимист. <…>
Опричнина — очень серьёзная и болезненная для русских тема. Потому что она, хоть и просуществовала всего 6-7 лет, впрыснула в сознание народа своеобразный яд. Человек, приближённый к власти, — любой человек, даже самый маленький и ничтожный, — может стать оккупантом в собственной стране. <…> Опричники так и вели себя. Тактика выжженной земли, когда они, возвращаясь из разграбленного и практически уничтоженного Новгорода, резали скот в деревнях и жгли дома, — это тактика оккупантов. Яд помог родиться идее, что есть мы и есть они — власть, к которой я, маленький человек, гаишник или чиновник, прислонился. И я теперь оккупант в своей стране.
Этот яд и формирует, на самом деле, вертикаль власти. Пока это не будет описано, вскрыто, названо своим именем и обсуждено, система будет работать. <…> И народ ощущает государственную власть как власть оккупантов, живущих и действующих по своим, неведомым законам.

Гротеск стал нашим главным воздухом
править
Colta, 15 ноября 2012
  •  

… презрение [нашей] нынешней власти к интеллигенции. Ведь это же власть, у которой в голове не буквы, а цифры, нули. На кой хрен им вообще сдалась литература?

  •  

На ранних этапах, когда она только появляется, она всего лишь идеология. Но как только она овладевает массами — это уже становится паранойей. Собственно, сейчас это и происходит. Наверху — паранойя, внизу — деградация. Такая вот у нас «Изумрудная скрижаль».

  •  

Абсолютный мировой бренд — Казимир Малевич и супрематизм, который повлиял я не говорю уже на художественный мир, но на весь дизайн двадцатого века.

  •  

— Мутации — это «Старые песни о главном». И заданное ими отношение к советскому «хорошему» времени. Если его как-то подкрасить, упаковать посовременнее, то получится довольно милый мирок. И очень многие на это ведутся. Ну а власти это очень выгодно. <…> Я бы назвал это мутацией непохороненности совка. Как если бы вот здесь, в этом кафе, лежал труп. И не положено было его выносить. Привыкли бы к запаху. Сжились. Даже сказали бы — а в этом что-то есть! Эта непохороненность и заставляет людей мутировать. Вот новое поколение молодых сталинистов народилось, абсолютно уверенных в том, что сталинизм — это прекрасно. Надышались трупных миазмов.
Николай Александров: Вы сказали, что Великую Русскую стену между Западом и Россией сейчас никто не будет возводить. Но ведь виртуально она уже существует?
— Она за это путинское 12-летие, как я сказал, возведена в головах. Это два тезиса: у нас особый путь. И — нас окружают враги. Это даже не советские тезисы. Примерно то же самое говорил Александр III — у нас два союзника: флот и армия. Я много езжу, всё-таки переведён на 25 языков, и я с прискорбием замечаю, как начинают коситься на русских. Причём если в советское время косились с сочувствием, понимая, что это люди из «лагеря», то сейчас это уже такая брезгливость. Мол, какой-то ужас у них происходит, какая-то вечная страна негодяев. И это по сравнению с 90-ми, когда мир распахнулся нам навстречу, был такой интерес к русским. Нас ожидали. Казалось, мы развернёмся и двинемся по человеческому пути. Сейчас уже не ждут. Всё. Время потеряно. <…>
Я как-то поймал себя на мысли, что чем больше живу в нашей стране, тем больше верю в её прошлое. Мне интереснее думать не про XXI век, а про конец XIX. <…> Люди были поприличнее. Я был в Стэнфорде. Там огромный архив. И я читал дневники русских офицеров. Очень трогательные. С 14-го года по 20-й. Последняя страница — с веточкой акации. Одесса. Абсолютно другие люди. Этика другая, я уж не говорю о языке. Постсоветское государство вообще странно называть Россией. Там — это была Россия. А здесь — постсоветское государство, где живут постсоветские люди, говорящие на постсоветском языке.

Постсоветский человек разочаровал больше, чем советский
править
Огонёк. — 2015. — 17 августа.[5]
  •  

… я, как это ни неприлично звучит, внутренне застрял в студенческом времени. Безнадёжно. <…> Может быть, потому, что после ужасной советской школы (а я проучился в трёх), после такого советского, хоть и внешне «нормального» детства это были четыре года свободы, которые совпали с <…> годами открытий…

  •  

… мир цифровых и визуальных технологий человека постоянно испытывает на прочность. А человек — такое пластичное животное, он не ломается, а изгибается. И в конце концов может сам себе опротиветь в таком изогнутом виде. И вот тогда, когда всем станет очень скучно от визуального, может быть, опять будет востребована словесная фантазия. <…> Когда человек захочет вернуться к себе.

  •  

… в XX веке произошли такие мутации, сопровождающиеся массовым террором, что, собственно, генетическая жертва этой страшной селекции — постсоветский человек не только не хочет выдавливать из себя этот советский гной, а, напротив, осознаёт его как новую кровь. Но с такой кровью он становится зомби. Он не способен создать вокруг себя нормальный социум. Он создаёт театр абсурда.

  •  

… советское «чувство локтя»… Это был грандиозный самообман, поощряемый властью. В коммунальной квартире дружба всегда вынужденная. Я думаю, что у нас до сих пор одно из самых атомизированных, разобщённых обществ.
<…> языком ненависти наша страна была всегда богата. Достаточно было проехаться в советском автобусе в час пик. <…> Но эта нынешняя, новоимперская, так сказать, официальная ненависть… в этом языке, при всей его ярости и вульгарности, есть нечто истеричное, некая слабость. То есть чувство такое, что люди понимают, что надо это сейчас проорать, потому что завтра, может быть, уже и орать будет нечем. И некому! Чувствуется некая агония во всём этом. Потому что, если это сравнивать с риторикой старых тоталитарных режимов, там это говорилось с большой уверенностью в завтрашнем дне. Массовый террор помогал. Они понимали, что, пока есть железный занавес, будущее принадлежит им.

Если не пишется, не надо литературно мастурбировать
править
Афиша, 29 августа 2019
  •  

… важные каменные черепахи литературы, на которых можно опереться. Но у пишущих по-русски литераторов есть свои реликтовые черепахи — даже размером побольше. Одна её лапа накроет половину литературной Европы.

  •  

«Ада» — роман, который можно читать с любой страницы, и это не недостаток. <…> её многие ругали, <…> но в ней есть удивительная вибрация визуально-текстуального океана, в котором приятно плавать.

  •  

корр.: В 2013-м сначала Пелевин прошёлся по вам в «Бэтмане Аполло», а потом вы по нему — в «Теллурии». <…>
— Если крупный писатель метает в тебя бумеранг, надо облизать его, посыпать крупной солью и метнуть назад посильнее.

  •  

Время так быстро потекло <…>. Писатели — это тяжёлые танки: им нужно время, чтобы навести подробную оптику на объект. Но если объект так стремительно двигается и мутирует, надо постоянно обновлять оптику, а это сложно.

Статьи о произведениях

править

О Сорокине

править

Примечания

править
  1. Дни рождения: Сегодня исполняется 43 года писателю Виктору Пелевину // Коммерсантъ. — 2005. — № 219 (22 ноября). — С. 21.
  2. Предисловие // Esquire (Россия). — 2016. — № 8 (125).
  3. Meduza, 14 августа 2022.
  4. Независимая газета. — 1991. — № ?
  5. 1 2 3 4 5 «Это просто буквы на бумаге…». Владимир Сорокин: после литературы / Сост. М. Липовецкий, Е. Добренко, И. Калинин. — М.: Новое литературное обозрение, 2018. — С. 649-696.
  6. Возможности романа в современном мире (Круглый стол в Токийском университете), 27.10.2001.
  7. www.akzia.ru, 2006, № 11.
  8. Алла Латынина. Сказки о России // Новый мир. — 2007. — № 2.
  9. Эта метафора была ранее, например, у Солженицына в «Бодался телёнок с дубом» (гл. «На поверхности», 1967).
  10. Урок литературы и истории // Грани.Ру, 04.08.2008.
  11. На ночь глядя // Первый канал, 21.03.2012.
  12. Сердце Сорокина. Лев Данилкин разговаривает с Владимиром Сорокиным // Афиша. — 2002. — № 8 (79), 29 апреля—12 мая.
  13. А. Ф. Кони // К. Чуковский. Из воспоминаний. — М.: Советский писатель, 1959. — С. 304.
  14. Автоцитата из рассказа «Красная пирамида».

Ссылки

править