Цитаты об Исааке Бабеле: различия между версиями

Содержимое удалено Содержимое добавлено
Новая страница: «Здесь представлены цитаты других людей о '''Исааке Бабеле''' (...»
(нет различий)

Версия от 17:11, 5 сентября 2020

Здесь представлены цитаты других людей о Исааке Бабеле (1894—1940) и его творчестве в целом.

Цитаты

  •  

С очевидностью выяснено, что ничего вы, сударь, толком не знаете, но догадываетесь о многом… — И. Бабель, «М. Горький», 1937

  Максим Горький, слова Бабелю в марте 1917
  •  

Со мной в камере сидел писатель Бабель. Следствие проходило у нас одновременно. Я назвал себя германо-японским шпионом, Бабель обвинил себя в шпионских связях с Даладье. Когда был заключён советско-германский альянс, Бабель сокрушался, что уж теперь-то его несомненно расстреляют, и поздравлял меня с вероятным избавлением от подобной участи…[1]

  Лев Бельский[К 1], 1941
  •  

[В 1916 г.] Бабель находился в состоянии подземного роста, — так с осени растения закладывают в корневище побег и ждут солнца.[2]

  Виктор Шкловский, «Человек со спокойным голосом»
  •  

Есть известное сходство стиля Бабеля и Стивена Крейна: склонность к «уплотнению», т. е. к сгущению красок, к «взрывным» ситуациям, к использованию языка как средства не только изобразительного, но и психологического воздействия на читателя. Правда, Бабель — исполнен тепла, в то время как Крейн — холоден.[3]парафраз, возможно, из статьи The Mind of Isaac Babel, 1960

  Джон Берримен
  •  

… похожий то на Грибоедова, то на Робеспьера, снова вернувшийся «из людей» Бабель. <…>
Бабель был по-настоящему демократичен. <…> Люди отрываются нередко от основ жизни, теряют её голоса. <…> В старину говорили: «Мементо мори» — помни о смерти. Неплохо бы иным повторять время от времени: «Помни о жизни!» Бабель о ней всегда помнил и не был никогда тем «человеком надстройки», какие плодятся в мире интеллигентных профессий. Может быть, оттого, что в ранней юности он переболел этой болезнью отчуждения и «в люди» значило у него «всегда в люди»? Оттого-то он и не жил почти в Москве.[2]

  Семён Гехт, «У стены Страстного монастыря в летний день 1924 года»
  •  

Когда Исаак Эммануилович что-нибудь рассказывал, каждое слово получалось у него удивительно вкусным. Казалось, как дегустатор, он перекатывает его во рту, пробует со всех сторон и только потом выпускает на свободу.[2]

  Овадий Савич, «Два устных рассказа Бабеля»
  •  

Он никогда не ходил один. Вокруг него висели, как мошкара, так называемые «одесские литературные мальчики». Они ловили на лету его острые слова, тут же разносили их по Одессе и безропотно выполняли его многочисленные поручения.
За нерадивость Бабель взыскивал с этих восторженных юношей очень строго, а наскучив ими, безжалостно их изгонял. Чем более жестоким бывал разгром какого-нибудь юноши, тем сильнее гордился этим разгромленный. «Литературные юноши» просто расцветали от бабелевских разгромов.
Но не только «литературные мальчики» боготворили Бабеля. Старые литераторы <…> относились к Бабелю очень почтительно.
Объяснялось это не только тем, что это был исключительно талантливый человек, но ещё и тем, что он был признан и любим как писатель Алексеем Максимовичем Горьким, что он только что вернулся из легендарной Конармии Будённого и, наконец, он был в то время для нас первым подлинно советским писателем. <…>
Рассказчик он был гениальный. Устные его рассказы были сильнее и совершеннее, чем написанные. <…>
Бабель знал за собой это сильное свойство — выпытывать людей до конца, потрошить их жёстоко и настойчиво, или, как говорили в Одессе, «с божьей помощью вынимать из них начисто душу».[2]

  Константин Паустовский, «Мопассанов я вам гарантирую»
  •  

Для него обычным состоянием был ужас перед твёрдыми сроками и желание вырвать хоть несколько дней, даже часов, чтобы посидеть над рукописью и всё править и править без понуканий и помех. Ради этого он шёл на что угодно — на обман, на сидение в какой-нибудь немыслимой глухой дыре…[2]

  — Константин Паустовский, «Несколько слов о Бабеле»
  •  

Я уверена, что он был украшением жизни для каждого, кто встретил его на своём пути. <…>
Читая написанное Бабелем, я испытываю то же наслаждение, которое получаю как художник, когда смотрю на дивные произведения могучего, непревзойдённого, очень ни на кого не похожего и ни от кого не зависящего <…> Франсиско Гойи.
Предельно скупые, но точные мазки его живописи и предельно выразительные штрихи его гравюр отражают только самое главное, что он хочет открыть и поведать людям. Отброшено всё малозначащее <…>. Тема и цель ничем не засорены и действуют безотказно.
Бабель, работая словом, добивается тех же результатов. Их роднит и цель, и мысли, и манера. Я бы к ним присоединила ещё и великого Рембрандта с его знаменитым умением пользоваться светотенью.
И всё это, как я думаю, от любви и доброжелательства к человечеству.[2]

  Валентина Ходасевич, «Каким я его видела»
  •  

В живописи он мне больше всего напоминал Домье — великого сатирика, насмешника и человеколюбца.
Бабель был неутомимым врагом пошлости и банальности в литературе и искусстве. <…>
Исаак Эммануилович был неподражаемым рассказчиком.
Во всех его шутках, рассказах и сценках неизменно присутствовали строго обдуманная форма и композиция. Чисто бабелевская гиперболичность и острая, неповторимая выразительность были приёмами, которыми он пользовался для достижения единственной цели — внушить слушателю идею добра. <…>
Стыдно после рассказов Бабеля быть недобрым.[2]

  Амшей Нюренберг, «Встречи с Бабелем»
  •  

С годами Бабель <…> стал писать проще. И из жизни его стала исчезать та несколько театральная таинственность, которой он любил облекать некоторые стороны своего существования. Он избавлялся от стилистических преувеличений.
Бабель, который для многих служил объектом восхищения и даже обожания, сам имел бога. Этим богом был Горький. При Бабеле нельзя было сказать ни одного критического слова о Горьком. Обычно такой терпимый к мнениям других, в этих случаях Бабель свирепел.[2]

  Лев Славин, «Фермент долговечности»
  •  

В чём кается Бабель[4]? <…> Единственная его вина в том, что он — Бабель, преступление — он сам, преступление — быть Бабелем…[1]

  Виталий Шенталинский, «Рабы свободы», 1993
  •  

Двойная принадлежность подобна зрению двумя глазами — сообщает стереоскопическую чёткость, выпуклость видению и соответствующему изображению; <…> без обоих цивилизационных упоров Бабель — «ненастоящий» (ранний, до «Конармии», однобоко еврейский, равно как и «поздний», по сути — уже после «Заката», когда еврейская цивилизация в советской России рухнула и почва ушла из-под ног русско-еврейского писателя).[5][6]

  Шимон Маркиш, «Бабель и они (глазами отщепенца)»
  •  

У Бабеля функция сказа нередко исчерпывается тем, что Шкловский называет «иллюзией живой речи». И тут «второй план» повествования уже не опровергает впечатление, создаваемое «первым планом», а лишь углубляет, подкрепляет, усиливает его.

  Бенедикт Сарнов, «Утаённый классик», 2000
  •  

Про Бабеля нельзя сказать, что он, как многие романтики, противопоставляет высокое и низкое, видит высоту человеческого духа, но изображает грязь человеческой жизни. Он не только не противопоставляет «высокого» и «низкого» в изображении реальности, для него как бы не существует не только границы между ними, но и самих этих категорий, этого романтического дуализма — противополагающего ли дух и плоть, ум ли и сердце. Почти все его рассказы выдержаны в высоком стилистическом регистре, проникнуты почти библейским пафосом. <…>
Писатель намеренно избегает какой бы то ни было красивости или эвфемизмов в изображении смерти и смертного. Можно было бы предположить, что это пришло к Бабелю после того, как он насмотрелся ужасов гражданской войны, отразив это в «Конармии» <…>.
Однако и ранние рассказы Бабеля, написанные ещё до «Конармии», где взгляд писателя во многом сходен, свидетельствуют, что стилевые установки его прозы хотя и изменялись в сторону большей простоты и натуралистичности, но в своих мировоззренческих истоках оставались во многом неизменными. <…>
В рассказах Бабеля диалоги не столько диалоги, сколько монологи, направленные в никуда, риторика как средство самовыражения и самоутверждения персонажей. <…> Персонажи говорят не столько друг с другом, сколько с миром, ёмкой спрессованной фразой как бы заявляя себя и о себе.[7]

  Евгений Шкловский, «Страсть и боль художника»
  •  

Из всех русских литературных загадок XX века Бабель — самая язвящая, зудящая, не дающая жить спокойно. Потому так и жалко двадцати четырех пропавших папок его архива, что в них, может, был ответ. На самом деле ясно, что не было, — прятались там, может, как в архиве Олеши, крошечные, по пять-шесть строчек, записи о том, как он не может больше писать. Сделанное Бабелем — вещь в себе, законченный герметичный корпус текстов…

  Дмитрий Быков, «Очкарик и кентавры», 2006
  •  

Горький за Бабеля не только хлопотал <…>. Он действительно очень хотел, чтобы Бабель Сталину понравился.
<…> горьковская характеристика[8] Бабелю не помогла. Скорее — повредила. О близости Бабеля к Мальро, с которым «считаются министры», Сталин не забыл, и, надо полагать, не случайно, когда Бабель был арестован, на следствии из него особенно упорно выколачивали признания о его шпионских связях именно с этим «агентом мирового империализма».[9]

  Бенедикт Сарнов, «Бабель и Сталин», 2010

1920-е

  •  

Под пушек гром, под звоны сабель
От Зощенко родился Бабель.[10]

  — анонимная эпиграмма, 1924
  •  

Мне как-то жалко рассматривать Бабеля в упор. Нужно уважать писательскую удачу и давать читателю время полюбить автора, ещё не разгадав её. <…>
Пафос был ему необходим, как дача.
<…> в Питере в 1919 году <…> в меблированных комнатах <…> Бабель жил, неторопливо рассматривая голодный блуд города. В комнате его было чисто. Он рассказывал мне, что женщины сейчас отдаются главным образом до 6 часов, так как позже перестаёт ходить трамвай. <…>
Новые вещи написаны мастерски. Вряд ли сейчас у нас кто-нибудь пишет лучше.
Их сравнивают с Мопассаном, потому что чувствуют французское влияние, и торопятся назвать достаточно похвальное имя.
Я предлагаю другое имя — Флобер. И Флобер из «Саламбо».
Из прекраснейшего либретто к опере. <…>
Иностранец из Парижа <…> Бабель увидел Россию так, как мог её увидеть француз-писатель, прикомандированный к армии Наполеона. <…>
<…> он одним голосом говорит и о звёздах и о триппере. <…>
Для описания Бабель берёт высокий тон и называет много красивых вещей. <…>
Умный Бабель умеет иронией, вовремя обозначенной, оправдать красивость своих вещей.
Без этого стыдно было бы читать. И он предупреждает наше возражение, и сам надписывает над своими картинами — опера.

  — Виктор Шкловский, «Бабель. Критический романс», 1924
  •  

Мучительные противоречия, встречающие мечтателя-Бабеля на пороге жизни, не могут оттолкнуть его даже тогда, если жизнь предстаёт ему как страстная, жестокая, грубая, кипящая борьба. Бабель оглядывается, нечто видит и забывает себя. <…> Тогда лицом к лицу остаётся Бабель-художник и сверкающая, кипящая, великолепная в своей самозаконности действительность, даже малый оттенок которой <…> в трагедии так же, как в смешном, не избежит превратившегося в сплошные глаза художника.[11][7]

  Яков Черняк (Як. Бени), «И. Бабель»
  •  

В Бабеле есть кое-что от Достоевского, от его мучительства, от сладостей самоистязания, от безжалостного экспериментаторства над душой человека. Подобно Достоевскому, такой на него непохожий, Бабель задумывается над оправданием мирового зла. Пародией именно на Достоевского мне представляется замечательный рассказ «Иисусов грех». <…>
Опасность не только в перепевах предшественников и сверстников; опасны перепевы самого себя. У Бабеля остро чувство и этой опасности: оттого он пристрастен к неповторимому. <…>
Вскрывается глубочайшая, органическая связь каждого отдельного образа Бабеля со стилем повествования, с особенностями пейзажа. На этой детали <…> можно видеть, как тщательно проработаны новеллы Бабеля, на первый взгляд простые и незамысловатые. <…>
Бабель ослепляет и увлекает, а между тем он нередко балансирует на краю пропасти: вот-вот сорвётся. От великого до смешного — один шаг. Нередко при чтении его новелл испытываешь боязнь за автора. Его романтический пафос, изысканная книжность, древняя культура, «бури его воображения» — всё это иногда перехлестывает через край. Отсюда грозящие ему опасности: холодная патетика, изысканная красивость, картинная олеографичность. <…>
В стремлении насытить образ до осязательности Бабель иногда перегружает его, и образ никнет, как перезрелый плод. <…>
Стремление к необычному эпизоду не раз вызывало упрёки, что Бабелю грозит анекдот.

  Вячеслав Полонский, «Критические заметки о Бабеле», 1926
  •  

Скупой и осторожный мастер, выдерживающий годами, как вино в подвалах, свои новеллы под спудом, Бабель краток, насыщен, ясен и разителен. Он не похож ни на кого из своих современников. Когда появились первые его рассказы, они поразили неожиданностью своего тембра, своей контрастностью общему тону литературы. Их архитектоническая простота, однопланность, замкнутость в себе, чёткость фразы казались парадоксальными в то время многопланной и шаткой конструкции, господства орнаментальности. <…> Прошёл недолгий срок — и современники начинают понемногу походить на Бабеля. <…> Вино бабелевских рассказов действует крепко и неотразимо.
Контрастность, почти чужеродность Бабеля зависела отчасти от того, что литературные его истоки иные, чем у большинства современных писателей. <…> Здесь — французы: Флобер, Анатоль Франс, Мопассан. Конечно, и Бабель не ушёл от лесковского влияния. Об этом свидетельствуют его установка на сказ («Исусов грех»). Но французы решительно перевешивают. <…> [Часто] явственно слышится мелодия французской фразы, торжественной и красочной фразы Флобера. Она сохраняется так, как это бывает в переводах средней руки. Бабель берёт эту «переводность», этот недостаток как приём, как принцип, достигая при её помощи неожиданных эффектов пышности и декоративного великолепия. <…>
То, что было как будто чуждо духу русской прозы и что ощущалось как недостаток переводчика, взято Бабелем как принцип конструкции, сделано с «достоинством». Приём употреблен целесообразно и воспринимается как новый.
Для Бабеля характерен маленький рассказ в три-четыре страницы. Он никогда не строится по бытовой схеме. В его основе лежит не ежедневный будничный факт, а почти всегда нечто исключительное: беспримерная жестокость, необычайный романтизм, парадоксальный излом отношений. И этому исключительному, чаще всего жестокому, факту противопоставлена декоративная пышность описания. Писавших о Бабеле остановило прежде всего именно это обстоятельство. Отсюда — выводы о парадоксальности писателя, о его пристрастии к пряной остроте, к красному словцу, о его цинизме. Это неверно. Бабель — не циник. Наоборот. Это человек, уязвлённый жестокостью. Он изображает её так часто потому, что она поразила его на всю жизнь.[12]

  А. Лежнев, «И. Бабель»
  •  

И в «Голубятне» и в киноповести «Король» Бабель освободился от своей пышной, пленительной вычурности и стилизации и нашёл настоящую чистоту и классичность художественной речи, но его скупость грозит превратиться в порок: молчать нужно тоже умеренно.

  — Александр Воронский, предисловие к сб. «Литературные портреты», 1928
  •  

Такою представлялась Бабелю жизнь с детства: постыдной, физиологически беспощадной, необыкновенной и чрезвычайной. Перед ней надо было трепетать и удивляться. Чем страшнее и чудовищней она была, тем сильнее и полнее было чувство бытия, тем восторженнее и необузданнее были мечты и вымыслы. <…>
Точный ум Бабеля и чёткий его рисунок не ограничили его изобразительных средств линейным схематизмом и бесплотной отвлечённостью. Его ум — страстный, бесноватый, горячечный. <…>
Стихийные первобытные страсти управляют бурями воображения и необузданными вымыслами людей. <…>
С точным и чётким бабелевским рисунком сопряжена сочная и пряная живопись. Бабель воспринимает природу и жизнь как живописец. У него пылающий колорит и яркое освещение, полное блеска и огня. Среди прозаиков нет мастера, равного ему по живописной яркости красок. Только пламенные видения и живописные приёмы Державина могут быть сопоставлены с красочной сочностью Бабеля. <…>
Основным приёмом Бабеля является беспощадная физиологичность образа. Внутреннее состояние духа и душевная жизнь персонажей выражается физиологическими отправлениями и внешними физическими чертами. Большинство персонажей и предметов не имеют самостоятельного существования. Они являются только объектами физиологически обострённого восприятия автора.
У него раздражённое и тонкое обоняние. Запахи волнуют и беспокоят его. <…>
Глаза Бабеля беспощадны. <…> С нарочитым непреклонным натурализмом он тщательно вырисовывает неописуемую чудовищность жизни. Он не видит нормы, закономерности, общего правила. Всюду он ищет необычайного, исключительного, экстравагантного. Можно сказать, что чрезвычайность становится для Бабеля нормой и общим правилом жизни. <…>
Ему мало физиологии. Он вооружается анатомическим ножом и с гибельным восторгом роется в гнойных внутренностях человека.
В сущности — это трагедия романтического мировосприятия и романтической поэтики. Экстравагантность, чрезвычайность, необыкновенность положений, предметов и эпизодов, гиперболизм и пышный метафоризм мышления и цельного замысла, игра на антитезах и гибельная ослепляющая пассивно-созерцательная живописность — таковы основные [их] черты <…>.
Он живописец, потому что двигающаяся, вечно меняющаяся жизнь, диалектический её процесс лежит за пределами его восприятия. Если бы он сумел увидеть изменчивость, разнообразие и полноту жизни, он отказался бы от своих чудовищных кошмаров. Но он пригвождён к одному месту змеиными глазами своего воображения и тонет в неподвижном своём живописном созерцании. Едва ли следует признать его новеллистом. Его живописные эпизоды статичны, они не имеют сюжета и фабулы. Это фрагменты эпической поэмы. В своей раздробленности и отдельности они не могут существовать. <…> Незаконченность, недоделанность, фрагментарность — существенная черта его картин.[13]

  Павел Новицкий, «Бабель»

1930-е

  •  

Что это за знаменитый писатель? Его произвели чуть не в Толстые, один Воронский написал о нём десятки статей, а он написал всего 8 листов за всю свою жизнь! <…> Ни Бабель, ни Олеша не могут быть большими писателями: почему они пишут так мало. Бабель напишет рассказ и сам же его в кино переклеивает.[14]

  Сергей Сергеев-Ценский, беседа с К. И. Чуковским (дневник, 27 сентября 1930)
  •  

Читатель перед сим почтенным ликом,
Вздыхая, справедливо заключит:
Сначала Бабель оглушил нас Криком,
Ну, а теперь — талантливо молчит.[15]

  Александр Архангельский, эпиграмма
  •  

Он не печатает новых вещей более семи лет. Всё это время живёт на проценты с напечатанного. Искусство его вымогать авансы изумительно. У кого только не брал, кому он не должен — всё под написанные, готовые для печати, новые рассказы и повести. <…>
Везде должен, многие имеют исполнительные листы, но адрес его неизвестен, он живёт не в Москве, где-то в разъездах, в провинции, под Москвой, имущества у него нет, — он неуловим и неуязвим, как дух. Иногда пришлёт письмо, пообещает прислать на днях рукопись, — и исчезнет, не оставив адреса… <…>
Он роздал несколько своих рассказов, <…> но не для печати, а как бы вроде «залога», для успокоения «контор», которые требуют с него взятые деньги. Сдал книгу в ГИХЛ, — получив от издательства деньги и обещание книгу не печатать, так как она «непечатна», — то есть столь эротична, индивидуалистична, так полна философии пессимизма и гибели, что опубликовать её — значит «угробить» Бабеля. <…>
Почему он не печатает? Причина ясна: вещи им действительно написаны. Он замечательный писатель, и то, что он не спешит, не заражён славой, говорит о том, что он верит: его вещи не устареют и он не пострадает, если напечатает их позже. Я не читал этих вещей. Воронский уверяет, что они сплошь контрреволюционные, то есть они непечатны <…>. Его жадность к крови, к смерти, к убийствам, ко всему страшному, его почти садическая страсть к страданиям ограничила его материал. Он присутствовал при смертных казнях, он наблюдал расстрелы, он собрал огромный материал о жестокости революции. Слёзы и кровь — вот его материал. Он не может работать на обычном материале, ему нужен особенный, острый, пряный, смертельный. Ведь вся «Конармия» такова. А всё, что у него есть теперь, — это, вероятно, про Чека[К 2].
<…> кровь, слёзы, сперма. Его постоянный материал.[2]

  Вячеслав Полонский, дневник, 1931
  •  

… «наш» вертлявый Бабель то и дело пишет о вещах, ему совершенно не известных…[9]

  Иосиф Сталин, письмо Л. М. Кагановичу, 7 июня 1932
  •  

Возникаю контуры первой в мире социалистической страны. Знает это и Бабель. <…> А пишет о том, о чём писал пять лет назад. Пишет с необыкновенной напряжённостью и силой, с доведённой до предела стилистической остротой. Но пишет всё о том же.
Бабель сидел за своими словесными тиглями. Язык кипел в них и очищался. Он становился густым и прозрачным. Застывая, он был неповторим.
Новые темы его обтекали. <…> они проходили за окнами.
И когда Бабель вышел, наконец, чтобы сообщить людям, что искомое найдено, они не могли ощутить победу писателя над языком <…> как свою победу.
<…> живя в новой стране, Бабель не нашёл в ней своей темы.
<…> художник в нём отстаёт от человека.[16]

  Георгий Мунблит, «О новых рассказах И. Бабеля»
  •  

Сетка держит Бабеля в определённой эпохе, среди определённых, неточно увиденных вещей.
Сегодня мир проще. И не нуждается как будто бы в жароповышающем.
Обыкновенно Бабель работает тщательно, <…> медленно. И первое время Бабель в общем ошибался мало, и его держала ещё живая школа.
А сейчас он ошибается, как ребёнок.

  — Виктор Шкловский, «Конец барокко», 1932
  •  

Синг ломает и насилует навязанный ему историей язык, чтобы сделать его своим, ирландским и синговским. <…> Сходные явления находим мы у Бабеля, использующего русскую речь одесских евреев и украинских партизан Кубани в направлении, очень сходном с приёмами Синга. <…> большое сходство Бабеля с Сингом не только в этом отношении: пьеса Бабеля «Закат» напоминает по своей конструкции Синга.
<…> у Бабеля в словесной игре большую роль играет самозащита иронией — то, чего нельзя сказать с наивной прямотой, можно подать через искажающий ряд кривых словесных зеркал.

  Дмитрий Святополк-Мирский, «Джеймс Джойс», 1933
  •  

У всех, кто искренно любит литературу, в том числе и у меня, есть к вам особое, исключительное отношение: от вас, очень талантливого и мудрого человека, ждут каких-то особенно чётких и больших работ. <…>
Вы, по существу, кажетесь романтиком, но кажется, что вы почему-то не решаетесь быть таковым. <…>
Думаю, что вы тоже не драматург, ибо форма эта требует лёгкой и ловкой руки, а у вас рука тяжёлая. <…> вам бы попробовать комедию написать. Драму вы строите почти всегда на какой-то большой, но подорванной, разбитой силе.

  — Максим Горький, письмо Бабелю, [2-я пол. 1933—1934]
  •  

… Бабеля считаю отлично понимающим людей и умнейшим из наших литераторов.[17][9]

  — Максим Горький, письмо Сталину, не ранее 7—10 марта 1936
  •  

Творческая пауза у Бабеля несколько затянулась. Можно уже справлять десятилетний юбилей плодотворного молчания.[18][9]

  Исайя Лежнёв, «Вакханалия переизданий»
  •  

Я никогда не думал, что арифметика важна для понимания литературы. Меня ругали за то, что я слишком кратко пишу, а я нашёл рассказ Бабеля ещё более сжатым, чем у меня, в котором больше сказано. Значит, это признак возможности. Можно ещё крепче сжать творог, чтобы вода вся вышла.[19][3]

  Эрнест Хемингуэй, слова И. Эренбургу, 1937
  •  

1939 года, июня «20» дня. Я, ст. следователь Следчасти НКВД СССР — лейтенант госбезопасности Сериков, рассмотрев материалы на гр-на Бабеля Исаака Эммануиловича,
НАШЁЛ:
Бабель <…> является активным участником антисоветской организации среди писателей. В 1934 году следствием по делу троцкиста-террориста Дмитрия Гаевского было установлено, что Бабель является участником право-троцкистской организации. Гаевский в отношении Бабеля показал:
«…Так как душой и организатором пятилетки является Сталин и возглавляемый им ЦК, то последовательность обязывала сосредоточивать огонь именно по этим целям, пуская в ход доступные средства.
Так как прямой атаки вести было нельзя, то подлая тихая сапа прорывала путь для нападения в виде анекдотов, клеветы, слуха, сплетен в соответствии с правилами борьбы. <…>
Руководящее ядро смирновцев специально изобретало это гнусное оружие, и роль его сводилась к тому, чтобы эту продукцию специфически изо дня в день, как по канве, проталкивать на периферию и дальше продвигать в толщу партии.
Для этой цели было несколько мастерских, где это оружие фабриковалось. Этим занимались Охотников, Шмидт, Дрейцер, Бабель, Воронский и др.»[20][9]

1980-е

  •  

Однажды на собрании советских студентов, в [Париже 1937 г.], выступали московские писатели… <…> После их чтения или докладов позволялось подавать записки с вопросами; и я неизменно осведомлялся: «Что вы думаете о зарубежной литературе?» Бабель ответил совершенно честно:
— Тут некоторые пишут чрезвычайно ловко, даже с блеском. <…> Но к чему это? У нас в Союзе такая литература просто никому не нужна.
Вот традиционный сволочной критерий. Очень скоро сам Бабель со своими фаршированными закатами оказался в нужнике!

  Василий Яновский, «Поля Елисейские. Книга памяти», 1983
  •  

Осенью 1938 года я был студентом второго курса Московского юридического института. На втором курсе у юристов первая практика, ознакомительная. <…> достались [мы] судебному исполнителю, старичку лет пятидесяти. Утром он сказал:
— Сегодня иду описывать имущество жулика. Выдаёт себя за писателя. Заключил договоры со всеми киностудиями, а сценариев не пишет. <…>
— Как фамилия жулика? — спросил я.
Исполнитель полез в портфель, покопался в бумажках и сказал:
— Бабель Исаак Эммануилович. <…>
Бабель жил недалеко от прокуратуры и недалеко от Яузы, в захолустном переулке. По дороге старик объяснил мне, что можно и что нельзя описывать у писателя.
— Средства производства запрещено. <…> У писателя нельзя было описывать как раз именно письменный стол и машинку, а также, кажется, книги. Нельзя было описывать кровать, стол обеденный, стулья: это полагалось писателю не как писателю, а как человеку.
В сентябре 1938 года в квартире Бабеля стояли: письменный стол, пишущая машинка, кровать, стол обеденный, стулья и, кажется, книги. Жулик знал действующее законодательство.

  Борис Слуцкий, «Как я описывал имущество у Бабеля» (сб. «О других и о себе»), [1991]
  •  

Всё, что писал, Бабель складывал первоначально в уме[21], как многие поэты (потому-то его проза так близка к vers libre). <…>
Писал Исаак Эммануилович на узких длинных полосках бумаги, одной стороны листа, оборотная сторона которого служила полями для следующей страницы.[2]

  Тамара Иванова, «Работать „по правилам искусства“»
  •  

Фразы Бабеля можно цитировать бесконечно, как строчки поэта. Сейчас я думаю, что пружина его вдохновенных ритмов затянута слишком туго, он сразу берёт слишком высокий тон, что затрудняет эффект нарастания напряжения…[2]

  Фазиль Искандер, «Могучее веселье Бабеля», 1988
  •  

Беря актуальные темы, он шокировал современников способом их художественной разработки. Органический сплав иронии и еврейского лукавства, патетики и грубейшего натурализма, тончайшее соединение эротики с пронзительным, иногда почти библейским лиризмом…[2]

  — Сергей Поварцов, «Мир, видимый через человека», 1988
  •  

Об этом сундуке <…> утверждали, что Бабель хранит в нём рукописи, тщательнейшим образом скрывая их от чужих взоров и извлекая на свет только для того, чтобы поправить какую-нибудь строку или слово, после чего снова укладывает назад пожелтевшие от времени листки[21], обречённые на то, чтобы пролежать без движения ещё долгие месяцы, а быть может, даже и годы. <…>
Бабель, преследуемый кредиторами самых разных профессий и рангов, <…> этот лукавый, неверный, вечно от всех ускользающий, загадочный Бабель был человеком с почти болезненным чувством ответственности и героической добросовестностью, человеком, готовым вытерпеть любые лишения, лишь бы не напечатать вещь, которую он считал не вполне законченной, человеком, для которого служение жестокому богу, выдумавшему муки слова, было делом неизмеримо более важным, чем забота о собственном благополучии и даже о своей писательской репутации.[2]

  — Георгий Мунблит, 1989

Илья Эренбург

  •  

Я лично плодовит как крольчиха, но я отстаиваю право за слонихами быть беременными дольше, чем крольчихи. Когда я слышу разговоры — почему Бабель пишет так мало, <…> я чувствую, что не все у нас понимают существо художественной работы.[22] Есть писатели, которые видят медленно, есть другие, которые пишут медленно. Это не достоинство и не порок…[23]

  — речь на I съезде советских писателей, 1934
  •  

Бабель не читал своей речи[К 3], он говорил по-французски весело и мастерски, в течение пятнадцати минут он веселил аудиторию несколькими ненаписанными рассказами. Люди смеялись, и в то же время они понимали, что под видом весёлых историй идёт речь о сущности наших людей и нашей культуры: «У этого колхозника уже есть хлеб, у него есть дом, у него есть даже орден. Но ему этого мало. Он хочет теперь, чтобы про него писали стихи».[27][28]

  •  

Теперь, пожалуй, такое точное воспроизведение действительности назвали бы «очерком». Между тем рассказы Бабеля нас всегда изумляют, порой кажутся граничащими с фантастикой. Он замечал то, мимо чего другие проходили <…>. Длинную жизнь человека, в которой исключительное, как эссенция с водой, разбавлено буднями, а трагичность смягчена привычкой, Бабель показывал коротко и патетично.[29]

  — предисловие к первому после смерти Бабеля изданию его произведений
  •  

Куда бы он ни попадал, он сразу чувствовал себя дома, входил в чужую жизнь.[2]

  — «Люди, годы, жизнь» (книга 3), 1962
  •  

И от сверла настойчивого глаза
Не скрылось то, что видеть не дано:
Ссыхались корни векового вяза,
Взрывалось изумлённое зерно. <…>
Убили Бабеля, чтоб не глядели
Разбитые, но страшные очки.

  — «Очки Бабеля», 1965 [ок. 1990]

Отдельные статьи

Комментарии

  1. Его расстреляли после начала ВОВ.
  2. Было в конфискованных НКВД в 1939 г. бумагах и пропало.
  3. Импровизации[24] (стенограмма не сохранилась) на Международном антифашистском конгрессе писателей «В защиту культуры» в Париже 26 июня 1935[25][26].

Примечания

  1. 1 2 Шенталинский В. Рабы свободы. В литературных архивах КГБ. — М.: Парус, 1995. — С. 26-82.
  2. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 Воспоминания о Бабеле / Сост. А. Н. Пирожкова, Н. Н. Юргенева. — М.: Книжная палата, 1989. — 336 с. — 100000 экз.
  3. 1 2 Б. А. Гиленсон. Бабель и Хемингуэй // США. — 1996. — № 11. — С. 105-115.
  4. В письме Л. П. Берии от 11 сентября 1939.
  5. Знамя. — 1994. — № 7. — С. 165.
  6. Комментарии // И. Бабель. Избранное. — 2001. — С. 408.
  7. 1 2 И. Бабель. Избранное. — М.: АСТ, Олимп, 2001. — (Школа классики). — С. 8-12. — 4000 экз.
  8. В письме Сталину после 7—10 марта 1936.
  9. 1 2 3 4 5 Бабель и Сталин // Б. М. Сарнов. Сталин и писатели. Книга четвертая. — М.: Эксмо, 2011.
  10. В. П. Катаев, Алмазный мой венец, 1978.
  11. Печать и Революция. — 1924. — Кн. 3. — С. 135-9.
  12. Красная нива. — 1927. — № 8.
  13. И. Бабель. Статьи и материалы. — Л.: Academia, 1928. — С. 43-69. — (Мастера современной литературы. II).
  14. И. Н. Сухих. Попутчик в Стране Советов // Исаак Бабель. Собрание сочинений в 4 томах. Том 3. Рассказы, сценарии, публицистика. — М.: Время, 2006.
  15. Эпиграмма. Антология Сатиры и Юмора России ХХ века. Т. 41. — М.: Эксмо, 2005. — С. 34. — 8000 экз.
  16. Литературная газета. — 1932. — № 36 (215, 11 октября). — С. 2.
  17. Власть и художественная интеллигенция. Аргументы. 1917-1952. — М.: Международный фонд «Демократия», 2002. — С. 300.
  18. Правда. — 1936. — 15 декабря.
  19. И. Эренбург, слова на вечере в ЦДЛ, посвящённом 70-летию Бабеля (1964) // Литературное обозрение. — 1995. — № 1 (249). — С. 112.
  20. С. Поварцов. Причина смерти — расстрел. — М., 1996. — С. 82.
  21. 1 2 Об этом он упомянул в беседах «Работе над рассказом» (1934) и «О творческом пути писателя» (1937).
  22. Юрий Колкер. Чтоб кафку сделать былью // Звезда. 2004. — № 10.
  23. Б. М. Сарнов. Комментарии // И. Э. Бабель. Проза. Драматургия. — М.: СЛОВО/SLOVO, 2000. — С. 666.
  24. Письмо Бабеля Ф. А. Бабель (матери) и М. Э. Шапошниковой от 27 июня 1935.
  25. Б.Фрезинский. Бабель, Эренбург и другие // Звезда. — 2014. — № 6.
  26. Ошибка цитирования Неверный тег <ref>; для сносок п не указан текст
  27. Известия. — 1935. — 27 июня.
  28. Илья Эренбург. Люди, годы, жизнь. Книга 3. — 1962.
  29. Исаак Бабель. Избранное. — Кемерово, 1957.